Они лежали на невероятно пружинистой квадратной кровати. Леон пошлейшим образом шептал Кате, что раньше лучше, чем позже, а с ним лучше, чем с другим, потому то он… Леон имел в виду, что он до сего дня ни-ни, следовательно, у него не может быть СПИДа. Но тут до него дошло: а с чего это он взял, что и Катя ни-ни. Смолк посреди шёпота. Получилось гнусно. Что он, собственно, имеет в виду? Что у него богатейший опыт? Что он лихой парень с большим ковшом из кроссворда?
Некоторое время Катя раздумчиво молчала. Леон почувствовал себя на невидимых весах.
- Сегодня четверг, - сказала Катя. - Сегодня в принципе подходящий день.
Их уста слились, пальцы переплелись, взгляды скрестились. На круглой стеклянной столешнице декоративного столика возле кровати. На толстом стекле лежал единственный предмет - ножницы.
- У меня было предчувствие с утра, - сказала Катя, - положила на всякий случай.
Леон протянул руку, взял ножницы, зачем-то туго щёлкнул ими в смеркающемся воздухе.
- У меня тоже в сумке. Принести?
- Мои острее, - усмехнулась Катя. - Ты уж поверь. Значит, под "рано" она имела в виду время суток, подумал Леон, всего лишь время суток, и ничего более.
- Зачем? Какой в этом смысл? - Леон решил, что если резать, так по шву, чтобы потом можно было сшить.
- Оставлю на память лоскутки, - прошептала Катя.
Леон легко разрезал на Кате платье по шву от подшитого подола до белого кружевного воротничка.
Он хотел сказать ей, что скоро будет всё знать про коммунизм, но уже сейчас знает, что там по шву ничего не сшивают, но это было не совсем то, что говорят в подобных ситуациях девушкам. Поэтому Леон просто сказал Кате, что любит её и будет любить всегда. "У меня просто не будет времени полюбить кого-нибудь ещё", - подумал Леон.
Леон спускался с чердачного Катиного этажа вниз по бесконечной лестнице, радуясь абсолютной ясности своего сознания, внезапно обострившемуся обонянию. Он, как в бинокль, видел каждую щербинку на плитах, прочитывал мельчайшие (большей частью невероятно глупые) надписи на стенах, вдыхал многослойные лестничные запахи, знал, за какой дверью жарят баранину с картошкой, за какой варят капусту, за какой не сильно свежую рыбу. Мелькнула пробензиненная дверь некоего кустаря-технаря. Самогонно-бражная алкоголическая дверишка. Леон подумал, что жизнь весьма многообразна, но вряд ли эту мысль можно было считать откровением.
Леон пересёк холодный вечерний двор: беседки, машины, цветущие яблони.
Переступил порог родного дома.
В доме были гости.
Из кухни донёсся громкий уверенный голос: "Я не хочу сказать, что прежняя идеология была во всех отношениях совершенна, скорее всего, нет, но она была хороша уже тем, что была! Народ, общество ни на день, ни на час нельзя оставлять без идеологии. Не суть важно какой. Подобная детерминированность, возможно, вносит раздражение в умы отдельных образованцев, обществу же в целом она гарантирует спокойствие и стабильность. На Западе это прекрасно понимают. Люди не должны задаваться мировоззренческими, социально-политическими вопросами. Люди должны жить и работать! У нас сейчас люди не живут и не работают. В результате мы имеем хаос во всём, и чем дальше, тем сильнее потребуется шок, чтобы привести в норму".
Леон подумал, что это радио, но нет, говорил пожилой, плотный, с седым клоком на лбу, с рюмкой в одной руке и с пустой вилкой в другой.
Леон молча прошёл в свою комнату.
- Ты дома? Ужинать будешь? - спросила мать. Она хмельными глазами врозь смотрела на Леона, но мысли и чувства её были там, на кухне.
- Попозже, - Леон притворил дверь в свою комнату, закрыл на задвижку.
