Она впервые посмотрела на меня серьезно. Наши глаза встретились.
- Должно быть, тебя что-то здорово долбануло, если ты вдруг со мной заговорил. - Эва была беспощадна.
- Долбануло. Прости меня, Эва. Я не был хорошим отцом.
- И не был хорошим мужем. Но мы с мамой пережили это. Впрочем, хороших отцов становится все меньше, так что на это нечего рассчитывать. Каждый теперь занят лишь своими делами и бегает вокруг них, как кобель вокруг суки. Сплошная всеобщая беготня.
Я заколебался. Вот он, момент, когда можно протянуть ей руку, но Эва смотрит на меня с иронией. Она интуитивно чувствует мою слабость.
- Пойдем обедать… - тихо сказал я.
- Да меня же ждет этот…
- Извини, - торопливо отступил я. - А с абортом… ты, конечно, пошутила?
- В случае чего, сниму деньги со сберкнижки, - нагло заявила она.
- Ты что, с ума сошла? Деньги, подаренные бабушкой к торжественному Дню первого причастия?!
- Не волнуйся, папочка, - в знак сочувствия она положила мне руку на плечо. - Я бы никогда тебе не сказала… но ты сегодня был такой простой! Забудь об этом разговоре. Я уверена, что у тебя у самого на совести добрая дюжина абортов.
- Эва, как ты могла так поступить!
- А что ж мне было делать? Потерять парня, которого я люблю? - грустно улыбнулась она.
- Ты его любишь?
- Должна же я кого-нибудь любить, - серьезно ответила Эва, глядя мне в глаза.
Это ее признание подводило итог нашим отношениям коротко и ясно.
Я поднялся и направился за Эвой к выходу, неся свой проклятый живот, точно беременная женщина.
У газетного киоска топтался бледный онанист. При виде меня у него от страха забегали глаза. Вмешиваться в их отношения было слишком поздно. Эва должна была сама пройти через это жестокое испытание. Я мог только просить ее хотя бы сегодня отказаться от свидания и пойти со мной, но сразу же отогнал эти жалкие мысли. Ни на что подобное я не имел права.
Остановившись, я посмотрел моей бедной дочери прямо в глаза.
- Старенькая малышка, - сказал я,
- Маленький старичок, - сказала она.
И мы разошлись. Я снова остался один. Дойдя до аптеки, я купил болеутоляющие таблетки и принял две штуки сразу же, как только сел в такси, помчавшее меня к "Гранд-отелю".
Войдя в "Гранд-отель", я остановился. Кельнеры в смокингах, изысканный оркестр, треугольники белоснежных салфеток и соответствующие цены за всю эту роскошь. Одним словом, обособленная от остального города "европейскость" - весьма сомнительная и. двусмысленная… Я не раз бывал здесь на официальных приемах, обедах или ужинах на казенные деньги и считал это своей прямой служебной обязанностью.
Окинув зал взглядом, я увидел своих: они сидели впятером, шестое место ожидало меня. Вокруг итальянца расположились веером все четверо: моя секретарша Божена и Радневский с одной стороны, директор Тшос на президентском месте и Обуховский с другой стороны. Подойдя, я извинился за опоздание, сославшись на внезапное недомогание Зоей, и уселся между двумя врагами, Радневским и Обуховским. При виде меня итальянец замахал было руками, но тут же возобновил свой флирт с Боженой. Девица явно не теряла времени и действовала на южанина, как валерьянка на кота. Итальянец, возбужденный несколькими рюмками водки, выглядел уже не способным ни на какие деловые разговоры. Ясно было, что на сегодня его придется оставить в покое.
- Все идет самым лучшим образом, - доложил мне Радневский с прилежностью первого ученика. Это означало, что для него все идет самым лучшим образом. Впрочем, я и так догадался об этом, увидев грустное лицо Обуховского. Теперь я смотрел на них обоих, как в перевернутый бинокль: я видел их на большем расстоянии от себя, но зато более четко, и они казались мне образами из современной комедии дель арте.
- Этот итальянец дурак, - шепнул мне Обуховский. - Да вы и сами лучше меня знаете…
- Почему лучше?
- Ведь вы же были у него в Риме, он вас целую ночь возил по ресторанам.
