Вчерашняя вечность. Фрагменты XX столетия - Борис Хазанов 11 стр.


"Да уж пил, хватит с тебя", - проворчала Василиса, налила четверть стакана и подала ему. Клава поднесла пучок лука.

"По местам", - сказал хозяин, дожёвывая головку.

Вам сказано, не прелюбодействуй. А я говорю вам, что всякий, кто смотрит на женщину с вожделением, уже прелюбодействовал с ней в сердце своем. Слова эти не могут означать ничего другого, как только то, что, по учению Христа, человек вообще должен стремиться к полному целомудрию.

Неиспорченному человеку всегда бывает отвратительно и стыдно думать и говорить о половых сношениях. Называют одним и тем же словом любовь духовную - любовь к Богу и ближнему, и любовь плотскую мужчины к женщине или женщины к мужчине. Это большая ошибка. Нет ничего общего между этими двумя чувствами. Первое, духовная любовь к Богу и ближнему, - есть голос Бога, второе - половая любовь между мужчиной и женщиной - голос зверя.

"Вот - поняли? - Он снял очки, уложил в футляр. - Половая любовь - это, значит, когда это самое, - голос зверя! Блядство, по-нашему. Поклонишься зверю, и огню его, и чаше его. Клавушка, - сказал он неожиданно плаксивым голосом, - совсем ты меня бросила…"

Немного спустя разомлевший и подобревший хозяин сидел спиной к столу, расставив ноги в валенках и полосатых портах, с гармонью на коленях, разрумянившаяся Клава обнимала и целовала его в ухо, Козёл спал, головой на полу, разложив лапы, хозяйка полезла на полати. На столе среди тарелок с недоеденной едой, толстых гранёных рюмок, порожних бутылок горела керосиновая лампа, и снег по-прежнему мертво и густо валил за окошками. Со скрежетом растянулись половинки баяна, запели тонкие регистры, заворчали под заскорузлыми пальцами басы, студент неловко обхватил Клаву, почувствал большую грудь женщины, чашу бёдер, оба раскачивались в каком-то подобии танго, она отступила, баян развернулся. Их-э, й-эх! Йих! - Клава подрагивала, помахивала платочком, поворачивалась, поглядывая из-за плеча, мелко перебирала ногами в толстых вязаных носках, бусы подпрыгивали на её груди, двумя руками она манила к себе студента, увернулась, вновь приблизилась, старик кивал, бил ногой, выглядывал из-под свирепых бровей, как волк из кустарника, во всю ширину изогнул половинки баяна, качался вправо и влево, и вместе с баяном раскачивалась вся изба.

Собака нехотя поднялась, потянулась, сладко зевнула, щёлкнув зубами. Козёл пристроил передние лапы на шаткую лесенку, сделал попытку вспрыгнуть. Хозяйка с печи протянула ему руки. Писатель подхватил Козю сзади, и пёс вскарабкался на лежанку. Сильно коптила лампа. Клава подбежала и прикрутила фитиль. Писатель следил, как мужик, босой и взмокший, расставив ноги в портах, держал на коленях женщину, как отколупывал толстыми пальцами пуговки на груди у Клавы. Пёс, моргая, смотрел сверху на них.

"Козя, чегой-то он делает, а? Сам говорил, сосуд греховный…"

"Клавушка, - лепетал Григорий Петрович, - пойдём со мной…"

"Куда это?"

"На сеновал пойдём".

Клава вздохнула: "Беда мне с вами… Ладно, - сказала она, - повеселились, и будет. Я домой пошла. Ну вас всех…"

"Клавушка, - всхлипнул мужик, - да куды ты пойдёшь. В такую темень… И дорогу-то небось замело".

Они вошли в сторожку. В темноте Клава нашарила на столе спички, засветила коптилку. Писатель сидел на топчане. Женщина развязала платок, расстегнула шубейку, сидела на коленях перед печуркой.

"Старик-то наш как разошёлся, а? На сеновал захотел… Козёл сладострастный. У них и сеновала-то никакого нет, скотину не держат, зачем им сеновал?"

"Ты с ним… у тебя с ним было?" - спросил студент.

