Одиночество вещей - Юрий Козлов 19 стр.


Леон подошёл к наклонному, как в мастерской художника или в обсерватории, окну, долго смотрел на вечернюю безмятежную землю: серое, слившееся с небом, заглотившее белые звёзды, озеро, ясные поля и леса, дымящиеся туманы, овраги и низины.

Чем дольше смотрел Леон на обычную в общем-то русскую равнинную землю, тем пронзительнее и безысходнее входила в его сознание внезапная и необъяснимая (в конце кондов, что ему, горожанину, до заброшенной бездорожной земли?) любовь. Любовь, по всей видимости, иррациональная уже в силу своей самодостаточности. То есть она вдруг обнаружилась, как если бы всегда была, и не было ни малейшей потребности какое-то давать ей логическое объяснение, заключать в словесную форму, перед кем-то (да перед кем, кому какое собачье дело?) отчитываться, оправдываться, гордиться или каяться и таиться.

Выставившись из окна на дальнюю эту землю, Леон (по крайней мере, так ему показалось) понял, что есть любовь Господа к людям. А поняв (по крайней мере, так ему показалось), чуть не залился горькими слезами вместе с Господом своим. Ибо и Леон и Господь его (Леон с недавних пор, а Господь ещё с каких давних) были патриотами, то есть носили в сердцах любовь к несовершенному, если не сказать хуже: воинственно-несовершенному, упорствующему в несовершенстве, идущему в несовершенстве навстречу гибели. И не могли перестать любить, так как перестать любить означало ле жить.

Леон легко, как по эскалатору, спустился по ненадёжной лестнице вниз. Небрежно сказал задумавшемуся над водкой отцу, что, пожалуй, поживёт немного тут, а если станет невмоготу, даст телеграмму, чтобы отец приехал и забрал. Или сам вернётся на поезде. Только так, в кажущемся небрежении, Леон, как жемчужину в навозе, мог сокрыть острую и нелогичную любовь… к чему? А если бы вдруг открылся отцу, тот, вне всяких сомнений, увёз бы назавтра Леона в Москву, опасаясь за его рассудок.

Ибо только сумасшедший (и Леон это понимал) мог вдруг возлюбить то, что здесь увидел.

Отец опять (в который уже раз?) налил и выпил.

- Да сдюжишь ли ты, Петя, с таким хозяйствищем, не надорвёшься?

Но ответа не получил, так как задавал вопрос хоть и сидящему за столом с открытыми глазами, но мёртво спящему человеку.

Комнату на чердаке своего недостроенного дома дядя Петя сделал не иначе как насмотревшись рекламных западных проспектов. Там на глянцевых страницах счастливые загорелые мужчины и женщины стояли, обнявшись у окон таких вот деревянных комнат загородных особняков, держа в руках бокалы со светящимися неземными напитками.

Только дядя Петя отродясь не видел никаких рекламных западных проспектов.

И комната на чердаке: обитые вагонкой стены под светлым лаком, наклонное огромное окно, письменный стол, стеллаж (к сожалению, без единой книги), деревянная широкая кровать (даже тюлевой занавеской на окне шторами в мелкий синий горошек озаботился дядя Петя) - получилась как насмешка над окружающей чёрной жизнью.

Проснувшись утром, Леон увидел чистое синее небо блистающую на солнце гладь озера, перетекающего у горизонта в другое озеро и вместе с этим озером, собственно составляющее горизонт, зелёные купола прибрежных кустов и деревьев, пружинно ходящие под ветром пространства полей и дальние линии лесов.

Люди с глянцевых страниц обязательно видели из своих окон разноцветные паруса на воде.

Здесь парусов не было.

Может, не в насмешку над чёрной жизнью, а, напротив, в знак отхода от чёрной жизни, в обозначение, так сказать, грядущего идеала, к какому надлежало стремиться, построил дядя Петя на чердаке диковинную комнату, в которой поселился Леон?

Только непонятно было, почему он начал не снизу - с фундамента, как положено, а сверху - с чердака?