Вместо того чтобы смутиться, я позволил себе улыбнуться. Обуховский уже выудил у итальянца подробности моего пребывания в Риме и, разумеется, преувеличил их. Значит, я все-таки был прав: в то время как я ставил ему оценки, он собирал обо мне всевозможные сведения, готовясь к атаке в подходящий момент. Вот она, благодарность за выдвижение, за заботу о нем! Знал бы он, что перед ним сидит человек, приговоренный к смерти, что преграду, которую он хотел брать штурмом, достаточно нынче всего лишь ткнуть мизинцем…
Я посмотрел ему в глаза и с состраданием улыбнулся. Это огорошило его. Должно быть, он подумал, что я крепко сижу в седле.
Потом я взглянул на Радневского, и он понимающе подмигнул мне. Это был верный союзник.
Мне налили водки и пододвинули закуску. Пить не хотелось, но я поднял рюмку и быстро опорожнил ее. Радневский налил мне вторую, я снова выпил. Боль благодаря порошкам уменьшилась, а водка развеяла страх. Я как бы повис между небом и землей и парил в пространстве. Впервые в жизни я присматривался к директору Тшосу, не боясь получить плохую отметку. Лицо директора выражало крайнее утомление: то ли дома у него не все было гладко, то ли по службе. Но дело было не только в этом. Я вдруг понял главное: директору скоро должно было стукнуть шестьдесят и он думал о смерти!
Вокруг меня (на улице, в медленно движущемся трамвае, в очереди за ветчиной или в кассу кинотеатра, во время семейных праздников или служебных встреч) часть людей отравляет себе остаток жизни мыслями о смерти. Они притворяются беспечными, старательно скрывают свои думы, забывают о них во время насыщенного делами дня, но вечером эти мысли снова хватают их за глотку и заставляют ворочаться в постели до поздней ночи. Более пытливые начинают интересоваться произведениями, где ставится вопрос о смысле жизни, лихорадочно ищут утешения (и большей частью не находят его). А что самое худшее - они никому не могут рассказать об этом страхе, даже самым близким; они не хотят услышать в ответ: "Ну и что же? И я когда-нибудь умру, но не делаю из этого трагедии. И вообще не надо портить людям настроение пошлыми истинами". И все делают вид, что смерть не имеет к ним никакого отношения, каждое утро с облегчением ныряют в жизнь, будто ночных страхов и не бывало, притворяются друг перед другом, выглядя жалкими лицемерами, забавляются игрой в мнимую бессмертность, а иногда им так хотелось бы гаркнуть во всю глотку: "Ко всем чертям! К чему эта глупая комедия?! Ведь я подохну через неделю, через год или через пять лет!!! Вы понимаете, что это для меня значит?"
Теперь я хорошо понимал, что это значит хотя бы для директора Тшоса. Пытаясь приостановить время, он после смерти жены-ровесницы женился на женщине, которая была моложе его на тридцать лет. Это отнюдь не приостановило старения его организма, но зато принесло ему дополнительные страдания вполне понятного свойства. Должно быть, он уже давно принадлежал к той группе людей, которая думает о смерти. Это главным образом люди пожилые (хотя и здесь встречаются исключения - например, мой школьный коллега, вечно болевший поэт Сувальский, думал о смерти с самого детства). В отличие от них люди молодые чаще всего считают, что к ним смерть не имеет никакого отношения. За время, прошедшее от пятницы до воскресенья, я перешел из группы беззаботных в группу думающих о смерти.
Две недели назад я был на католических похоронах на "Повоизках"; хоронили мою семидесятипятилетнюю тетку. Она угасла тихо, безропотно, как и свойственно людям усталым и старым. С некоторых пор наши ксендзы отказались во время отпеваний от кабалистической латыни и перешли на польский. Некогда магические и для большинства слушавших непонятные слова ныне стали особенно сильно действовать на тех, кто думает о смерти. На похороны тетки притащились ее друзья, шестидесяти- и семидесятилетние люди, а одну из ее ровесниц, уже наполовину парализованную, привезли в колясочке. Вся эта небольшая кучка стариков или бормотала молитвы, или печально смотрела на гроб. Среднее поколение, помимо меня, было представлено дочерью покойной с мужем (оба теткиных сына погибли во время войны, что было тогда нормальным явлением в этой части Европы). Дочь искренне плакала, уткнув нос в платочек. Муж ее, микробиолог, избавившийся теперь от тещи, которая жила вместе с ними в их сорокатрехметровой квартире, тщетно пытался изобразить грусть: его выдавали частые взгляды, которые он бросал на ноги моей дочери Эвы. Эва и внук покойной, студент-медик, были представителями самого младшего поколения. Они то и дело что-то шептали друг другу, ни на минуту не расставаясь с маской печали - точно так же, как они делали это на скучных уроках, торжественных заседаниях или во время докладов. И вот на этих-то собравшихся здесь людей обрушились неожиданные для большинства из них слова (привожу их по памяти): "А теперь помолимся за душу того из присутствующих, кого бог призовет к себе следующим". Как и все вокруг, я незаметно взглянул на стариков. Семидесятилетние старики и старушки, обменявшись страдальческими, встревоженными взглядами, опустили очи долу, чтобы затем, как по команде, с облегчением устремить их на ту, что сидела в колясочке. А она вообще не подняла глаз и продолжала сидеть, низко опустив голову, с мертвым, залитым слезами лицом, - приговоренная всеми и готовая удовлетворить всеобщее желание.
