Старомодная история - Магда Сабо 3 стр.


В нынешнем возрождении интереса к "корням", к связи поколений одной семьи, мы не ощутим, к счастью, неприятного "генетизма", соблазна "идеи крови". В лучших книгах этого рода, подобных "Старомодной истории", очень чувствуется зато личная, понятая через себя и своих близких прикосновенность к истории. И оттого не выглядят внешним приемом или бутафорией время от времени прорезывающие повествование Магды Сабо напоминания о том, что одновременно с событиями малого мира семьи делается в большом мире европейской истории: военные конфликты, дипломатические ноты, встречи глав правительств, народные недовольства - вплоть до воя гаубиц первой мировой войны и отдаленных зарниц русской революции.

Люди без прошлого, без чувства родословной слабее сознают свою личную причастность истории. Нельзя жить лишь кратким масштабом дней своей жизни; важно чувствовать себя сущим в истории, понять как личное достояние участие родных тебе по крови людей в историческом бытии народа.

И не в том, разумеется, дело, чтобы творить семейные легенды, искать знаменитостей среди своих предков. Слов нет, сладко, должно быть, думать, что ниточка крови связывает тебя с каким-то великим полководцем, мореплавателем или поэтом. (Пушкин и тот гордился своим предком Рачей, служившим "Святому Невскому".) Однако еще важнее в наш век чувствовать за своей спиной поколения самых простых своих предков - скотоводов, ремесленников, пахарей или пекарей, но в их неповторимом времени, слое и роде занятий - в совокупности и составляющих национальную и общемировую историю. Так рождается ненадуманное чувство личной причастности к великому прошлому своего народа, к истории человечества.

- Вы читали нашумевшую книгу американца Хейли "Корни"?

- Нет. Но я слышала о ней.

- По своей задаче она немного напоминает вашу.

- Да, в литературе, как через подземную трубу, иногда все проходит - темы, жанры.

- А как все же вы набрели на свой замысел?

- Кое-что я говорю об этом в своей книге. Могу прибавить, что я не рассчитывала писать эту книгу для всех. Мне казалось, я пишу ее для одной себя. Если хотите, все начиналось так: мать и отец мои жили дружно, мне казалось, что и я была хорошая дочь. Но меня намного сильнее тронула, стала интересовать их жизнь, когда я потеряла родителей. После их смерти я постоянно искала их и не могла найти. Я поняла, что природа сильнее всего, и если я не смогу приблизиться к ним, то и сама не найду равновесия в жизни. И вдруг я открыла, что у меня есть способ снова отыскать свою мать. И так же, как она когда-то родила меня, так мне захотелось воскресить и сохранить ее для сегодняшних людей.

Существует стойкое убеждение, что биографии заслуживают лишь великие мужи, люди, совершившие исторические деяния. Их по праву удостаивают включения в сонм бессмертных, им посвящают книги в сериях "Жизнь замечательных людей".

Но вот перед нами опыт биографии женщины не прославленной и по историческому счету самой обыкновенной. Она писала новеллы, музицировала, заслужив однажды поощрение Яна Кубелика, учила в школе детей - и ни в чем не добилась славы. Ее судьба, как миллионы других судеб, готова была растаять, потеряться в вечной немоте.

Но человеческое сознание хуже всего мирится с полным забытьем. В пору Возрождения величайшие поэты мечтали подарить бессмертие или хотя бы долгую-долгую жизнь в потомстве именам своих возлюбленных. Так, Данте воспел Беатриче, Петрарка - Лауру. Магда Сабо совершила смелую попытку ввести в пантеон бессмертных теней (или, во всяком случае, литературных долгожителей) образ Ленке Яблонцаи - своей матери. И это не просто дань благодарной памяти, тут угадывается некая возвышенная идея.

Разговаривая с Магдой Сабо о ее книге, я припомнил и упомянул имя русского философа Николая Федоровича Федорова. Она не осталась равнодушной к моему рассказу о нем. Человек, личностью и учением которого горячо, интересовались Лев Толстой и Достоевский, философ-утопист, оказавший своими космологическими идеями влияние на К. Э. Циолковского, он имел репутацию гениального чудака. Однако это "чудачество" сродни тем поискам литературы, о которых шла у нас речь. Центральный пункт философии "Общего дела" Федорова состоял в том, что грядущее человечество - мир высочайшей цивилизации, неизбежно придет к воскрешению во плоти своих предков, прежде живших на земле людей. Но возможно ли во всей неповторимой индивидуальности воскресить людей, сама память о которых давно потухла? Философ отвечал на этот вопрос так: сначала с помощью и не снившихся нам чудес науки и техники будут воскрешены каждым его ближайшие предки - отец и мать, а потом их сознание и память воскресят их родителей, и так дальше - в глубь каждого рода, вплоть до первого человека на земле.