Утром отец не то чтобы страдал с похмелья, но был сухолиц, суетлив, неуверен в себе, с ржавчинкой в голосе, то есть находился в известном выпивающим людям промежуточном состоянии, когда можно опохмелиться, а можно воздержаться. Чтобы отвлечься, отец развил бурную деятельность.

К этому его понуждала и туча, внезапно залившая дальний угол неба свинцом. Угол погромыхивал, поигрывал зигзагами молний, как рыба чешуёй или Ленин словами. Отцу, должно быть, мерещились обложные дожди, уносимый водой мост. Утренняя его антипохмельная деятельность носила характер натурального бегства.

Пока отец собирался, тучи, как синяя ненасытная рыба, как Ленин Россию, пожрала небо, заменив его собой.

Когда машина козлом поскакала по лугу, почти настигла её, помрачив над лугом воздух, словно по нитям спустив редкие тяжёлые прозрачные капли.

Но пощадила.

Через несколько минут после исчезновения машины туча исчезла. Вновь светило солнце. Мир вернулся в благостное состояние.

Бог изгнал отца из Зайцев.

Леон почувствовал себя совершенно чужим и одиноким в озёрно-лесном, насыщенном живыми тварями мире.

Впрочем, не менее чужим и одиноким он чувствовал себя во всех остальных мирах.

Когда очнулся после выстрела в своей комнате на ковре с залитыми кровью глазами, головой, начинённой дробью.

Когда лежал без сна в больничной палате с глазами, заливаемыми уже не кровью, но мертвенным химическим светом заоконного фонаря, и больно было пошевелить перевязанной головой, и мысли текли однообразные, свинцовые, как дробины, тянули вниз, во тьму, на дно.

И до и после, сплошь и рядом чувствовал себя Леон чужим и одиноким.

И не находил иного объяснения тому, кроме: точно так же чувствует себя Бог - самое чужое, одинокое существо во Вселенной. Человеческие одиночество и тоска суть атомы и электроны космических смещений, белых карликов, красных гигантов, чёрных дыр, млечных путей тоски и одиночества Господа.

Леону (возможно, без малейших на то оснований) подумалось, что здесь, в Зайцах, Бог отдыхает от чужести и одиночества. Светла и конечна в Зайцах истомлённая мысль Господа. Леону предстоит разделить в Зайцах отдых разума Господа своего среди кроликов, свиней, гусей, уток и кур, облучённых волков, медведей и кабанья, вблизи лугов, полей, озёр и лесов в хозяйстве новоявленного русского фермера-арендатора.

Но пока что Леон стоял в своей светящейся деревянной комнате, смотрел, отодвинув ситцевую занавеску, в скошенное окно на загорелую, согнутую над разорванными грядками спину дяди Пети.

Спина блестела, лоснилась на солнце. Вокруг неё широким жужжащим овалом вращались насекомые: мухи, пчёлы, слепни, шмели и какие-то ещё. Это было невероятно, но они не могли ни разорвать овал, улететь прочь, ни присесть на вожделенную спину, чтобы укусить. Насекомые держались в поле притяжения спины, как планеты и астероиды в поле притяжения Солнца. Лишь некоторые отчаянные слепни пикировали, словно камикадзе, и… (Леон не верил своим глазам) падали замертво, сбитые над самой спиной неведомой силой.

Леон в изумлении высунулся в окно, желая понять чудо но сам чуть не потерял сознание, не рухнул, подобно слепню вниз, так ударил в голову одеколонный дух. Причём не использованного как положено, после бритья, приятно освежающего лицо, но употреблённого утробно, в качестве алкоголя, выходящего ныне вместе с трудовым потом острейшим аэрозольным облаком.

Лишь мгновение облако было одеколонным.

Оно немедленно сделалось водочным. Леон вспомнил "Посольскую", но это определённо была не "Посольская" а куда более низкого пошиба водчонка. Тут же - самогонным, причём двухслойно-разносортным (дрожжевым и из томатной пасты). Затем бражным, кисло-сладеньким, с гадчайшими слабенькими, но валящими с ног градусишками. И последовательно: морозно-денатуратным, портвейновым, плодово-ягодным, каким-то чисто химическим, не то стеклоочистительным, не то БФным. Так солнечный луч, случайно уткнувшись в осколок стекла или отразившись от чего-нибудь, претерпевает спектральное разложение, расщепляется на семицветные радужные полоски. Так всё выпитое за неделю запоя дядей Петей встало над его спиной невидимым драконьим гребнем. Хотя, надо думать, вряд ли кому-нибудь был интересен этот эксперимент.