Я тогда торопился на какое-то собрание и поэтому поцеловал кузину, пожал руку ее обрадованному мужу и что было духу побежал к воротам, довольный тем, что все уже кончилось, что мы так легко определили, кто будет призван следующим, и что этот выбор был ею принят. Теперь, за столом в ресторане "Гранд-отель", мне вспомнились слова ксендза; если профессор не ошибся, этим следующим окажусь я, а сморщенная старушка пропустит меня вне очереди и, наверно, прикатит на мои похороны, чтобы снова покорно согласиться стать следующей. Директор, который думает сейчас о смерти, уставившись в тарелку с недоеденным бифштексом по-татарски, был бы приятно удивлен, узнав, что мне предстоит быть похороненным прежде, чем ему. Я мог бы ему сказать теперь: "Я тоже уже думаю о смерти, директор. Отныне я буду есть эту великолепную пищу жизни не с солью и перцем, а с лекарствами. К счастью, это продлится недолго".
И меня и директора вырвал из раздумий голос Божены: приостановив на минуту наступление итальянца, она неумело пыталась втянуть нас в беседу, понимая, что иностранный гость уедет, а мы можем поставить ей за поведение двойку и в наказание больше не допустить к другим иностранцам. Меня уже не интересовали отметки, и это была единственная радость последних дней. Под влиянием алкоголя и порошков во мне зародилась слабая надежда, что эти последние дни можно будет растянуть и, прежде чем подтвердится диагноз профессора, я смогу некоторое время оставаться в этом пи к чему не обязывающем положении между жизнью и смертью - окончательно освобожденный, но еще абсолютно живой.
По-видимому, директор заметил в моем взгляде что-то необычное (а скорее, не заметил обычного выражения готовности) и вопрошающе взглянул на меня. Я не испытывал к нему злости и вовсе не хотел выпалить ему в лицо, подобно некоему мелкому чиновнику из анекдота: "А теперь можете поцеловать меня в одно место, господин начальник! Целых десять лет я дожидался возможности сказать вам это!" Уходя, я вполне мог пожать ему руку, все-таки он был лучше других, потому что, вынужденный выслушивать доносчиков разных мастей и выставлять подчиненным отметки, он все же действительно заботился о благе своего учреждения и своих подчиненных. Если бы в минувшей жизни мне пришлось поменять этого начальника на другого, я оказался бы в затруднительном положении. Вообще не следует требовать слишком многого от начальства. Оно подчиняется высшим императивам, и горизонты его зрения шире, чем у подчиненных, - оно более четко сознает необходимость. Если же при этом начальство не только приказывает, наказывает и распоряжается, но еще и проявляет хоть какую-нибудь человеческую черту, как, например, юмор, или доброжелательство, или уменье кататься на лыжах, или даже безнадежную любовь к жене, подчиненные готовы простить ему многое из того, что им в нем не нравится. "Смотрите-ка, начальник, а до чего остроумен!", "Вот так так! Начальство, а как простой смертный катит колясочку с ребенком". Или уже совершенно изумленно: "Нет, вы только подумайте - начальник, а я видел его в трамвае!"
Директор Тшос не пытался скрывать от нас свои человеческие качества, и мне это нравилось.
- Знаете, а я вас люблю, директор, - вдруг сказал я. - Я вас очень люблю!
Директор взглянул на меня с некоторым удивлением. Мой тон, как и сам я, были сегодня необычны. Обуховский раскрыл рот от удивления, а Радневский тихо хмыкнул. Слова мои показались им столь глупыми, а тон столь недопустимо покровительственным, что они, должно быть, сочли меня пьяным.
