До тех пор пока мы не успеваем управиться с подаваемым к чаю штруделем, он не прекращает (а когда прекращает-таки, то всего лишь на нынешний вечер) своих нападок на лицемерное, приторно-добродетельное и чрезвычайно утомительное племя литературных людей, воспитанных в общегуманистической традиции (а состоит это племя по преимуществу из критиков, обругавших его книги, и университетских коллег по кафедре литературного креатива), и, только покончив с чаем и резко сменив тон, приступает ко второй и последней из двух тем, занимающих его, я бы сказал, до одержимости. И многие из его "охотничьих рассказов" (а звучат они за десертом) не только находят в моей душе живой отклик, но и вызывают живые воспоминания о собственных успехах и неудачах на любовном поприще. Честно говоря, порой, заслушавшись очередным совершенно бесстыдным повествованием Баумгартена об утехах во всем их безграничном диапазоне, я думаю, что внимаю своему - пусть и несколько шаржированному - двойнику. Шаржированному, но более чем узнаваемому. Может быть, и сам Баумгартен смотрит на меня точно так же и этим объясняется его любопытство ко мне. Но если я и Баумгартен, то Баумгартен Прикованный, Баумгартен, Запертый в Собачью Конуру, Клингеризованный и Шёнбруннированный до полного подчинения; тогда как он Кипеш… о господи, что он за Кипеш! Радостно Скалящийся, Лязгающий Клыками, Бешено Ворочающий Языком, Сорвавшийся с Поводка и Убежавший в Ночь.
Ради чего я сижу здесь с ним? Убивая время, да, конечно же, убивая время и, может быть, время от времени убивая кое-что в себе самом? В присутствии жизнелюбивого и ненасытного Баумгартена не выгляжу ли я несколько фрустрированным, чтобы не сказать кастрированным, но если и кастрированным, то для моего же блага? Или я втайне надеюсь на то, что мой теперешний иммунитет иссякнет и мне вновь удастся подцепить ту же самую заразу? Взял ли я дело собственного исцеления целиком и полностью в свои руки или на смену ремиссии уже спешит рецидив и я готов плести нити заговора против всемогущего доктора Клингера и его у-томительных предписаний?
- Однажды вечером нынешней зимой, - начинает Бумгартен, краем глаза провожая круглую задницу рослой венгерской официантки, откомандированной нами на кухню за свежим чаем (ее туфли в прямо-таки больничных бахилах скользят по ковру), - пасся я в книжном магазине Марборо…
Я так и вижу его - наблюдал это десятки раз. Баумгартен: Есть у вас Гарди? П р о д а в щ и - ц а: Что? А, да. Баумгартен: "Тэсс из рода д’Эрбервиллей"? Продавщица (взглянув на обложку книги): Да, это она…
- …И разговорился с одной симпатичной краснощекой девицей, только что с поезда, из Вустера, где она навещала родителей. И вот, говорит она, в вагоне через два ряда от нее сидел парень, в костюме и галстуке, в плаще, сидел впереди через проход, но то и дело оглядывался на нее через плечо и под полой плаща дрочил. Я спрашиваю: "Ну и что ты сделала?" "А что мне было делать? - отвечает. - Поглядела ему прямо в глаза, а когда мы были уже на вокзале, подошла к нему и сказала: "Послушай, давай познакомимся, я не против"". Ну а он возьми да и припусти от нее как угорелый. А девица не отстает: шагает рядом и все пытается втолковать ему, что она отнюдь не шутит: ей понравилось, как он на нее поглядывал, ей пришлась по вкусу его смелость. Она была явно польщена реакцией парня на ее чары, однако тот поймал такси и умчался, прежде чем она успела втолковать ему, какую удачу он упускает. Так или иначе, мы с этой девицей, как говорится, поладили и отправились к ней домой через Ист-Ривер в одно из тамошних многоэтажных зданий. Едва мы очутились на квартире, она предложила мне полюбоваться видом на другой берег реки, показала, сколько у нее поваренных книг на кухне, а потом потребовала, чтобы я раздел ее и привязал к кровати. Ну ладно, я не имел дела с веревками, с тех пор как был бойскаутом, но как-то разобрался по ходу дела. У нее нашелся моток вощеной нитки для чистки зубов, Кипеш, метров десять, и я привязал ее к углам кровати за руки и за ноги, точь-в-точь, как ей хотелось, затратив на это в общей сложности сорок пять минут. И послушал бы ты только, как она визжала. И поглядел бы, как выглядела, войдя в самый раж. Смешанное, доложу я тебе, ощущение. Начинаешь понимать, почему таких, как она, боятся. Так или иначе, велит она мне достать из аптечки попперсы. А там пусто, она их все уже израсходовала. Или, как она мне объяснила, кто-то из ее дружков всё стащил. Ну а я и говорю, что дома у меня есть немного кокса и, если ей хочется, я могу за ним слетать. Валяй, говорит, лети. Ну я и полетел. Но когда я уже вышел из дому и поймал такси мне вдруг пришло в голову, что я не знаю, как ее зовут, и, хоть убей, не помню, в какой из этих чертовых многоэтажек она живет… Парень, я почувствовал, что меня загнали в угол.