"Было, не было, тебе какое дело".

Она насовала в печурку бумагу, щепу, втолкнула поленья, дверца не закрывалась. Повозившись немного, чиркнула спичкой, подождав, затворила дверцу и опустила защёлку.

"Было, да сплыло", - сказала она.

"Слушай, а кто же он всё-таки?"

"Петрович? Зачем тебе знать - так уж приспичило? - Она поднялась, отряхнула коленки. - Дезертир, вот кто! Когда война началась, они с бабкой в городе жили. А у них в деревне дом. Успел он попасть на фронт, али нет, не знаю".

"Сколько ж ему лет?"

"А Бог его знает. Сразу-то не забрали, вроде бы справкой обзавёлся. А потом и до него дошла очередь. Только через месяц он вернулся, говорит, комиссовали, а у самого фальшивый паспорт, на чужое имя, это я точно знаю… Ну вот, пожил немного в деревне, а потом сюда, так всю войну и пересидел. Хи-и-итрый мужик".

"Ты смотри не говори, - добавила она, - что я тебе рассказывала".

"Я тоже", - сказал студент. Сказал неожиданно для самого себя.

"Что - тоже?"

"Убежал. Меня вроде бы собирались арестовать".

Пламя гудело в печурке, стало тепло. Клава уселась рядом с ним. Теперь она была без платка, встряхнула ореховыми волосами.

"Взопрела. - Она стащила с себя шубейку. - Давай и ты раздевайся. Чего ж ты думаешь, мы не догадались, что ль".

"О чем догадались?"

"О чём, о чём… Не надо об этом, - зашептала она, - что там с тобой было, никому до этого дела нет… Смотри только, никому больше не говори… Бог с ними со всеми… Обойдётся, забудется. А мы с тобой сейчас поженимся. Давай, сымай".

Она снова присела перед печкой, железо уже начало багроветь вокруг трубы. Клава отворила рукавицей дверцу, запихнула ещё два полена в огненное чрево.

"А это нам больше не нужно" - и задула коптилку.

"Вот сюда, - шептала она, засовывая к себе под сорочку руку студента. Её грудь с твёрдым соском влилась в его ладонь. - Поласкай, поласкай… и другую тоже… а теперь вот сюда… И я тебя поласкаю".

Он почувствовал её руку, медленную, гладящую, обнимающую.

"Нет, нет! - сказал он испуганно, - постой!"

"Всё… не буду… Тесно тут… - проговорила она укладываясь на топчан, - ничего, как нибудь… Ну, иди".

Причащение чаше и огню совершилось в несколько мгновений.

XXIII Слово "документы" в этой стране всегда означает: паспорт

5 марта 1949

Не каждый год, хоть в Азии, хоть в Европе - а где, собственно, помещается наша Россия, в какой части света, никто толком не может объяснить, мы ведь сами часть света, не Европа и не Азия, - не каждый год бывает такая ранняя весна; тебе, приятель, повезло. Вокруг ещё громоздились пласты жёсткого ноздреватого снега, земля не успела расступиться, а небо уже дышало пьяной влагой, и дорога, в хрупком стекле луж, блестела на солнце. Всё с тем же заплечным мешком странник шагал по обочине, всё та же на нём ватная телогрейка, фантастическая, некогда фетровая, шляпа, на ногах кирза. Он предполагал часа через два добраться до деревни. А что там? Свет не без добрых людей, сказала Василиса: недельку-другую проболтаешься, а там, Бог даст, вернёшься. Да, но… Петрович. Это было одно из тех подозрений, которые никогда не удаётся ни подтвердить, ни опровергнуть.

Две ночи подряд выла собака. Птица билась в окошко. В облаках мелькал серебряный месяц. Старуха гадала на червонного короля, выходило - дальняя дорога. Еще ничего никто не знал. Что-то чувствовалось. Через два дня Клавдия явилась с новостью: ждут какое-то начальство. Может, и облава. На кого облава-то? А кто их знает. Люди бают, а я почём знаю. Да что говорят-то? Постановление вышло, слышал кто-то: об усилении мер. Вроде банда объявилась, грабят, поджигают.