Не здесь, разумеется, обсуждать вопрос о мере реальности и утопизма в этой грандиозной философской сказке. Важно, что вызвавший ее к жизни пафос вечной борьбы с забытьем сродни автору "Старомодной истории". Магда Сабо попробовала осуществить свой опыт "воскрешения предков", ничего не ведая о философии русского мыслителя прошлого века, и не способами ошеломляющего технического прогресса, а с помощью старых и скромных средств повествовательного искусства. Она вживе воссоздала мать, отца, бабушек и дедушек, своих предков вплоть до четвертого колена и еще дальше, но не перенеся их во плоти в нынешний день, а заставив нас дышать вместе с ними воздухом их эпохи.

Только в начале чтения кажется: нас угощают семейными россказнями о тетушках и матушках, какие сладко слушать долгими зимними вечерами у домашнего очага или под висячей лампой. Если вы уже пережили пору юношеского отталкивания от вскормившей вас семьи, то можете, пожалуй, по этому случаю испытать соблазн родственной метампсихозы - ощущения в себе какой-то части души своих предков. Но при более зрелом и сосредоточенном взгляде книгу эту понимаешь и как поиски твердого своего места на земле, самоощущения в цепи поколений.

История своего рода - не слишком ли нескромно? - возразит ханжеский вкус. Не чересчур ли откровенно? - усомнится добросовестная чопорность. Уместно ли снимать покровы с фамильных тайн?

Но, дочитывая семейную хронику Яблонцаи - Сабо, убеждаешься: это сама Венгрия, ее образ в скромном домашнем родословии. Дорога к самосознанию через сознание рода, вплетенного в общие судьбы нации и страны.

В. Лакшин

Кувшинчик с лебедями

ОБИТАТЕЛИ ДОМА ПО УЛИЦЕ КИШМЕШТЕР

Имре Яблонцаи (Богохульник) - прадед Ленке Яблонцаи;

Кальман Яблонцаи (Сениор)и его жена, Мария Риккль, - дед и бабушка Ленке Яблонцаи;

Кальман Яблонцаи (Юниор), фигурирует в книге также под именем графа Гектора и Муки Дарваши, - отец Ленке Яблонцаи;

Маргит Яблонцаи, Илона Яблонцаи и Гизелла Яблонцаи (Мелинда) - тетки Ленке Яблонцаи;

Клара Сюч - кухарка;

Агнеш Сюч - горничная;

Анна Киш - горничная.

Эта книга была написана исключительно благодаря тому, что несколько лет назад я приобрела в антикварном магазине широкогорлый кувшинчик из синего фарфора с изображенными на нем двумя лебедями, чистящими перышки среди цветов лотоса.

Покупку я сделала без всякой на то необходимости: не нужен мне был никакой кувшин, тем более с такими вот томными лебедями. Уже в магазине, пока кувшинчик заворачивали в бумагу, я начала раскаиваться, что купила его. Дома я даже не стала искать ему место в горке среди фарфора и некоторое время всерьез намеревалась избавиться от него, подарить, что ли, кому-нибудь - есть у нас один друг, страстный собиратель образчиков искусства сецессион. Но в конце концов кувшинчик так и остался у нас, я лишь сослала его на кухню. Извечное мое провинциальное недоверие к коммунальным службам не рассеялось и за несколько десятилетий столичной жизни: у нас до сих пор всегда наготове свечи и керосиновая лампа на случай, если вдруг выключат свет, и всегда запасена вода для различных целей - тем более, что с водой действительно бывают перебои. В большом красном кувшине у меня стоит вода для олеандров, в пластмассовом ведре - для варки, для мытья посуды; кувшинчик же я наполнила водой с той мыслью, что в случае надобности это будет мой аварийный запас для кофе, для чая. Время от времени я в самом деле пользовалась кувшинчиком. Правда, редко. Водопровод не так уж часто выходит из строя. Я привыкла к кувшинчику и почти перестала его замечать, но, когда однажды кто-то убрал его с полки, где он всегда стоял, я вдруг разнервничалась, сама не понимая почему, и водворила его на прежнее место.