Сочленяя пахнущие ружейным маслом ствол и ложе, - вставляя в светящиеся отверстия патроны из пачки с токующим пионером-тетеревом, Леон всё надеялся услышать из кухни человеческие слова. Ведь это будут последние слова, которые он здесь услышит. Следующие услышит (если услышит) уже при коммунизме. Но слова произносились неинтересные, скверные.
"О чём они?" - Леон разулся, примерился большим пальцем ноги к куркам.
Держать равновесие было трудно. Он стал похож на цаплю, высматривающую в болоте лягушку. Леон решил уйти в паузу.
Но вместо паузы отчётливо, как будто не было закрытой на задвижку двери, прозвучало:
- Что бы ни городили эти ублюдки, будущее за социализмом. Русский народ никогда не примет другого строя! За русский народ, за социализм!
Леон дождался звона рюмок, уткнул двухдырное дуло себе в висок, наступил большим пальцем ноги на курок.
Часть вторая
У дяди в Зайцах
Машина была не то чтобы безнадёжно неисправна, но и, конечно же, не до такой степени исправна, чтобы пускаться на ней в дальний путь.
Каждый раз после поездки, поставив машину на стоянку, а с недавних пор в кирпичный гараж-коробок на пустыре, придя домой, отец подробно, с каким-то даже сладострастием перечислял неисправности.
Казалось бы, дело за малым: взять да наведаться в автосервис. Однако отвращение к автосервису пересиливало у отца страх ездить на неисправной машине. "Автосервис без блата, - сказал как-то отец, - ещё хуже, чем социализм без привилегий". - "А ну как встанешь, скажем, в туннеле под площадью Маяковского?" - спросил Леон. "Будут орать, - вздохнул отец, - будут оскорблять, но, по крайней мере, за дело. Когда у нас оскорбляют за дело, значит, уважают, считают за человека. Это звучит как музыка".
Таким образом, отец позорно капитулировал перед автосервисом, малодушно бежал от здравого смысла. То был путь миллионов. Суть происходящих в стране событий, казалось, заключалась в определении рубежа, до которого эти самые миллионы готовы позорно капитулировать, малодушно бежать. Пока что рубеж был (если вообще был) за горизонтом.
В середине мая, доставив Леона из больницы домой, отец заявил, что машине конец: засорился карбюратор, сгнил бензонасос, выходит из строя электронный блочок зажигания, которого днём с огнём.
Несколько дней отец не ездил, пытался дозвониться в автосервис, естественно, безуспешно. Бывалые люди советовали отправиться туда к пяти утра, но предупреждали, что можно неделями ездить к пяти утра и всё равно не попасть.
Тут как раз приспела повестка из районного ГАИ. Оказывается, машина два года не была на техосмотре. ГАИ грозило штрафом. Пройти техосмотр в ГАИ было невозможно, потому что невозможно было попасть в автосервис и исправить машину. "Невозможно" представлялось единым и неделимым, как Россия в безумных мечтах белогвардейцев.
Отец впал в безысходную ярость, сравнимую со знаменитым гневом Ахиллеса, Пелеева сына. Вновь начал ездить на неисправной машине, одной лишь силой гнева преодолевая неисправности.
Так, впрочем, ездил едва ли не каждый второй советский автовладелец.
"Где два года, там и три. Бог троицу любит, - определился отец насчёт ГАИ. - Прижмут, скажу, работал в Антарктиде, только вернулся, что они меня, посадят? Может, уже и не будет скоро никакого ГАИ".
Схожим явилось и решение, точнее, нерешение относительно автосервиса. Пока машина ездит, пусть себе ездит, что с того, что часто глохнет, у других ещё чаще глохнет, и ничего, ездят люди, да и реже стала глохнуть, сама, видать, исправляется.
Иррациональная вера в самоустранение неисправностей, чудотворную природу мотора оставалась уделом едва ли не каждого второго советского автовладельца.
