Старомодная история - Магда Сабо 2 стр.


- Наверное, это напоминало работу археолога. Он находит в земле осколки античной вазы, но такие осколки, по которым можно воссоздать форму. Однако ему приходится, возвращая их на место, дополнять свежей глиной недостающие куски. И здесь место интуиции, фантазии. У меня было очень много семейных документов, когда я начинала писать эту книгу. И все же кое о чем в судьбах моих героев надо было догадаться: этого нельзя было подтвердить документами. Когда умолкает архив, должны говорить сердце и фантазия.

Понять Ленке Яблонцаи значило для автора до наваждения ясно увидеть ее юной, тонкой, длинноногой зеленоглазой девушкой, а еще дальше, в глубь годов, - девчушкой с испуганным взглядом, танцующей перед Богохульником, который бросает ей, как собачонке, сахар; замирающей от страшных рассказов Гизеллы про Хромого и застывающей под строгим, леденящим взглядом бабушки.

Но чтобы вообразить это все себе с наглядностью живого, Магде Сабо надо было запастись прежде терпением биографа и собирателя и пойти по следам жизни матери, распутывая давние узлы, узнавая и догадываясь. Правда, часть материала лежала у автора под рукой, в связках пожелтевших писем, старых тетрадях дневников. Но ей хотелось еще допросить уцелевших очевидцев, напала страсть встречаться с людьми, которые помнили ее родителей, тех, кто "слышал их голос, их шутки, слышал, как они поют". Она открывала книги, какие запоем читала когда-то Ленке: вчитывалась в страницы романа "Идущая через рожь" - евангелие молодых девушек того времени, листала прописи Розы Калочи - незаменимого пособия о том, как вести себя в обществе. Словом, она поступала как всякий биограф или исторический романист, исследующий материал. Только особенностью этого исследования было то, что предметом его оказался человек, которого автор знал буквально с пеленок, с первого своего младенческого крика, и Магда Сабо допрашивала с пристрастием ту кровь, что течет в ее жилах.

Результат оказался впечатляющим. Поистине, как заметил Горький, нет сказок удивительнее тех, что рассказывает сама жизнь. Роман, основанный на документе, факте, семейном предании, писал как будто сам себя. Невымышленные повороты сюжета способны были поразить воображение. Один лишь пример: Ленке не вышла за Йожефа, которого всю жизнь любила, оттого что тот поставил условием - отдать отцу ребенка от ее первого брака с Майтени. Ленке вспомнила, как она крохотной девочкой чувствовала себя сиротой при живых родителях, и ответила Йожефу отказом.

А история Мелинды? Этой сухой, некрасивой парки, жестко воспитывавшей маленькую Ленке. Она была двенадцатью годами старше ее, и кто бы мог предсказать, что уже в зрелые лета она заберет у Ленке мужа, Белу Майтени, да еще даст этому больному, чахоточному человеку полноту счастья, какого он прежде не знал… Это те рифмы жизни, внезапные соответствия и острые повороты в судьбах, каких не найдешь, кажется, ни в каком романе.

Воображение, фантазию автор призывает к себе на помощь, когда ему надо понять до конца психологию лиц, передать "воздух" времени, проникнуть в сокровенные намерения. Вот почему порою бесстрастная объективность семейного летописца прерывается горячим словом догадливого психолога. Как, скажем, в сцене первого бала Ленке, когда автору надо передать меняющееся настроение бабушки - Марии Риккль: "Два чувства раздирали Марию Риккль в этот вечер…" и т. д. Это пишется уже пером пристрастного романиста.

Книгу Сабо с осторожностью называют романом. Ей более идет как будто непритязательное обозначение: семейная хроника. Но дело в том, что хроника, подобная "Старомодной истории", родилась уже после расцвета романа и на его почве. А может быть, это и есть настоящий "новый роман", по крайней мере одна из его возможностей?

