Профессор Желания - Рот Филип


С юности Дэвида Кипеша вело желание. Оно заманило его в трясину безнадежного брака, а потом оставило, одинокого и бессильного. Желание разгорелось вновь от счастливой встречи. Но будет ли это ласковое, ровное пламя, которое рассеет холод и мрак, или свирепый, всепожирающий огонь?

Филип Рот
Профессор Желания

Посвящается Клэр Блум

Искушение посещает меня впервые в образе (весьма примечательном) Эрби Братаски - развлекающего публику солиста и руководителя эстрадного ансамбля, шансонье, комика и прочая и прочая на почасовой оплате в нашей маленькой семейной гостинице, практически пансионате, расположенном на склоне холма. Если Эрби не щеголяет эластичными, но все равно чуть не лопающимися у него в паху плавками (а носит он их, когда дает всем желающим уроки румбы на площадке перед бассейном), то одевается с обдуманно неотразимым шиком: как правило, в двуцветную, алую с розовым, спортивную куртку истинного стиляги и канареечно-желтые брюки клеш, чуть ли не метущие пол, но все же не скрывающие от восхищенного взгляда ослепительнобелые летние туфли, с узким носом и в дырочку. Распечатанная упаковка жевательной резинки "Блек Джек" лежит наготове в брючном кармашке; порция жвачки медленно и печально перекатывается во рту, который - как и все лицо Эрби - моя мама называет хлебальником.

Под стильным узким брючным ремнем из крокодиловой кожи, сквозь который пропущена золотая цепочка карманных часов, ноги постоянно выделывают коленца. Эрби вечно приплясывает под не слышную миру джазовую музыку, которая звучит в африканских джунглях его мозга. В нашем ежегодно обновляемом рекламном проспекте (а начиная с седьмого класса наравне с владельцем гостиницы его обновляю я) Эрби именуется "нашим еврейским Кугатом и нашим еврейским Крупой в одном флаконе", а также "вторым Дэнни Кайе" и, наконец, - чтобы и последнему дураку стало ясно, что наш шестидесятикилограммовый двадцатилетний живчик не тьфу тебе и, главное, "Венгерский Пале-Рояль" семейства Кипеш тоже не тьфу тебе, - "новым Тони Мартином".

Бесстыдный эксгибиционизм Эрби очаровывал наших постояльцев почти так же, как меня. Стоило кому-то из новых гостей впервые расположиться в полированном кресле-качалке на общей веранде, как кто-нибудь из старожилов, прибывших в пансионат из душного мегаполиса неделей раньше, принимался с гордостью расписывать ему это ходячее чудо из племени аборигенов: "Вы и сами изумитесь его загару. Такого загара просто-напросто не бывает. Парень подставляет себя солнечным лучам буквально с первого погожего дня. И никогда не сгорает, даже не обгорает - только загорает. Такая кожа была, должно быть, у наших библейских предков".

Поврежденная барабанная перепонка - вот причина, по которой "визитная карточка" нашего заведения (как нравится именовать себя Эрби, особенно в присутствии моей мамы, которой это явно не по душе) не была отправлена на фронты Второй мировой. В креслах-качалках и за карточными столами все на той же общей веранде спорят без устали о том, врожденный это изъян или самонаведенная порча. Одна только мысль о том, что кто-нибудь другой, кроме природы-матушки, лишил нашего Эрби шанса вступить в неравную схватку с японским императором, дуче и фюрером, - одна только мысль об этом приводит меня в ужас и возмущение. Какая это мука - воображать, как Эрби берет шляпную булавку, зубочистку - а то и сосульку! - и преднамеренно уродует себя, лишь бы избегнуть призыва в действующую армию.

- Я бы ничуть не удивился, - говорит постоялец А(брам)ович. - Парень не промах! От него можно ждать чего угодно.

- Бросьте, он на такое не способен! Парень любит родину и был бы счастлив пасть за нее смертью храбрых, - возражает постоялец Р(абин)ович. - И я вам таки скажу, из-за чего он наполовину оглох, а если не верите, спросите у врача - он таки тоже тут. Барабанную перепонку он повредил из-за своих чертовых барабанов!