А между тем время дальней поездки настало скоро, а именно первого июня, когда Леон, благополучно закончив восьмой класс, перешёл, освободившись по состоянию здоровья от экзаменов, в девятый.
Надо было куда-то ехать из бесхлебной, жаркой и вонючей Москвы.
Собственная - на шести сотках в Тульской области - дача строилась десятый год. Пока что "строительство" выразилось в том, что посреди их овражистого участка вырыли за триста пятьдесят (это ещё когда!) глубокий котлован под фундамент, который немедленно до краёв наполнился водой.
Весной вода заливала весь участок вместе с оврагом, и смотреть, как идёт "строительство", приходилось с сухого пригорка издали. Летом вода в котловане изумрудно цвела, в ней угадывалась простейшая жизнь. Осенью по поверхности плавали флотилии красных и жёлтых листьев, подмёрзшие берега хранили слепки птичьих лап и звериных копыт. Зимой все шесть соток представляли из себя плохо залитый шишковатый неосвещённый (если только луной) каток. "Может, что-то изменилось в дачной политике? - спросила однажды мать. - И мы уже не садоводы, а рыбоводы? Вдруг нам надо разводить карпов, а мы не знаем?" На других участках дела обстояли примерно так же. Только светился трёхэтажный с башнями дворец председателя садоводческого товарищества, которое так и называлось "Товарищ".
Было время, снимали халупу в местечке с социалистическим названием "Семьдесят второй километр".
Но в этом году съёмные переговоры закончились неудачей. Отец, как чувствовал, не хотел звонить таксисту, владельцу этой самой халупы. Позвонил только после того, как мать заявила, что, если он и сегодня не позвонит, она пойдёт и отдастся таксисту прямо в машине. Леона как раз выписали из больницы. Он никуда не выходил, сидел дома с головой, обмотанной бинтами, как янычар в чалме, с ноющим, залепленным мазью, заклеенным специальной светонепроницаемой нашлёпкой глазом. Потому и слышал разговор. Таксист (как выяснилось, уже и не таксист, а помощник крупье в казино "Нимфа") запросил сумму в… конвертируемой валюте. "Увы, Коленька, - даже обрадовался, что переговоры оказались короткими, отец, - мы люди неконвертируемые. Что? Да, Карл Маркс написал "Капитал", но это не про то, как сделать капитал, а как сделать, чтобы никто никакого капитала не сделал. В особенности помощник крупье из казино. Да, Коленька, живу по Марксу. Нет, боюсь, поздновато мне разносить напитки играющим, хотя, конечно, всё в жизни может случиться. От сумы, тюрьмы, подноса с напитками не зарекаюсь".
Раньше каждое лето Леон с матерью или отцом, а то и все вместе по месяцу живали в домах отдыха Академии наук. Отец покупал путёвки через свой институт. Он и в этом году подал заявление. Но отказали. "Они перестали считать научный коммунизм наукой, - с грустью констатировал отец. - Отныне придётся заниматься научным коммунизмом без летнего отдыха". - "Неужели никак нельзя с отдыхом? - вздохнула мать. - Ещё в прошлом году можно было". - "Всё течёт, всё меняется, - процитировал отец, надо думать, знавшего толк в отдыхе Гераклита, - в прошлом да, в этом нет. Куда, кстати, мы в прошлом году ездили? Неужели в Литву?" - "Там были сложности с компотом, - напомнила мать. - Всем, даже неграм, консервированный, русским - из сухофруктов. И с лампочками напряжёнка. Ты ещё в сортире вывинтил, чтобы мы могли перед сном почитать". - "Мелочной народец, - согласился отец, - но в этом году Литва нам не светит". - "А Подмосковье?" - "Глухо. Я узнавал. Даже этого старого пня, нашего завкафедрой отфутболили". - "Но ведь надо же его куда-то везти? - с жалостью и ужасом посмотрела на Леона мать. Она была уверена, раз у него забинтована голова, он ничего не слышит. Только страшно смотрит одним глазом. - Не держать же его всё лето с простреленной башкой в городе?"