Сколько раз противники романа говорили, что он отжил свой век. Сколько раз апологеты этой формы утверждали, что роман живет, не меняясь в коренных своих чертах. А роман и в самом деле живет, но меняется с тихой несомненностью.

Едва ли не первый, кто почувствовал и признал неизбежность этих перемен на рубеже прошлого и нынешнего века, был величайший романист Лев Толстой. "Я давно уже думал, - записал он в 1906 г. в дневнике, - что эта форма отжила, не вообще отжила, а отжила как нечто, важное. Если мне есть, что сказать, то не стану я описывать гостиную, закат солнца и тому подобное". С некоторых пор Толстому стало казаться смешным и ненужным описывать, как "Петр Иванович полюбил Марью Ивановну".

Наверное, Магда Сабо, воспользовавшись богатым материалом семейного архива, могла бы сочинить и роман "в полном смысле слова". Все потребные для этого элементы были у нее под рукой. Почему-то ей не захотелось этого делать. Не захотелось подмены. Не хотелось писать, как "Петр Иванович полюбил Марью Ивановну", или, ближе к венгерским реалиям, как некий "Пал полюбил Марику". Было нравственное неудобство, чтобы в такой личной для автора книге заниматься изобретением сюжета и придумывать искусственно звучащие для ее уха имена самым близким себе людям. Что-то лишнее, ненужное мерещилось в знакомом ремесле "художественного преображения" материала, свободной лепке его, когда с ним поступают, как с глиной в руках ваятеля.

Влиятельность простого документа в литературе ныне неоспорима: читатель верит силе факта, хочет знать подлинные имена и даты. Но писатель-художник, даже оперируя подлинными фактами, призван сознать тайную связь лиц, душ и обстоятельств - а это уже дело искусства.

В книге, подобной "Старомодной истории", с материалом жизни происходит по преимуществу вот что: его располагают в согласии с замыслом писателя, но отнюдь не в противоречии с естественным ходом жизни, а далее все дело в освещении, в том, какой свет падает на лица от рефлектора авторской мысли. Направленность и острота этого луча, возникающие светотени и создают эффект искусва в этой новой по строгой трезвости форме.

Семейные предания, сжатые из-за дистанции времени и отбирающей способности памяти, создают еще одну особенность этой разновидности романа. Процеженные, как сквозь сито, будни оставляют на решете лишь поворотные события, крупные перемены, узлы жизни: помолвки, свадьбы, разводы, разорения, роковые ссоры, рождения детей, смерти, похороны, яркие проявления любви, ревности, азарта, кризисы человеческих отношений.

Когда-то давно в житийной литературе и средневековом романе была такая сгущенность поворотных моментов жизни; в них ярко прочерчивался узор судьбы. Для новейшей романистики XX века более характерна бытовая и психологическая детализация, будничное течение жизни, будто отснятое "скрытой камерой". От Марселя Пруста до Хемингуэя и Бёлля литература предпочитала исследовать состояния, предшествующие действию, противоречивость человеческого "я" и множественность мотивов любого поступка.

Следя за поворотами судеб в старинном романе, читатель тайно ждал ответа на вопрос: как жили люди, другие, чем он сам, что за смысл был в их движении от рождения до смерти? В позднейшей литературе, родившейся на почве психологической исповеди, "ощущений" и "состояний", читатель вопрошал вместе с автором: что происходит со мною, как отдать себе отчет в своих желаниях и чувствах? Но этот масштаб дробного и подробного восприятия жизни не исчерпал у читателя интереса к прежнему способу познания людей, когда выносятся за скобки намерения, колебания, фиксация ежедневности, а главный интерес - в движении судеб героев через всю жизнь, в уроке их целого.

В "Старомодной истории" Магда Сабо реставрировала этот более старинный принцип письма, не пренебрегая, где это оказалось необходимо, опытом психологического реалистического романа новейшего времени.