Дяде Пете, как подопытной собаке физиолога Павлова, впору было ставить памятник. Да, собственно, он уже и стоял на въезде в Зайцы, неизвестно кем установленный чёрно-кирзовый памятник-чучело. Мысль Господа, как Ахиллес черепаху, опережала мысль Леона.

Но черепаха догоняла Ахиллеса.

Обходя после завтрака усадьбу, Леон дивился гаргантюанскому дяди Петиному устроительному размаху и гаргантюанской же незавершённости начатого.

Наверное, трудно было винить в незавершённости начатого дядю Петю, сделавшегося фермером-арендатором всего пять месяцев назад. Но и не винить было невозможно: слишком уж превосходил размах скромные человеческие силы.

Взять дом-дворец, с гигантским запасом обкладываемый белым кирпичом. Кирпича, кстати, осталось всего ничего в штабеле у стены. Или веранду с огромными окнами, более напоминающую солярий в санатории средней руки. Или подвал - бомбоубежище - пруд.

Железные, как на охраняемой государственной даче, ворота замыслил дядя Петя. Но только одну половину навесил. На другой возил с лугов траву для кроликов, впрягаясь в лист с постромками, как конь. Жалобно скрипела на ветру (Леон не думал, что железо может так жалобно, как живое, скрипеть) ржавая половина некрашеных ворот, закрывающая вход в хозяйство, обнесённое не забором, но ветром.

А ещё были врыты возле сараюшки бревенчатые сваи, как слоновьи ноги. Новый просторный хлев, значит, собирался ставить дядя Петя на месте хилой сараюшки. И лихо продолжить ряды кроличьих клеток на курьих ножках аж в поле. Несколько шиферных листов на столбах было установлено над курятником. И белела на берегу озера недостроенная, но и в таком виде величественная, как мавританская крепость, кирпичная баня, про которую отец вчера сказал, что в России второй такой нет, как нет и второго идиота, который строил бы таких размеров баню для одного себя.

"Не обижай Россию, - ухмыльнулся дядя Петя, - чего-чего, а идиотов в ней как лесов, полей и рек. Несчитанно". Отец был вынужден согласиться. "Разве я для себя? - продолжил дядя Петя. - Может, ты с Машкой приедешь, вот он, - кивнул на Леона, - да и сам я ещё…" - недоговорил, но Леон понял, что не ставит покуда дядя Петя на себе крест, как на потенциальном главе нового семейства.

Отец посмотрел на брата, как на сумасшедшего.

И ещё вчера был разговор о каких-то обширнейших полях, будто бы отписанных колхозом дяде Пете. О тракторе, уже отгружённом в Зайцы с Минского тракторного завода. О списанных железнодорожных товарных вагонах. Их должны со дня на день (кто? каким образом?) доставить в Зайцы, чтобы дядя Петя переоборудовал вагоны в овчарни. Ещё и в овцеводстве, стало быть, собирался попытать счастья неуёмный дядя Петя.

Ощущение было такое, что начал тут богатырь Святогор, а продолжать пришлось Робинзону Крузо, обнаружившему, что он не на обжитом материке, где можно приобрести стройматериалы, а на диком необитаемом острове, где единственно возможные стройматериалы - корабельные обломки, случайно и хаотично прибиваемые к берегу. То густо, то пусто. То то, то не то.

Диким необитаемым островом и одновременно кораблём, терпящим крушение, была страна Россия.

Вновь созидаемое дяди Петино хозяйство оказалось изначально подёрнутым библейской мерзостью запустения, пребывало подобно любой социалистической (или постсоциалистической) стройке в уму непостижимом совмещённом состоянии роста и распада.

Обломков катастрофически не хватало. Божественно бедна была окружающая жизнь. Зайцы тонули в лугах и озёрах. Но не мычали в лугах тучные стада. Никто, кроме дяди Пети, не держал и водоплавающих. Зациклились на курах.