- Парень - барабанщик что надо! - подхватывает постоялец Г(урев)ич. - Мог бы хоть сейчас выступать в "Рокси". И, сдается мне, вы сами только что назвали единственную причину, по которой его туда не берут. Барабанит что надо, а сам не слышит, как и что барабанит.

- Положим, - встревает в разговор постоялец Д(ым)шиц, - сам-то он не говорит ни "да", ни "нет". Не трогал он уха или таки поковырялся в нем. И если таки да, то чем именно.

- А не говорит, потому что он творческая натура! И ему нравится томить публику ожиданием. Но он дает-таки понять, что способен на все, что угодно. Он таки намекает. А творческую натуру на хромой козе не объедешь.

- Знаете, оставили бы вы такие намеки. Потому что уши вянут. Хватит с нас и того, на что намекают антисемиты!

- Ах, я вас умоляю! Парень так одевается - взять хоть золотую цепочку, - так следит за собой, так работает над своей фигурой и вдруг бросит все это, не говоря уж о барабанах, и добровольно отправится туда, где его могут убить или, не дай бог, искалечить?

- Согласен! На все сто процентов. Кстати, вистую.

- Ах вы паршивец, без ножа режете, стрижете как овцу, раздеваете догола! Кто-нибудь объяснит мне, какого черта я не сбросил обоих вальтов? Послушайте, а вам известно, что вам таки не по зубам? Вам не по зубам такой парень, такой весельчак, такой красавчик, такой замечательный барабанщик! Уверяю вас, он таки еще войдет в историю шоу-бизнеса!

- А взять бассейн! А взять вышку! А взять трамплин! Да если бы Билли Роуз увидел, как парень кувыркается в воде, тот бы уже назавтра кувыркался в "Аквашоу"!

- А голос? А таки голос?

- С таким голосом ему бы не валять дурака, а петь серьезно и брать уроки вокала!

- А зачем ему уроки вокала? Перестанет валять дурака - и милости просим в "Метрополитен-опера"!

- Да что там "Метрополитен-опера"! Он мог бы стать певчим в синагоге! Иисусе Христе, он мог бы стать кантором! Без проблем! Он пел бы в синагоге, а мы бы все плакали. Вы только представьте себе: он в белом талесе - и с таким загаром!

И тут наконец они обращают внимание на меня, а я в дальнем углу веранды собираю из деталей авиаконструктора модель "Спитфайер RAF".

- Эй, маленький Кипеш, вечно ты подслушиваешь! Лучше поди сюда и скажи: а кем ты хочешь стать, когда вырастешь? Не надо начинать новый кон, давайте минуточку послушаем! Ну, и кто таки твой образец для подражания, а, маленький Кипеш?

На этот вопрос я отвечаю не раздумывая. Отвечаю без малейшей запинки.

- Эрби, - говорю я, к вящей радости всех присутствующих, кроме разве что замужних женщин, уже успевших обзавестись собственными сыновьями, - дамы смотрят на меня малость обескураженно.

Да и кому же другому, милые дамочки, мне подражать? Кто еще умеет так бесподобно имитировать латиноамериканский акцент Кугата, благоговейный гул шофара, а по моей просьбе - и грохот авианалета на Берхтесгаден, да и самого Гитлера, трясущегося от страха у себя в норе под все новыми и новыми бомбовыми ударами? Неподдельный энтузиазм и непревзойденная виртуозность Эрби таковы, что моему отцу порой приходится предостерегать моего кумира: талант у тебя, что ни говори, уникальный, но держи-ка, парень, свое умение при себе.

- А в чем дело? - обижается Эрби. - Я пержу как бог!

- Готов согласиться, - отвечает на это отец, - но только не в присутствии постояльцев обоего пола, особенно если у них есть дети.

- Но я работаю над собой круглосуточно! Вот, послушайте…

- Нет, прошу тебя, Братаски, при мне тоже не надо. Пойми, это не совсем те звуки, которые человек на отдыхе хочет слушать за игорным столом, да еще после доброго ужина. Можешь ты, наконец, втемяшить это себе в башку? Или нет? И чем она вообще набита, твоя башка? Неужели ты не понимаешь, что эти люди придерживаются кошерного уклада? И что у них жены и дети? Друг мой, пойми, все предельно просто: звуки шофара льются в священную субботу в храме, а те, которые испускаешь ты, уместны только в сортире. И на этом, Эрби, давай раз и навсегда закончим. Инцидент исперчен.