Интерес интриги Магда Сабо возместила разгадкой судьбы матери, маячившей вначале неким сфинксом и прорисованной в результате с яркой несомненностью на фоне других семейных судеб. Вместе с тем в родстве с психологическим романом оказались в книге некоторые воскрешенные перед нами на основе документальных источников сцены: прошлое в них предстает как переживаемое настоящее, и тогда в строе речи преобладают глаголы настоящего времени: "Ленке Яблонцаи медленно шагает по тротуару и, дойдя до угла Печатной улицы, размышляет…" и т. п. Но в основе интереса этой книги все же узор судьбы.

Сам автор "Старомодной истории" предстал одновременно и как рассказчик, откровенно обсуждающий с нами пути своего семейного разыскания, и как действующее лицо. Живые воспоминания о людях, некогда важных в судьбе матушки, - о Йожефе или Гизелле, которых дочь Ленке успела застать в живых и о которых составила свое вполне определенное мнение, добавляют непосредственности рассказу.

Но каковы бы ни были ее личные впечатления или воспоминания о вырывавшихся время от времени у матушки признаниях, Магда Сабо лишь позднее как бы поставит их в связь с тем, что откроется ей как результат этой романической хроники. Автор сохраняет видимость наглядности самого исследования.

На наших глазах листаются стихи и тетради дневника Кальмана-Юниора, где перечислены все 56 персон его юношеского донжуанского списка. Мы читаем новеллу, сочиненную Ленке Яблонцаи, и просматриваем записную книжку Элека Сабо.

Документ часто сам рисует лицо писавшего: так рисует Юниора его дневник и посвящения одних и тех же его стихов меняющимся привязанностям. А каким бесценным подспорьем для понимания духа времени и быта улицы Кишмештер стала приходо-расходная книга Марии Риккль! Она глядится в нее, как в зеркало. В одном реестре каждодневных трат - кладезь сведений об исчезающих реалиях эпохи, да вдобавок незаменимая характеристика нрава хозяйки.

То, что узнает в своих генеалогических разысканиях сам автор, как бы наравне с ним немедленно узнает и читатель, и это усиливает иллюзию сопричастности.

- Быстро, легко ли писалась книга? Как вы вообще пишете?

- Обычно, когда я сажусь писать, у меня в голове уже все готово, до последнего предложения. Пишу сразу на машинке, с детства владею машинкой, пишу десятью пальцами и привыкла, как к перу. Потом много правлю, конечно. Первые фразы пишу всегда с трудом, входишь, как в темную пещеру. А с этой книгой трудность была другая… Много плакала. Мне трудно было вспоминать мать. Иногда было чувство, как будто меня ударили ножом. Жалела мать - почему у нее не было гармонической жизни, какая есть у всех, у многих… Слезы капали на машинку, но нельзя было, чтобы ими пропитались страницы книги. Я плакала просто как человек, но книгу хотела сделать твердой. Это было иногда не просто. Не говоря уж о матери, я очень любила отца, Элека Сабо, а написать их нужно было такими, какие они были. Неожиданностью для меня была личность Гизеллы. Прежде, в детстве, в юности, я ее ненавидела. Мне не нравилось, что у нее такой дурной вкус. Я ее ненавидела и оттого не понимала.

Страсти, кипевшие вокруг старого дома в Дебрецене, не дававшие враждующим сторонам взглянуть друг на друга спокойно и объективно, отгорели, волнения улеглись, и Магда Сабо рассудила своих дедушек и бабушек с беспристрастием судьи высшей инстанции.

Репутацию Эммы Гачари как ветреной, легкомысленной, даже порочной особы, казалось, нельзя уже было поправить. Семейный миф о злой матери, бросившей родную дочь, миф, раздутый недоброжелательством свекрови, поддержанный злым язычком Гизеллы, усвоенный сполна самой Ленке Яблонцаи, был как будто неколебим.