Вознамерившихся же избегнуть божественной бедности Бог лишал если не разума, то здравого смысла. К чему дяде Пете огромная - на взвод солдат - баня, на которую он истратил столько кирпича и дерева? Леон с изумлением узнал, что топить баню дядя Петя собирается… плавником, то есть приносимой водой древесиной, так как с дровами в Зайцах крайний напряг.

Смутное чувство испытал Леон, выйдя из дома, стряхнув с плеча ласточкин помёт, уставясь в коричневую, подобно Сатурну в кольце, в жужжащем насекомьем овале, согнутую над грядками спину дяди Пети. С одной стороны, радость, что хоть кто-то трудится в Зайцах, стало быть, жива Россия. С другой - отчаянье, что не перегнуть одинокой согнутой, как венецианский мост, спине, к тому же в алкогольном аэрозольном облаке, безмерную благость божественной нищеты, вручённой Господом России, подобно узелку Святогора.

Желая избавиться от узелка, не один богатырь и умница превратился в рыщущего нищего Робинзона Крузо. Да и чем, собственно, занимался сейчас дядя Петя? Пересевал разорённый курами, пока сам пил, огород.

За всё утро ни единая живая душа не прошла по тропинке мимо дяди Петиного дома. Похоже, и впрямь Зайцы были необитаемым островом.

Леона обеспокоила сосредоточенность, с какой дядя Петя ушёл в работу, мазохистское его невнимание к слепням, уже нет-нет да присаживающимся на лоснящуюся спину, к заливающему глаза поту, к каменеющей, схваченной болью, пояснице. Каждый раз, распрямляясь над огородом, дядя Петя рычал, как раненый зверь. - Леон застыдился затянувшейся собственной праздности.

- Что мне делать? - спросил у дяди.

С таким же успехом мог спросить у экскаватора. Дядя не услышал племянника. Глаза его светились необъяснимым для палимого солнцем, мучимого болью в пояснице, одолеваемого слепнями человека наслаждением. То было наслаждение распинаемого на кресте Иисуса Христа. По мере поднятия солнца, усиления жары и как следствие потовыделения алкогольное аэрозольное облако над дядей Петей слабело и выдыхалось.

Леон сообразил, что не только потому экскаваторно трудится дядя Петя, что такой неуёмный труженик, а ещё и потому, что это верный способ выгнать из организма алкоголь, воскреснуть, подобно Иисусу Христу, к новой жизни. В предощущении воскресения, следовательно, наслаждались муками Иисус Христос и дядя Петя. Вот только потом их пути расходились.

Когда облако над дядей Петей, прощально махнув не то спиртовым лачком, не то уайт-спиритом на смородиновом листе, рассеялось и дядя Петя начал осмысленно сгонять со спины слепней, матерно ругаться, Леон повторил вопрос Чернышевского и Ленина: "Что делать?"

Дядя Петя открыл рот, чтобы ответить, но рассеявшееся было алкогольное облако вдруг искристо сгустилось, закрутилось радужным винтом. Слепни и мухи пролились на землю сухим разноцветным дождём. Дядя Петя, глядя сквозь Леона белыми, как из сухого спирта, глазами, спокойно произнёс:

- Только трёх создала природа.

- Трёх? Кого? - отступил, хлебнул чистого воздуха Леон.

- Наполеона, Гитлера и меня, - твёрдо ответил дядя Петя.

Алкогольный винт, свистя, ввинтился в небо, распугав ласточек и стрижей. Должно быть, он просверлил очередную дырку в озоновом слое, нанеся невосполнимый ущерб атмосфере Земли.

Дядя Петя устоял на ногах, просветлел лицом. Леон понял, что воскресение состоялось.

- Что делать, говоришь? А ничего. Отдыхай. Хочешь, возьми мешок, нарви кроликам травы. Только чтобы без жёлтых цветов, а то отравятся.

Леон хотел поподробнее расспросить дядю Петю про трёх, которых создала природа, но, взглянув в его ясные, очистившиеся от сухого спирта, трезвые, смирные глаза, понял, что бесполезно. Из подсознания была та фраза.