Тогда-то и вспомнили про новоявленного фермера-арендатора дядю Петю из деревни Зайцы Куньинского района Псковской области.
Отыскали письмо.
Отец внимательно изучил тетрадный, исписанный аккуратным - буква к букве - почерком листок.
Леон ожидал, что он выскажется по сути письма, отец же пустился в сомнительные графологические изыскания.
По его мнению, у дяди Пети был "неразработанный" почерк. Так пишут люди из народа, для большинства из которых время писания навсегда заканчивается со школой. Вот они до старости и пишут, как школьники.
Если же человек из народа вдруг увлечётся кляузами, доносами, перепиской с официальными инстанциями, апелляциями, поисками правды (по отцу всё это находилось в одном ряду), почерк его разрушается, теряет чистые первозданные линии, приобретает размашистую шизоидную мерзость.
- Что удивительно, - продолжил отец, - человек при этом не становится ни лучше, ни грамотнее. А почерк портится.
Леон и мать переглянулись.
- Пете теперь придётся много писать, - заключил отец. - Гораздо больше, чем раньше.
Некоторое время Леон и мать молчали. Мысль отца была слишком затейлива, чтобы вот так сразу её постигнуть.
- Когда неприспособленному, с девственным, замороженным алкоголем разумом человеку приходится много писать, излагать на бумаге заявления и просьбы, - снисходительно разъяснил отец, - он может сойти с ума! Ты там присматривай за дядькой! - весело подмигнул Леону.
Леон подумал, что немного сумасшествия в жизни - это вполне допустимо. Как барбарис в плове, долька лимона к осетрине, вишня в стакане с коктейлем. Но когда отец в результате сумасшедшего рассуждения приходит к мысли, что его брат может сойти с ума из-за того, что ему придётся много писать (?), призывает сына, чудом избегнувшего психбольницы (мерзавцы, не хотели верить, что он случайно прострелил себе голову!), присматривать за этим самым, могущим сойти с ума из-за писания дядей, - это уже Зазеркалье, поход грибов, как если бы грибы двинулись с ножами и корзинками на людей, суд деревьев над дровосеком, трибунал рыб над утонувшим по пьянке рыбаком. Всякое здравое слово тут начинает восприниматься как спасительная, отбивающая дух сумасшествия специя.
- Он просит пятьсот рублей, - бросила в дымящееся сумасшествием блюдо эту специю мать, - скажешь, что не в долг, что не надо возвращать, пусть Лёнька поживёт у него летом.
- А ты уже послала? - мгновенно стряхнул дурь отец. Как только о деньгах, усмехнулся про себя Леон, сразу сумасшествию конец, недавний безумец вмиг становится не только нормальным, но ещё и скупым. Что в общем-то странно, так как нет на свете ничего более сумасшедшего, нежели пустые, с каждым днём обесценивающиеся советские деньги.
- Нет, - ответила мать. - Сами отвезёте.
- Отвезём? На чём? - взъярился отец.
- На машине, на чём же ещё? - спокойно ответила мать. - Не думаю, что туда можно долететь на самолёте.
- Ты соображаешь, что говоришь? На какой машине? - чуть не задохнулся отец. - Машина сломана!
- Починишь! - отрезала мать.
Леон подумал: она перебарщивает со специями. Отец, пошатываясь, выбежал из комнаты.
Леон пожалел отца. Слишком много неразрешимых вопросов, свистя, летели в него, безоружного, как вражеские дротики. Отцу следовало быть каким-то сверхъестественным деловым рыцарем, чтобы с честью их отразить. Он таковым не являлся. Единственно, что мог: дать в долг (или без отдачи) брату пятьсот рублей, но это было не Бог весть что в талонно-купонной разорённой стране. Леон подумал, что, вероятнее всего, проведёт лето в Москве.