Оправдание к ней пришло через поколение. Магда Сабо, ее внучка, вызвавшая тень несчастной женщины на беспристрастный суд, нашла, что вина ее, если и была за ней какая вина, не столь уж тяжка. По своей доверчивости Эмма Гачари не раз была обманута Юниором, даже предана им, преследуема свекровью и оклеветана в глазах дочери. Магда Сабо узнала то, чего никогда не знала и не хотела знать Ленке Яблонцаи, всю жизнь таившая смертельную обиду на мать: как отняли у Эммы Гачари ее дочь обманом, чтобы затворить навсегда в сумрачном домашнем замке Марии Риккль, как пыталась она вернуть Ленке и как перед ней навсегда захлопнулись двери дома на улице Кишмештер.

И других героев семейной хроники автор позволяет нам увидеть не только с той стороны, с какой они представлялись домашнему окружению "купецкой дочери". Имре-Богохульник и Сениор для Марии Риккль были: в прошлом - "жеребцы", способные лишь воевать, скакать на лошади, делать долги и производить на свет детей; ныне - приживалы, нахлебники, жалкие паралитики, сидящие врозь в своих комнатах, между которыми беззаконным вестником и письмоносцем сновала маленькая Ленке Яблонцаи.

Но для Магды Сабо прадед Имре, огромный и толстый, в венгерском платье со шнурами, заключает в себе какой-то непокорный, бунтарский дух - не зря, умирая, он кричал здравицы Кошуту и лозунги "Да здравствует революция, долой попов!". Да и Кальман-Сениор - не просто безвольный мот и жертва дурной болезни, но в недавнем своем прошлом красавец офицер, сподвижник Петефи, неотразимо привлекательный для женщин; а в последние свои дни - воплощение справедливости и просвещенного духа в доме, страстный книжник, знавший столько стихов на память и объяснявший Гизелле и Ленке звездное небо.

Даже безнадежно беспутный Кальман-Юниор, "абсолютный злодей", с точки зрения оставленной им дочери, и тот, если взглянуть на него попристальнее, имеет в себе нечто привлекательное. Да, он беспечен, влюбчив, растрепан, безволен, но у него не отнять обаяния бескорыстия, которое по своей тяге к объективности, тоже отметит семейный летописец. Он не зол, не рассчетлив, не любит браниться… Какой-никакой, но поэт, и фантазия уносит его порой к небесам.

Да и сама "купецкая дочь", Мария Риккль, - властная, сильная старуха со скрипучим голосом, этакая дебреценская Васса Железнова, становится милее автору и читателям, когда она на закате дней открывает новый смысл своей жизни в красавице внучке Ленке, повторившей в ее глазах сказку о гадком утенке.

Магда Сабо верно поняла, что условие успеха семейной хроники - отсутствие сентиментальности. О своих предках автор рассказывает без тени умиления, жестко, жизненно, с реализмом, редким в изображении людей близких. Рассказывает без снисхождения, но с возможностью понимания. Именно это придает книге внутреннюю энергию романа. Мы постепенно понимаем характеры, разгадываем героев, следя за их судьбами, и верим лишенной слащавости картине.

Автор находит точную меру беспристрастия и горячей заинтересованности: глядит с печальной иронией на Кальмана-Юниора, жалеет вечно поддававшуюся своим страстям Эмму Гачари и то открыто ненавидит, то начинает понимать властную, крутую, неуступчивую Марию Риккль. Магда Сабо будто чувствует, как в ней помирилась вся кровь этих людей, а время, прошедшее не напрасно, принесло возможность нового понимания.

Говорят: "Все понять - все простить". Нет, жестокие поступки, глупые страсти, нелепые выходки самолюбия, дикие претензии эгоизма еще виднее со стороны и на дистанции времени. Но автор получает привилегию судить не людей, а поведение, то есть нравы среды, классовые инстинкты, сословные привычки, по-разному приспосабливающие к себе человеческие характеры.

Успех Магды Сабо может породить добросовестную иллюзию, что подобную книгу ничего не стоит написать любому: собирай семейные предания, старые фотографии, да следуй за открывшимися тебе фактами и датами. Обманчивая легкость! Такую книгу о своей родне, о своих близких и предках и в самом деле мог бы сочинить едва ли не всякий, если б… если б ему только терпения, усердия, мужества сердца и таланта, каких хватило у Магды Сабо.