Какая-то она была нехорошая.

Наполеон и Гитлер являлись, как известно, погубителями России. С кем стремился в один ряд дядя Петя? Как может русский человек (даже после недельного запоя) отождествлять себя с погубителями России? Или он имел в виду что-то другое? Да, конечно, Наполеон и Гитлер пытались погубить Россию. Но не тут-то было. Россия сама погубила их, утопила в собственной крови. Может быть, с послепобедными страданиями России отождествлял себя дядя Петя? С тем, что всякий раз (после любой войны) Россия жила хуже побеждённых врагов. Или имел в виду что-то совсем иррациональное: таков, мол, русский народ, победив Наполеона с Гитлером, заставляет себя страдать хуже, чем если бы победили Наполеон с Гитлером. Или дядя Петя раскаивался, что морил голодом несчастных животных, как морили голодом русских Наполеон и Гитлер? Только в этом случае загадочная его фраза становилась отчасти объяснимой. Но не было в белых, как сухой спирт, дяди Петиных глазах раскаяния. Напротив, спиртовая же бушевала в них революционная ярость. Так что не в несчастных животных было тут дело.

Думать над этим можно было бесконечно, как над ходом светил, полётом орла, причудами сердца девы - всем тем, чему нет закона.

И Леон бы думал, если бы не появился на тропинке первый прохожий.

Леон решил, что заодно воскрес и памятник-чучело, так был прохожий чёрен, кирзов. Шёл на подламывающихся ногах, причём подламывались они у него не по ходу, как у людей, а в обратную сторону, как у журавлей, цапель, птиц фламинго, как у выбеленного эстрадного негра Майкла Джексона, когда тот танцует на сцене.

Леон с мешком в руках направлялся к калитке, но человек не удостоил его взглядом, хотя должен был проявить элементарное любопытство: не каждый день в Зайцах появляются новые люди.

- Кто это? - спросил Леон.

- Егоров, - ответил дядя Петя. - Местный житель.

- А чего он такой… - Леон замялся, подбирая слово.

- Чёрненький? - ухмыльнулся дядя Петя. - Будешь чёрненьким, если хватанёшь морилки!

- Морилки? - Леон, к стыду своему, не знал, что такое морилка.

- Жидкость на спирту, - объяснил дядя Петя, - красит дерево, делает как бы морёным. Дерево! А тут человек! Два месяца в больнице провалялся. Теперь на всю жизнь негр.

- А зачем он хватанул морилки?

- Зачем? Вырвешься из тюряги - всё выпьешь! Он неудачно освободился, как раз под антиалкогольный указ.

Дядя Петя воткнул лопату в землю, распрямился над огородом. Разговор, в котором кто-то определённо представал хуже, чем он, доставлял ему удовольствие. Ведь он не хватанул морилки, сохранял пока что облик человека белой расы и (насколько было известно Леону) не сидел в тюрьме. Что совершенно отсутствовало в голосе дяди Пети, так это сострадание. Похоже, в Зайцах (и вообще в стране) научились жить без сострадания. Сурово встретила Леона срединная русская деревня с добрым и мирным именем Зайцы. Дядя, равняющий себя с Наполеоном и Гитлером, чуть было не сожравший Леона чернобыльский волк, чёрный, как ночь, хватанувший морилки Егоров.

- За что он сидел? - поинтересовался Леон. - Неужели за убийство?

- Нет, - сказал дядя Петя, и у Леона отлегло от сердца. - Сына полоснул косой по ногам. Малец чуть не помер от потери крови. Сухожилия вроде стянули, но хроменький стал.

- Где он сейчас? - зачем-то спросил Леон.

- Хрен его знает, - искренне удивился этому вопросу дядя Петя. - В интернате где-нибудь, в ПТУ, где ещё? Шесть детей по свету раскидано. Старшая девка маляром-штукатуром по найму в Афганистане. Вышла за душмана. Пока матка была жива, иногда приезжали. Сейчас нет. Кто к такому поедет?

- Зачем же он сына… косой?

Назад Дальше