Он тянется двумя пальцами, большим и указательным, через весь столик за остатками штруделя у меня на тарелке и опрокидывает мне на колени стакан с водой рукавом своей армейской шинели. По какой-то загадочной причине Баумгартен всему предпочитает эту одежку и, принимая пищу, никогда ее не снимает. Должно быть, Джесси Джеймс ее тоже не снимал.
- Ёбс! - весело восклицает он, заметив свою промашку, но, разумеется, это далеко не первый случай такого рода; строго говоря, из всех трехбуквенных слов именно "ёбс" вечно матерящийся Баумгартен и употребляет чаще всего, причем, как правило, именно при таких оказиях. - Прости, я нечаянно, - говорит он. - Как ты, нормально?
- Высохнет, - отвечаю я. - Рано или поздно все высыхает. Но продолжай. Как же ты все - таки поступил?
- А что мне было делать? Ровным счетом ничего. Я принялся бродить от одного дома к другому, читать таблички с фамилиями жильцов. Девицу звали Джейн, так она, во всяком случае, мне сказала, поэтому, едва завидев имя, начинающееся на "Дж", я начинал отчаянно названивать в домофон. Ее так и не разыскал, хотя кое-какие ответы показались мне многообещающими. И тут подошел охранник и спросил, а чего мне, собственно говоря, надо. Я сказал ему, что, должно быть, ошибся домом, но он препроводил меня на площадку между домами, чтобы посмотреть, куда я отправлюсь дальше, и я простоял там минуту - другую, делая вид, будто любуюсь луной, а потом просто-напросто убрался восвояси. И долго еще по дороге в университет ежедневно покупал "Дэйли ньюс". Несколько недель. Все искал заметку о том, что копы обнаружили женский труп, привязанный к кровати вощеной ниткой для чистки зубов, и что произошло это в пришедшем в упадок Ист-Сайде. Но в конце концов сдался. И вот, уже летом, выхожу я из кинотеатра на Восьмой и глядь! - в очереди за билетами на следующий сеанс стоит эта самая девица. Джейн - или как там ее на самом деле. И знаешь, чем она меня встречает? Насмешкой! Смотрит на меня, ухмыляется и говорит: "Ну ты и ездун!"
Скептически настроенный, я, пусть и посмеиваясь, вопрошаю:
- Неужели это правда?
- Знаешь, Дэйв, просто выйди на улицу и начни говорить "привет" незнакомым женщинам и сам поймешь: всё правда!
А потом Баумгартен осведомился у официантки (только что поступившей на службу в здешний ресторан; ее пышная пейзанская переспелость, решил он, заслуживает детального изучения), не порекомендует ли она ему кого-нибудь, у кого можно взять несколько уроков венгерского, узнал ее номер телефона, а заодно уж имя ("Ты ведь, Ева, живешь одна?") и, извинившись передо мной, направился в глубь заведения к телефону-автомату. Перед этим в поисках клочка бумаги, на котором можно было бы записать телефон Евы, он вывернул наизнанку карманы, вывалив на стол целую кипу листков и конвертов с именами, телефонами и адресами великого множества других девиц, с которыми успел пересечься за день. Бумажку с номером той, которой он собрался звонить сейчас, поэт прихватил с собой, а весь ворох так и оставил на столике, очевидно для того, чтобы я поразмышлял над похотливыми почеркушками и жизнью, которая за ними маячит.
Я поддел ногтем бумажку и ознакомился с заключительными пассажами некоего письма, аккуратно напечатанного на плотной почтовой бумаге кремового цвета.