- Когда вы писали, вы надеялись на успех?

- Я очень боялась этой книги. Кого заинтересует история моих родителей, рода, семьи? Думала, что ни одного экземпляра не продадут. Но если что-то получилось, то потому, что я говорила не от себя: я была их голосом, их ртом. Потом я стала получать письма читателей, и оказалось, что у всех есть какая-то похожая семейная история, и своя Ленке Яблонцаи. С некоторых пор я заметила даже, что посторонние, незнакомые люди стали лучше относиться ко мне: я потеряла свое имя и стала дочерью Ленке. И я рада, что другие полюбили мою мать. Мама похоронена в Будапеште, Мария Риккль - в Дебрецене, и теперь на их могилах всегда полно цветов, их приносят незнакомые мне люди.

Опыт Магды Сабо примечателен и потому, что сходные по принципу повествования и сюжету книги стали появляться последние годы в различных странах мира. Интерес к бытию своих Форсайтов и Будденброков новой волной поднялся в мировой литературе. При этом обнаружилось по меньшей мере два новых качества, какие мы отмечали уже в "Старомодной истории", в книгах этого рода: освобождение от романической "выдумки", более откровенная документальность; и участие автора в повествовании как лица, как наблюдателя и собирателя материала, а иногда и как действующей где-то рядом со своими предками, на просцениуме или у кулис фигуры.

В 70-е годы в Америке получила репутацию бестселлера книга Алекса Хейли "Корни", имевшая подзаголовок "Сага об американской семье" (1976). Автор с великим прилежанием и находчивостью изучил архивы и сумел увлекательно рассказать о жизни нескольких поколений собственного рода, начиная от своего прямого предка - африканского негра Кунта Кинте, который был похищен работорговцами в 1767 году из родной деревни в Западной Африке и продан на плантацию в Виргинию. Эта книга, как и телефильм, поставленный по ней, поразили воображение миллионов американцев. Как сообщала печать, многие из читателей Алекса Хейли после его книги сами засели за изучение своей семейной истории.

Всего лишь тремя годами раньше в Польше вышла книга Анджея Кусьневича "Состояние невесомости" (1973), которую сам автор определил как "полуинстинктивные мои странствования по годам, в которых меня не было…". Рассказчик предпринимает "параллельное путешествие" в историю, разыскивает своих ясновельможных предков в Польше конца XVIII века и поры наполеоновских войн и, что самое удивительное, перевоплотившись, действует рядом с ними - мальчиком при панах и величавом подскарбии, в жилах которого течет и его кровь… Родственные этому жанру явления внимательный наблюдатель обнаружит и в советской литературе последних лет: взять хотя бы "Кладбище в Скулянах" Валентина Катаева. И это не единственная у нас попытка сделать предметом общего внимания свой заброшенный и покрытый пылью "семейный альбом".

Мало кто находит теперь поэзию в теме "безотцовщины": по несчастью или намеренно разорванных связей со старшим поколением, с прошлым. А ведь еще недавно это было обычным предметом вдохновения. К семейной хронике мировая литература возвращается после многих лет ее отвержения и, как представляется, "на новом витке". Старая семейная хроника - незамысловатый рассказ о том, как жили предки, такой пленительно простодушный у нашего С. Т. Аксакова, заметно потерял кредит и стал выглядеть в глазах многих читателей эстетической архаикой, когда тон начала задавать литература исповеди, противоречивых движений сердца. Могло показаться даже, что вся история человечества замкнулась во внутренних борениях и страданиях изнемогавшего от будней жизни человеческого существа. Старая семейная хроника была теснима и с другой стороны - хроникой исторической: на фоне грандиозных событий и битв, безжалостно рушивших родственные связи, патриархально, если не сказать ретроградно, выглядел интерес к домашней истории рода.

Назад Дальше