В эти годы я не раз ловила себя на том, что совершаю поступки, не свойственные мне, даже более того, противоречащие моему характеру. Например, вдруг посылала поздравления с Новым годом, с днем рождения родственникам, которым еще девочкой дала понять, что - среди прочего - потому так страстно хочу стать самостоятельной, ни от кого не зависящей, что мне до смерти надоели бессмысленные церемонии нескончаемых визитов, поклонов, приветствий, которых требовали от меня мои родители. Ни с того ни с сего я возобновляла дружеские отношения с людьми, казалось бы, навсегда вычеркнутыми из моей жизни, и сама поражалась этому не меньше, чем давным-давно забытые приятели и приятельницы, которым я вдруг начинала улыбаться, словно за минувшие десять - двадцать, а то и тридцать лет ровно ничего не произошло. Родня моя устрашающе возросла; я стала давать согласие на проведение читательских конференций в глухой провинции, в труднодоступных углах потому лишь, что мне отчего-то хотелось повидать края, откуда вышли мои родители; я начала ходить на похороны, заупокойные мессы, крестины, круг моих знакомств все ширился, я принимала приглашения, на которые никогда прежде не откликалась, и однажды попала свидетельницей на свадьбу дальней родственницы, а после обряда в соборе св. Матяша оказалась на необычайно многолюдном семейном сборище и чувствовала себя там, как рыба в воде, блаженно плавая среди множества доброжелательных лиц, знакомых мне со времен моего собственного детства или с момента появления на свет обладателя данного лица; никто из этих полузнакомых знакомцев не был настолько бестактен, чтобы спросить меня, мол, где же ты, голубушка, была до сих пор, почему тебя так давно не было видно и что такое случилось, что ты вдруг вернулась в родную среду. Больше всего поражал меня в моей переменившейся натуре неожиданно пробудившийся интерес к брату, который был старше меня почти на десять лет; для него этот интерес тоже был большим сюрпризом. Когда мы с ним бывали вместе, наше поведение в глазах окружающих, должно быть, выглядело почти неприличным: мы хохотали, вопили, бренчали на воображаемой гитаре, пели какие-то никому не известные песни, обменивались загадочными, внешне как будто осмысленными и все же непонятными для окружающих словечками, которые должны были таинственным образом дополнять друг друга, как половинки распиленной монетки, хранящейся у разлученных и через много-много лет нашедших друг друга брата с сестрой.

Однажды, заскочив ко мне и очень куда-то торопясь, брат пошел следом за мной на кухню, чтобы не прерывать разговор даже на несколько минут, пока я ставила чай. Крохотное это помещение, каждый квадратный сантиметр которого был использован, занят полочкой или ящичком, всегда его забавляло: он не мог постичь, как можно готовить пищу в такой конуре. Я стояла к нему спиной и скорее почувствовала, чем увидела, как он протянул руку и взял что-то с полки; там была коробка с чаем, и я решила, что это она его заинтересовала. Но, обернувшись, я увидела в руке у брата мой кувшинчик с лебедями; осторожно, чтобы не расплескать воду, он оглядел его со всех сторон.

- А где склейка? - спросил брат.

Я смотрела на него большими глазами. Если он придумал какую-то новую игру, то я не понимала ее правил.

- Уму непостижимо, - сказал он. - Неужели это в Будапеште сделали? Даже следов нет, что склеено.

- Ты об этом кувшинчике? - спросила я. - Да он абсолютно новый. Конечно, насколько может быть новой вещь из комиссионки. Откуда ты взял, что он расколот? Еще года нет, как я его купила.

- А, брось, - ответил он почти сердито. - Я же сам его разбил.

И он двинулся в комнату с кувшинчиком в руках, а я несла следом чай и, разливая его в чашки, все не могла избавиться от ощущения, что брат разыгрывает меня. Лишь когда мы уже сидели за столом и брат, обращаясь к остальным, объяснял, где именно в нашей квартире по улице Св. Анны стоял этот кувшинчик, разбитый им в детстве, но потом искусно склеенный кем-то, я поняла, что никакого розыгрыша нет: просто он говорит не о моем кувшинчике, а об одной из его копий, которых в свое время было, может быть, сотни и тысячи. В квартире на улице Св. Анны у нас был кувшинчик с лебедями, брат его раскокал, осколки выбросили и о кувшинчике забыли. По крайней мере забыла я; уж в этом-то не было никаких сомнений. Но не забыла о нем та, другая, непонятная женщина, которая в последнее время прилежно рассылает новогодние поздравления, ходит на свадьбы, конфирмации, поминки, разыскивает родственников, наносит визиты, принимает гостей. Эта женщина помнила кувшинчик и сразу узнала его, хоть это и фикция, мираж, обман чувств, ибо кувшинчик с водой у меня на кухне не тождествен тому, давным-давно разбитому, некогда стоявшему в нашей квартире - и, однако, чем-то он все же однозначен с тем, и потому его нельзя было не купить, не принести домой: он просто должен быть там, где живет эта женщина, должен находиться поблизости.