…я раздобыла для тебя пятнадцатилеточку (честно говоря, ей восемнадцать, но она такая свеженькая, что ты не почувствуешь разницы, а за настоящих пятнадцатилетних, сам знаешь, сажают за решетку), второкурсницу в самом соку, и не просто молоденькую, а настоящую красотку, ласковую, хорошо воспитанную, одним словом, придраться тебе будет не к чему. Я сама склеила для тебя эту цыпочку, ее зовут Рона, на следующей неделе мы с ней договорились пообедать, так что, если ты тогда не шутил (надеюсь, ты не забыл, о чем я? - об одной твоей недавней фантазии), то я готова начать переговоры. Со своей стороны, я не сомневаюсь в успехе. Будь добр, просигналь мне о своих намерениях в следующий раз, когда зайдешь на кафедру, подмигни один раз в знак согласия или дважды - в знак несогласия. Если согласишься, мы приступим к делу. Свою половину сделки я выполнила: я поставляю тебе эту девицу, пусть и скрепя сердце, со слезами на глазах, так будь добр выполнить и свою: сведи меня с постоянными участниками оргий. Единственные причины возможного отказа, какие я смогла вычислить заранее, таковы: а) ты сам участвуешь в этих оргиях, и если это так, то мне лучше оставаться в стороне, я и сама понимаю это; б) ты боишься скомпрометировать себя перед участниками столь тесным знакомством с одной из ключевых обитательниц нашего Кремля; в этом случае я готова сослаться вместо тебя на любого другого рекомендателя, только подскажи мне, будь добр, его имя. Ну, а если оба отрицательных фактора не работают, почему бы тебе не пролить на меня каплю другую твоего (уже несколько атрофированного) сострадания - а мне доводилось читать, что сострадание входит неотъемлемой составляющей в творческий арсенал поэта, - тем более что тебе это не будет стоить ни цента и озарит лучом света сумрачную жизнь увядающей (стремительно) старой холостячки.
Твоя подельница Т.
Интересно, думаю я, кто же эта Т. в нашем "Кремле"? Личная помощница проректора или преподавательница гимнастики? А кто - уже на другом клочке бумаги - эта Л.? Она пишет с огромным количеством помарок, вычеркиваний и подчеркиваний, ее фломастер на грани издыхания (точнее, иссыхания) - чего ей надо от поэта со слегка атрофированным сердцем? Не эту ли Л., с ее наверняка умоляющим голосом, сейчас терпеливо выслушивает Баумгартен в нише телефона-автомата? Или М., или Н., или О., или П.?
Ральф, я не собираюсь просить у тебя прощения за прошлый вечер, по меньшей мере пока ты не объяснишь мне - и объяснишь убедительно, - что такого предосудительного или противоестественного в моем желании повидаться с тобою. Мне казалось, что если я, придя в гости, просто посижу в одной комнате с мужчиной, который не будет приставать ко мне, не станет лапать, даже не попытается соблазнить, с мужчиной, который мне нравится, с мужчиной, которого я глубоко уважаю, то, возможно, начну лучше разбираться в себе самой и в том, что является истинно важным. У меня создалось впечатление, будто ты обитаешь в царстве грез, а про саму себя нечто в том же роде я подозревала с детства. Да, я не захотела заняться с тобой любовью. Порой ты ведешь себя так, словно для тебя главное - прямо с порога раздеть девушку и не мешкая приступить к делу. Да, я больше никогда не приду к тебе без приглашения после десяти часов вечера. Я и в этот раз пришла только потому, что захотела поговорить по душам с человеком, с которым у меня нет никаких личных отношений, вот я и пришла к тебе; хотя буду до конца честной, какая-то часть меня хотела завязать с тобой личные отношения, какая - то часть меня хотела упасть в твои объятия тогда как другая категорически настаивала на том, что мне от тебя нужна дружба, и только дружба, дружеский совет, и только совет, и, разумеется, дистанцированность. Пожалуй, мне еще не хочется признаваться - даже самой себе, - что я на тебя запала. Но если это и так, я считаю, что ты обошелся со мной как дикарь, как безумец…
В нише Баумгартен вешает трубку, и в тот же миг я отрываюсь от посланий его поклонниц. Мы рассчитываемся с Евой, Баумгартен собирает со стола свои бумажки, и мы с ним (его подружке, сообщает он мне, предложено нынче ночью на него не рассчитывать) отправляемся в ближайший книжный магазин, где, как у нас уже заведено, не тот, так другой оставит пятерку и заберет пять продаваемых со скидкой книг из остатков тиража, которые почти наверняка так потом и не соберется прочесть. "Шиздою пьяны и поэзией", как восклицает мой наперсник, воспевая самое себя сзади, спереди, вверху, промежду и внизу.