Сказала и пожалела. Григорий Петрович, волосатый хозяин, сидя в углу под образами, где он, казалось, проводил всё время, вынес решение: не про нас это. Мы не воры, не разбойники, нас не касаемо. А ты, парень, отседа вали. И Василиса снова: ты там побудь где-нибудь, а потом назад вернёшься. Петрович уточнил: поглядим. Да смотри: о том, где жил, у кого, - никому, понял? Было ясно, что он струсил.

Позже Клава объяснила. Начальство начальством, может, и вправду вышло новое постановление, да не в том дело. "Ты что, не усек, что ли?"

Это была ее версия. Старый козёл возревновал. Но это же не новость, возразил студент.

"Что не новость?"

"Что мы с тобой".

До сих пор как-то обходилось. Изредка она уступала Петровичу. Даже, пожалуй, не так уж и редко.

"А что поделаешь. Только я прямо сказала: если его прогонишь, на меня больше не рассчитывай, уйду. А потом и вовсе".

"Что вовсе?"

"Перестала ему давать, вот что!" Значит, почувствовал, что тут настоящая любовь.

Писателя томило неуместное любопытство. Он спросил:

"Скажи, Клава, а кто из нас лучше?"

Она ответила просто:

"Кто лучше умеет? Он".

"Он?"

"Ну да. Милый, - сказала она, - да разве в этом дело?"

"А я думал", - пробормотал он.

"Чего ты думал?"

"Что для тебя это важно. Ты такая страстная…"

Она засмеялась.

"Страстная, да. Только это одно дело, а любовь - другое. Учить тебя надо…"

Словом, Петрович ждал повода. Струсить, может, и струсил. Но главное, искал повод избавиться. Только я ему тоже не подстилка, сказала она.

"Ты там побудь немного, - шептала она, - подожди меня. Я к тебе приеду. Я всё приготовила, у меня и деньги есть, и всё. Поедем в Уфу, у меня там тётка живёт. У неё все знакомые. Паспорт тебе другой выправим. Устроишься где-нибудь. Будем жить с тобой…"

Он хотел спросить: а может быть, Григорий Петрович попросту донёс на него? Известил там кого надо. Решил, наконец, от него избавиться.

Ночью лежали, обнявшись, на жаркой скрипучей кровати у Клавы, засыпали и просыпались, давай напоследки, а вот я тебя научу, ещё так, бормотала она, проявив незаурядную изобретательность, тяжело дыша, лаская и будоража его плоть, и новые силы рождались, словно дело и назначение пола всё ещё не были исполнены до конца. Стало ясно, что означало это предчувствие последних дней, он понял, что эта часть жизни завершилась. Пробудившись, он увидел яркий свет в низких окошках. Сел, мучительно зевая. Было тихо. И пришло отрезвление. Он ничего не понимал. Зачем, собственно, всё это, зачем понадобилось бежать из Москвы? Ложная тревога, и доказательством было то, что никто так не разыскал беглеца. Никто и не разыскивал. Нелепый разговор со старухой в университете, кто её знает, откуда она взялась. Всё предстало в ином свете: в Египте мы сидели у котлов с мясом. В Египте остались Наташа, Аглая…

"Батюшки, проспали!"

Клавдия вскочила с постели.

Писатель ел ложкой яичницу с чугунной сковороды. Клава запихивала в мешок дорожные харчи. Солнце стояло уже совсем высоко, а он всё шёл и шёл, и ничего не было видно впереди, кроме сизой кромки лесов. Медленно наползали оттуда дымные графитовые облака.

Неизвестно, в котором часу он добрёл до деревни; начинало смеркаться. Сыпался лиловый снег. Ни звука, ни лая собак. Избы заколочены досками крест-накрест, кое-где висели на окошках полуоторванные ставни. Кто-то обитал за этими окнами; деревня, явно не та, о которой говорила Василиса, была населена призраками. Тем лучше. Снег шёл всё гуще. Давно уже промокли сапоги, одежда набухла влагой. Попрошусь, думал он, переночевать. Так он дошёл до конца короткой улицы, из мглы явились остатки кладбищенских ворот, церковь со сбитой маковкой. Тут он увидел, что в проломах окон мерцает огонь.