Поэтому Эрби приходится демонстрировать свое искусство чуть ли не единственно мне, своему верному и преданному адепту. Лишь для меня звучат его удивительные дивертисменты, запрещенные к публичному исполнению моим придерживающимся Моисеева закона отцом. Как тут же выясняется, Эрби умеет имитировать не только звук испускания газов во всем диапазоне от тихого вешнего ветерка до двадцатиоднопушечного салюта, но и шум, который издает опорожняющийся кишечник. И не какую - нибудь жалкую мальчишескую дрисню, говорит он мне, такое, мол, я умел еще в школе, а подлинную "бурю и натиск" фекалий, извергаемых взрослым человеком, которая сопоставима по мощи разве что с какой-нибудь оперой Вагнера.

- Я мог бы стать новым мистером Рипли, - говорит он мне. - Ты ведь читал "Талантливого мистера Рипли"?

Я слышу тихое металлическое дзык расстегиваемой молнии в его исполнении. И, понятно, журчание струи, бьющей в эмалированный урильник. И то, как спускают воду, и то, как она постепенно просачивается в отверстия на самом дне. И все это Эрби умеет делать одними губами.

Мне хочется пасть пред ним на колени в религиозном экстазе.

- А послушай-ка это! - И теперь я слышу как одна рука намыливает другую, причем происходит это не где-нибудь, а прямо во рту у Эрби. - Всю зиму я ходил в общий туалет в холле, усаживался в пустую кабинку и слушал.

- Ты это серьезно?

- А то! Каждую свободную минуту Только этим и занимался.

- Правда?

- Но твой отец - он ведь все на свете лучше всех знает - говорит, что это безобразие. "Инцидент исперчен", - передразнивает он, и его голос в эту минуту ни за что не отличишь от отцовского.

И Эрби на все сто процентов серьезен. Почему это так? - думаю я. Почему Эрби уделяет столько внимания и придает такое значение звукам опорожнения кишечника? И почему мой отец, этот воистину глухой филистимлянин, не ценит его таланта?

Так дело обстоит в летние месяцы; бесовский барабанщик Эрби целиком и полностью владеет моим воображением. Но вот наступает Иом-Кипур, Братаски уезжает, и какую же пользу может извлечь подросток вроде меня из уроков уникального виртуоза? Покидают пансионат и все эти Р(абин)овичи, Р(озен)берги и Р(озен)штейны, переселяясь в свои Пелемы, Квинсы и Хакензаки, столь же чужедальние на мой слух, как какой-нибудь Вавилон с Висячими садами Семирамиды; а в нашем городке вновь просыпаются к жизни аборигены, которые обрабатывают землю, пасут и доят скот, торгуют в лавках и круглый год работают на свой округ и родимый штат, не говоря уж о родной стране. В классе двадцать пять человек, всего двое евреев и один из них я, и стремление быть как все, жить по предписанным обществом правилам и законам (кое присуще мне ничуть не меньше, чем жажда выделиться, совершив нечто дерзкое, выдающееся, экстравагантное) - стремление это подсказывает мне, что, как бы отчаянно ни хотел я блеснуть перед сверстниками кое - какими из приемчиков Эрби, в известной мере уже освоенными, не стоит ничем отличаться от одноклассников, кроме разве что оценок за успеваемость. Ибо мне совершенно ясно (даже без ежедневных отцовских напоминаний), что из меня ничего не выйдет, если я не буду круглым отличником и вообще пай-мальчиком. А мне страсть как не хочется, чтобы из меня ничего не вышло.