Это был день, когда я торжественно призналась себе, что проиграла сражение. Мы проиграли его все трое: Элек Сабо, Ленке Яблонцаи и я, заключившие некогда тайный союз, нечто вроде заговора. "Ты была очень счастлива с нами, - сказал отец однажды вечером, когда они спокойно и бесстрастно, словно речь шла о меню на будущую неделю, обсуждали, как мне жить, когда их не станет, - даже слишком счастлива. Когда нас не станет, тебе придется разобрать сцену, уничтожить все, что связано с нами. Не жалей ни мебели, ни прочего. Раздай все, раздари, чтоб ничего не осталось". - "Слышишь? Все! - твердо взглянула на меня матушка. - Даже мои книги. Девические мои книги - все равно чепуха. Поняла? Я не хочу, чтобы ты оглядывалась назад. Всегда смотри только вперед! Не хочу, чтобы столик для рукоделия, какой-нибудь старый шкаф… Словом, я хочу, чтобы ты смеялась. Чтобы была свободна от нас, чтобы не испытывала боли. Обещаешь?" Я обещала. Исчез и дом, и квартира, и мебель, и вещи - почти все вещи, как они хотели, исчезли вместе с ними. Не осталось практически ничего, что напоминало бы о той, безвозвратно утраченной жизни, - и вот тут-то я принялась разыскивать своих родственников, чтобы на лицах, почти чужих, вновь увидеть хотя бы одну родную черточку: линию губ, рисунок лба, разрез глаз; меня тянуло к тем, кто знал моих родителей, слышал их голос, их шутки, слышал, как они поют; я перенимала их друзей, их знакомства, их встречи с теми, с кем они бывали вместе в определенные дни недели, и ходила за них на свидания. Вот и в антикварном магазине я уверенно потянулась к предмету, память о котором давно стерло во мне время. Время, которое подчинило себе мое самосознание и оказалось бессильным перед более глубокими слоями моего "я". И вот по синей фарфоровой воде, на спинах лебедей приплыли обратно те, кто давно умер, приплыли домой, немного сконфуженные, но в общем довольные, ибо они ведь действительно сделали все, чтобы мне помочь, а уж если не получилось - ну что ж, ничего не поделаешь. И мы снова оказались вместе, втроем: матушка, отец и я, - и, чтобы не сойти с ума, чтобы жить дальше, я написала "Старый колодец", а теперь вот - "Старомодную историю".

"Старомодная история" - крестная дочь Эндре Иллеша.

С тех самых пор, как вышел в свет "Старый колодец", он уговаривал меня написать особо о моей матушке. Задача и влекла меня, и отпугивала; я защищалась, как могла. Я говорила, что, конечно, знаю жизнь матушки, она не раз мне ее рассказывала, но очень уж это старомодная история. "Вот и название!" - сказал Эндре Иллеш и вскоре выслал договор. Я заперла его в стол, с глаз долой: к тому моменту я уже обнаружила в будущей работе неодолимые препятствия, меня отпугивало множество трудностей - даже такой, например, факт, на первый взгляд незначительный, как то, что стоявшие в спальне у тетки фотографии деда и бабушки, на которые я во что бы то ни стало хотела взглянуть еще раз, вдруг бесследно куда-то сгинули, исчезли, растворились. Старший брат, помнивший матушку совсем молодой, настойчиво принялся отговаривать меня писать книгу, он не хотел, чтобы жизнь нашей семьи стала темой романа; в довершение всего мы с мужем получили американскую стипендию и вскоре должны были выехать в Штаты. "Вряд ли мне удастся это написать" - заглушая таким образом свою совесть, я почти пять месяцев, живя в Америке, собирала в библиотеке Айовского университета материал для книги на античную тему, преследовавшую меня еще со студенческих времен. Вспоминая изредка о "Старомодной истории", я успокаивала себя мыслью: пусть судьба книги зависит от матушки. Если она хочет, чтобы я писала о ней, она явится и сама скажет мне об этом.

Она на это способна.

И она явилась.

Произошло это в январе, около двенадцати часов ночи, как уж водится. Утром того дня я села в Нью-Йорке на пассажирский самолет "Ла Гуардиа", чтобы слетать в Айову, убрать в квартире, сдать ее и перебраться со всеми нашими пожитками на Бродвей. Вылетела я без всякого багажа, взяв с собой в дорогу лишь небольшую книжку; но самолет наш, долетев до Милуоки, совершил там посадку: впереди бушевал снежный буран. "Айова не принимает, - объявил диспетчер. - Аэродром весь покрыт льдом". Когда будет принимать? Неизвестно. Может, завтра. Или послезавтра. А может, и через неделю. Здесь всем командует погода, в центральной части Соединенных Штатов зима шутить не любит.

Назад Дальше