Странник вступил на паперть, приоткрыл тяжёлую дверь. Пахло дымом, в полукруглом каменном зале на полу был разложен костёр. На стенах смутно виднелись полустёртые лики святых. Вокруг костра на тряпье сидела компания. На вошедшего обернулись. Он поздоровался.

Никто не ответил. Студент топтался, не решаясь что-нибудь сказать. Кто-то промолвил: "Эва, да это Андрюха". Другой возразил: "Какой тебе Андрюха".

Спросили: "Ты кто такой?"

Он пожал плечами.

"Ты чей будешь-то?"

"Ничей", - сказал студент.

"А ничей, так садись".

Ему подстелили что-то. Он снял мешок с плеч и опустился на пол.

"Вот, - сказал он, выложив свои припасы. - Не хотите?"

"А выпить не найдётся?"

Писатель вытащил бутылку, заткнутую бумагой, сокрушённо развёл руками.

"Воды у нас тут и так хватает, - сказал старшой. - Ну давай, что там у тебя".

Компания оживилась, старшой крякнул. Тащи из нашего эн-зэ, сказал он, раз такое дело. Поднялась фигура в лохмотьях. Пошёл следом за ним и старшой, тощий бородатый мужик. Несколько минут спустя он вышел из царских врат, облачённый в старую фелонь, с медным наперсным крестом и в камилавке, за ним шел второй с бутылью.

"Благослови, Господи!" - вогласил старшой. В костер полетели щепки, обломки досок. Скудная снедь была разложена на чём-то. Мутный самогон пошёл по рукам.

Что же произошло потом? Всё приключение было недолгим, по крайней мере таким казалось впоследствии. Засыпая, писатель думал о том, что это, пожалуй, неплохой выход - прибиться к ним на какое-то время.

Он увидел себя на дороге, или это был переулок его детства, кто-то шёл навстречу, раскрыв объятья, говорил, кричал ему в ухо, как он рад, что всё так счастливо сложилось. Писатель открыл глаза, его ослепил карманный фонарик. Человек в чёрных валенках с галошами, в шинели и шапке тряс его за плечо.

"Что? Кого?" - пробормотал студент.

"Ваши документы".

"Какие документы?"

"А ну, поднимайся", - сказал милиционер.

XXIV Смерть - если это была смерть

1953 год

1

Карлик знал, что он излучает страх, поле страха окружало его, как электромагнитное поле, чье напряжение возрастает обратно пропорционально квадрату расстояния от генератора: самый большой страх испытывали соратники. Карлик гордился этой способностью и должен был постоянно тренироваться, чтобы сохранить форму, как тренируется спортсмен или упражняется музыкант-виртуоз.

Как всякий, кто убил очень много людей, он сам был одержим страхом за свою жизнь; оттого, быть может, это чувство было ему ближе и понятней других человеческих чувств. Но ужас сродни восторгу - карлика можно было только обожать; страх, думал он, не может быть ничем иным, как доказательством любви; страх - это и есть любовь. Сидя в одиночестве в глубоком кресле, в углу тёмной ложи, он смотрел на злого волшебника Ротбарта, который махал красными матерчатыми крыльями, наскакивая на отважного серебристо-голубого принца Зигфрида, а снаружи, над двухколёсной повозкой греческого бога, над восьмиколонной глыбой театра и опустевшей площадью, вокруг могильных фонарей, металась мокрая зима. И танцовщики, и оркестранты, и дирижёр, и рабочие сцены, и переодетая охрана в партере и на ярусах, в фойе, в коридорах и на лестничных площадках, за кулисами и позади колосников - все испытывали на себе воздействие радиационного поля вождя. Но случилось так, что дирижёр, тучный старик во фраке со звёздочкой лауреата, как-то по особенному, слишком высоко взмахнул палочкой, и неслышно распахнулась тайная дверь ложи. Пахнуло холодом, карлик занёс указательный палец над кнопкой тревоги - сработал мгновенный рефлекс - и медленно повернул седую голову. Бледная особа, вся в белом, подчёркивающем её худобу, вошла, готовая к услугам, приложив палец к губам. Силуэт дирижёра в оркестровой яме размахивал руками, кланялся и раскачивался. На сцене бушевал ураган. Всё поехало в сторону; он не успел нажать кнопку из-за внезапного головокружения. Бледная дама исчезла. Таковы были обстоятельства первого предупреждения.