Проходят еще две недели и еще шесть сеансов у психоаналитика, прежде чем я осмеливаюсь признаться доктору Клингеру (от которого по идее не должен ничего утаивать) в том, что чуть позже тем же вечером мы познакомились со старшеклассницей, которая торговалась с продавцом из - за книжки в мягкой обложке, понадобившейся ей по программе. (Баумгартен: Эмили или Шарлотта? Девица: Шарлотта. Баумгартен: "Вилетт" или "Джейн Эйр"? Девица: Про первую я даже не слышала. "Джейн Эйр".) Свеженькая, взращенная жестким миром улицы и все же немного напуганная, девица пошла с нами в однокомнатную квартиру Баумгартена и там, на его мексиканском домотканом ковре, посреди книжных стопок из сборников его поэзии, принялась позировать для нового эротического иллюстрированного журнала, распространяемого только на Западном побережье по хорошо продуманному желанию владельцев, супругов Шёнбрунн. Журнал - а мы готовим сейчас пилотный выпуск - будет носить название "Пизда".
- Супругам Шёнбрунн, - поясняет Баумгартен, - надоели экивоки.
Стройная рыжеватая блондинка в джинсах и отделанной бахромой кожаной курточке еще в книжном магазине сообщила нам, что не против попозировать обнаженной настоящему мастеру, поэтому на квартире Баумгартен вручил ей для вдохновения один из своих выпускаемых в Дании порнографических журналов.
- Ну как, Венди, тебе такое по силам? - самым серьезным тоном спрашивает он у школьницы, усевшейся на диван с журналом в одной руке и рожком мороженого "Баскин-Роббинс" в другой; будучи безупречным сценаристом, Баумгартен не удержался от того, чтобы купить ей мороженое по дороге. ("Какое ты любишь, Венди? Давай говори, не стесняйся! Бери двойную порцию с карамельной крошкой, ни в чем себе не отказывай! А как насчет тебя, Дэйв? Тоже небось хочешь - с кусочками шоколада?")
Прочистив горло, Венди захлопывает порнографический журнал, вгрызается в остатки рожка и, стараясь держаться как можно непринужденнее, отвечает:
- Нет, для меня это чуточку чересчур.
- А что не чересчур? Давай покажи нам на снимке, что тебе было бы в самый раз!
- Ну, не знаю. Наверное, что-нибудь типа "Плейбоя".
Действуя слаженно, как тандем нападающих, прорывающихся с мячом от центра к воротам сквозь глухую защиту, или как двое поденных рабочих, методично вбивающих в землю сваю поочередными ударами молотов (примерно так мы с Биргиттой разбойничали в континентальной Европе в период нашей конкисты), мы с Баумгартеном постепенно раздеваем девочку, провоцируем ее принимать все более и более рискованные позы, и вот она уже лежит на спине в трусиках бикини, в ботфортах и только… И это, говорит нам семнадцатилетняя ученица Школы имени Вашингтона Ирвинга, заглядывая снизу вверх в две пары глаз и легонько подрагивая всем телом, черта, за которую она не зайдет.
Что потом? Черта, значит, черта - это мы с Баумгартеном понимаем сразу же, не сговариваясь. Что я и подчеркиваю сейчас в разговоре с доктором Клингером, подчеркиваю наряду с тем фактом, что не было ни слез, ни насилия, да какое там! Ни один из нас до нее и пальцем не дотронулся.
- И когда же это произошло? - интересуется Клингер.
- Две недели назад.
Я встаю с кушетки и надеваю пальто.
И ухожу. Я не мог решиться на признание целых две недели и даже на сегодняшнем сеансе тянул с ним до конца часа. Следовательно, имею полное право уйти, умолчав (и этого я психоаналитику не скажу никогда), что так долго не рассказывал ему об этом инциденте вовсе не из страха перед осуждением за рецидив распущенности, а, скорее, из-за фотографии на его столе, маленького цветного фото дочери Клингера, девочки-подростка в выцветшем джинсовом комбинезоне и футболке школьного образца, фото, сделанного где-то на пляже и вставленного в трехстворчатую складную рамочку между снимками сыновей доктора.
И первым же летом по возвращении на Восточное побережье я познакомился с молодой женщиной, разительно отличающейся от всех этих утешителей, советчиков, искусителей и провокаторов (имевших на меня влияние, как выразился бы мой отец), в сторону которых накренилось мое онемевшее, асексуальное и практически мертвое тело с тех пор, как я зажил в одиночку, не ведая ни женщин, ни наслаждений, ни страстей.