- Спасибо, коллега, - ответил директор смущенно. - Я вас тоже люблю. Ну, мне пора…
И встал, чтобы попрощаться. Ему действительно следовало уйти. Благодаря Божене этот официальный обед превратился в воркование голубков, и положение директора становилось двусмысленным. К тому же мои искренние человечные слова всполошили его, прозвучав как издевка. Подчиненный может любить или не любить свое начальство, главное - он должен уважать и слушаться его. А о смерти, притаившейся у меня в животе, никто не догадывался…
Итальянец с трудом оторвался от Божены, рассеянно пожал директору руку и тут же пригласил Божену танцевать, так как оркестр, допилив последнюю салонную пьесу, принялся неистово выстукивать ритм модного танца.
Я мог бы отправиться вместе с директором, но он посвятил бы мне не более четверти часа, потому что наверняка спешил домой, чтобы не оставлять молодой жене времени на опасные размышления хотя бы в воскресный день.
Так что я остался с теми двумя. Мне захотелось установить с ними какой-то человеческий контакт, не омраченный тактикой и подозрительностью. Я доброжелательно взглянул на Обуховского. "Танк", видно, уже испугался своей инсинуации касательно моего пребывания в Риме, потому что глаза его преисполнились преданности и послушания. И вдруг я понял: мои слова, адресованные директору, и мою улыбку он понял единственно доступным ему образом - как доказательство моей силы и близкого падения директора Тшоса.
- Что-то у нашего директора в последнее время вид усталый, - сказал он. - Если бы не вы, то…
- То что? - спросил я улыбаясь.
- Все могло бы развалиться, - пояснил Обуховский.
- Вы наш парус, вы наш руль! - шутливо добавил Радневский и снова подмигнул мне.
- Вы, наверно, станете директором вместо… - сказал Обуховский, торопясь достичь цели.
- За этакое повышение можно было бы даже и выпить, - предложил улыбаясь Радневский.
Бедный директор уже был похоронен ими. Они подняли рюмки, вдруг примиренные в припадке подхалимства. Но было между ними и различие: Обуховский подлизывался примитивно, нахально, низводя меня до своего уровня и оскорбляя этим. Радневский же подшучивал, всегда готовый к отступлению, делал мне знаки за спиной "танка", так что это выглядело скорее как издевка над примитивностью Обуховского. Я мог бы притвориться, что принимаю все это за чистую монету, выпить с ними в радостной атмосфере общего примирения и даже позволить брудершафт, о котором так мечтал Обуховский. Тем самым будет создана клика. Ведь Обуховсий готов сойти с военной тропы и разрядить на некоторое время наведенную на меня пушку, если я в своем продвижении вверх подниму и его на ступеньку выше. К сожалению, мое впечатлительное тельце не выносило теперь фальшивой дружбы, подхалимства и нерешительности. Оно уже было лишено защитной скорлупы.
- Ошибаетесь, дорогие мои, - сказал я. - Я не стану директором.
Они застыли с рюмками в руках. Обуховский вперил в меня горящие глаза.
- Вероятно, я даже оставлю и свой пост, - добавил я с ноткой подлинной горечи.
- То есть как это?! - вскричал Обуховский. - Вам уже что-нибудь известно?!
- К сожалению, да, - твердо ответил я. Обуховский залпом осушил рюмку, а Радневский, не будь дурак, сразу же отставил рюмку, не желая отравлять свой способный, предназначенный для карьеры организм. Он пил только тогда, когда в этом была необходимость. Обуховский же, воспитанник старой школы "обмываний" и брудершафтов, лакал водку бескорыстно, и это было хоть какой-то человеческой чертой в нем.
Теплая атмосфера единства и доброжелательства немедленно лопнула, а мое глупое признание директору в любви представилось им в ином свете: как жалкая псевдоироническая попытка сохранить фасон. Директор, который с такой легкостью съел меня без каких бы то ни было видимых причин, вызывал уважение и страх, несмотря на благодушный вид и неприятности с молодой женой. Следовало как можно скорее подлизаться к нему, проявить трезвость духа и получить хорошие отметки по дисциплине. Каждая проведенная со мной минута была потерянным временем и даже могла быть сочтена опозданием по неуважительной причине. Поэтому Обуховский начал беспокойно вертеться, интенсивно обдумывая тактику овладения креслом, которое чудом освободилось (враг вдруг без борьбы покидает свои сильно укрепленные позиции).
- Н-да… - пропыхтел он и не смог ничего добавить мне в утешение, чтобы в присутствии Радневского не сболтнуть по адресу директора что-нибудь лишнее.
- Смотрите-ка, смотрите-ка, - сказал с деланным оживлением Радневский и начал следить за танцующими.