2

Карлик знал, что история абсолютно детерминирована, подчинена железному закону, и знал, что закон, безошибочно правящий историей, - это он сам: без этого убеждения он не мог бы стать тем, кем он был. Ошибки совершали другие. Однажды некий писатель, прибывший по приглашению, как все они, чтобы восхищаться, теперь уже невозможно вспомнить, как его звали, расхрабрился и задал вопрос: зачем столько портретов человека с усами? Вопрос понравился карлику, он объяснил. Зарубежный гость не понимал, что всеобщее поклонение было не чем иным, как гордостью за страну: с ним, под его руководством она стала первой в мире. Он ответил, что не может отвечать за других: народ любит его, ничего не поделаешь. И это было правдой. Ни на одно мгновение народы не должны были забывать, что он здесь, со всеми и над всеми, что в его окне, в Кремле, всю ночь горит свет. Всю ночь, полный дум, он расхаживает в своём кабинете. Карлик был цельным человеком. То, что не удавалось другим - писателям и политикам, - монолитная мысль, - достигалось ценой гениального упрощения. Ухватиться за главное и вытянуть всю цепь. Вот решение задачи, какой бы запутанной она ни казалась. Как если бы всё можно было вытянуть в цепь, выстроить в одну линию. Но ведь надо только уметь взяться, и окажется, что так оно и есть.

Не зря подростком он учился в семинарии. Сказано в Писании: твоё "да" пусть будет "да", твоё "нет" - "нет". И дальше что-то о тёплом - ни холодном, ни горячем. Эти церковники были не дураки. Нет, тёпленьким он никогда не был. Он был холоден, он был горяч. Он ненавидел историков, вечно твердивших о том, что события надо рассматривать одновременно и так, и сяк. Карлик смотрел в корень. Он упростил историю. В этом была его сила, его гений. Раньше других он внял тайному зову истории. Из глубины веков ему подавали приветственные знаки его предшественники, великие государи Руси. Он сам стал величайшим русским государем. Не только восстановил в её исконной целостности российскую державу, но раздвинул её границы ещё дальше.

Он был по-своему неглупым, этот человек с седеющими усами. Две вещи он усвоил основательно: что власть окружает властителя особым ореолом и что властителю нужен стиль. По поводу первого пункта следует сказать, что существует очарование власти. Власть рождает величие, а не наоборот. Люди жаждут иметь над собой повелителя, наделённого всемогуществом, всеведением, всевидением, - носителя абсолютной правоты. Таким его делает власть. Он внушает священный ужас, чтобы тотчас смягчить его доброй улыбкой, незлобивой шуткой. И чудо: в его устах плоский юмор превращается в тонкое остроумие, банальность - в прозрение, пустые, ничего не значащие слова заключают в себе высшую мудрость. Всё это делает власть.

Следует отметить: принцип единоначалия не противоречит марксизму. Впрочем, и великое учение требует поправок. Нужен новый вклад в сокровищницу. Учение учением, а политика есть политика. Она предъявляет свои требования.

Что касается стиля, то он выработал его по контрасту. Он создал противовес говорунам, окружавшим Ленина, которых он ненавидел, и первому среди них, умевшему зажечь толпу на митингах. И самое главное - противовес заклятому врагу, в котором увидел было союзника. Этот горел, пылал, бесновался, яростно жестикулировал, шагал вдоль шеренги своих янычар, с выброшенной рукой, задрав туфлеобразный нос под лакированным козырьком. Это был нерусский стиль. Русскому народу претит всякая театральность. Карлик был воплощённая скромность. Он был спокоен, прост, в полувоенном френче и фуражке скупо приветствовал ликующие массы, скупо, вдумчиво ронял слова, подкреплял их коротким указующим жестом.

Назад Дальше