Собственно, это не очень его огорчило. Из жизни Леона ушло то, что сообщает физическому существованию видимость смысла, а именно, переживания. Ему было всё равно где проводить время: в Москве, у дяди Пети в Зайцах, где-нибудь ещё.
Леон ходил через день в поликлинику на перевязки. Медсестра разматывала чалму, пинцетом отдирала присохшие тампоны, накладывала новые, закручивала вокруг головы свежую чалму.
Мать с утра уносилась читать лекции. Ей удалось прицепиться к издыхающему, как она выразилась, обществу "Знание".
Отцу, похоже, спешить больше было некуда. За завтраком он просматривал (если их к этому времени приносили, что случалось всё реже, как если бы вся печать в стране сделалась исключительно вечерней) газеты. Затем энергично потирал руки, как алкаш перед выпивкой, подсаживался к телефону. "Так-так, - начинал разговаривать сам с собой на разные голоса, как в радиопостановке. - На московских станциях технического обслуживания автомобилей начался рабочий день. Механики, электрики, жестянщики и прочие специалисты готовы обслужить клиентов. Они ожидают заказов. Звоним на Десятую линию Красной сосны, пять. Что там? Ту… Ту… Сосна-сосна, я - Берёза, приём! Не отвечают. Беспокоим Пролетарский пр., двадцать четыре, корп. три. Занято. Что у нас на Сталеваров, семь дробь один? Ура! Девушка, могу я… Бросила трубку. Связь нарушена. Выхожу вторично. Сталеваров, семь дробь один, как слышите, как слышите?"
В конце концов, отец отправлялся в гараж в наивной надежде самолично исправить машину.
На следующее утро снова подсаживался к телефону.
"Так-так, - услышал однажды Леон, - нас записали на декабрь следующего года. Каких-нибудь полтора годика, и подойдёт наша очередь".
И всё это тянулось, пока не закончилось.
А закончилось с получением второго письма от дяди Пети, написанного уже гораздо более "разработанным" почерком. В письме дядя Петя изъявлял готовность принять "племяша" с условием, чтобы Леон "помогал с птицей и кролями" плюс к этому привёл обширнейший перечень, чего привезти из столицы, просил в долг уже не пятьсот, как раньше, а тысячу рублей.
- Манка, гречка, мука, сахар, соль, курево, дрожжи… - с недоумением перечислил отец. - Он что, думает, у нас тут Рим? Третий Рим? Водка! Для расчёта с ханыгами. Сам ханыга! Вот ему водка! - сделал неприличный жест рукой. - Насчёт тысячи даже не знаю. Обнаглел.
- Семьсот, - сказала мать, - я вчера получила гонорар в "Знании", дашь ему семьсот.
- Тронемся послезавтра в понедельник, - вздохнув, посмотрел на Леона отец. - Книг побольше возьми. Дяди Петина библиотека оставляет желать лучшего.
- На неисправной машине? - удивился Леон.
- Думаешь, полный кретин у тебя батька? - подмигнул отец. - Есть такое волшебное слово: транзит! Надо всего-то допилить своим ходом до первой станции на трассе. Транзитников они обязаны обслуживать вне очереди, потому что транзитникам ехать дальше. На похороны. Мало ли куда? Вам что, не нравится мой план? - недовольно воскликнул, заметив, что мать и Леон кисло помалкивают.
- Он бы сгодился в любой стране, - сказала мать, - за исключением нашей. Никто не станет с тобой разговаривать на станции. С таким же успехом можешь надеяться, что встретишь на шоссе космических пришельцев и они починят машину.
- Нет выхода? Никаких надежд? - уныло спросил отец.
- Денег побольше захвати, - посоветовала мать, - может, за пределами Москвы ещё интересуются деньгами. И водяру. За водяру на руках донесут.
- Да где взять? - спросил отец. - Ковёр, что ли, продать?
- Спятил? - испугалась мать. - Единственная ценная вещь в доме. Только за доллары. И не сейчас. Такие ковры скоро станут на вес золота.