Так что, подобно мальчику с картинки в календаре, я ежедневно вышагиваю чуть ли не четыре километра по сплошным сугробам, добираясь - и пробираясь - в школу, где коротаю зиму, штурмуя одну вершину знания за другой, пока далеко на юге, в самом большом из городов мира, Эрби (днем торгуя линолеумом в лавке дяди, а по вечерам выступая с латиноамериканским эстрадным оркестром) оттачивает мастерство подражания музыке унитаза, пополняя свой сортирный репертуар все новыми и новыми мелодиями. О достигнутых успехах он сообщает мне в письме, которое я прячу в задний карман бриджей, таскаю повсюду с собой и перечитываю при первой же возможности. Не считая поздравительных открыток ко дню рождения и присылаемого на дом табеля об успеваемости, это единственное почтовое отправление, мною до сих пор полученное. Разумеется, меня пугает мысль о том, что, если я, например, провалюсь под лед, катаясь на коньках, или сломаю себе шею, съезжая с горы на санках, письмо в конверте со штемпелем "Нью-Йорк, Бруклин" обнаружит на мертвом теле кто-нибудь из моих одноклассников и все они склонятся надо мной, презрительно фыркая. Мои родители будут навеки опозорены. "Венгерский Пале-Рояль" утратит доброе имя и обанкротится. Должно быть, мне даже будет отказано в праве упокоиться на одном кладбище с правоверными иудеями. А все потому, что Эрби дерзнул изложить сбои проделки на бумаге и отправить письмо (по государственной почте США!) девятилетнему мальчику, которого все считают чистым и непорочным, да и он сам придерживается о себе точно того же мнения. Неужели Братаски не понимает, как могут (и должны!) отреагировать на это порядочные люди? Неужели не осознаёт, что самим фактом отправки подобного письма совершает уголовное преступление и вдобавок делает меня сообщником? Но если все и впрямь так скверно, почему же я ни на секунду не расстаюсь с этой чудовищной уликой нашего общего преступления? Письмо лежит у меня в заднем кармане в дневные часы, пока я отчаянно борюсь за первое место в еженедельном рейтинг-листе успеваемости со своей вечной соперницей и сестрой по вере - курчавой умницей Мадлен Левин, которая, несомненно, когда-нибудь прославится как блестящая пианистка; я перекладываю его в карман пижамы перед отходом ко сну, перечитываю еще раз при свете карманного фонарика под одеялом и кладу себе на грудь, засыпая. "В последнее время я освоил тихий треск туалетной бумаги, отрываемой от рулона. Что означает окончательное овладение полным циклом. Вот так-то, дружок. Герберт Л. Братаски - единственный человек на всем белом свете, умеющий имитировать ссанье, пердеж, дрисню, а теперь и отрывание бумажки. Осталась лишь одна непокоренная вершина - подтирка!"

К восемнадцати годам, когда я поступил в колледж в Сиракьюсе, мое умение обезьянничать сравнялось со звукоподражательным мастерством былого наставника; вот только вместо пародий а-ля Братаски я изображаю самого Братаски, наших постояльцев, персонал семейной гостиницы. Я пародирую метрдотеля-румына, в неизменном смокинге, который рассаживает гостей в обеденном зале: "Сюда, мсье Корнфельд… Миль пардон, мадам!" - и тут же, заглянув на кухню, осыпает чудовищными проклятьями на идиш уже успевшего напиться шеф - повара. Я изображаю и неевреев: застенчивого разнорабочего Джорджа, исподтишка поглядывающего на дам, что берут уроки румбы на площадке возле бассейна; пожилого здоровяка по прозвищу Большой Бад, спасателя при бассейне, смотрителя на парковке и великого соблазнителя пустившихся на отдыхе во все тяжкие домохозяек, а если повезет - и юных дочурок, разлегшихся позагорать на топчане с непременной нашлепкой на носу. Мне даже удается воспроизводить пространные диалоги (трагикомически-исторически - пасторального свойства) моих измученных долгим курортным сезоном родителей, когда, уже по его закрытии, они раздеваются перед отходом ко сну. Эти совершенно заурядные истории из моего детства и отрочества чрезвычайно забавляют окружающих, что изрядно меня удивляет; ничуть не меньше поражен я и тем, что, оказывается, далеко не каждый может похвастать столь яркими и незабываемыми персонажами, населяющими его юные годы. Мысль о том, что я и сам вполне мог бы стать предметом насмешек и объектом для пародий, даже не приходит мне в голову.

Дальше