Мне, между прочим, есть, что ответить Аделаиде. Я мог бы сказать, например, что сейчас – просто не мое время. Каждая эпоха, какой бы кратковременной она ни была, призывает в первую очередь, тех людей, которые ей нужны. Одной эпохе требуются герои, и тогда народ, нация обнаруживает в себе массовый героизм, другой – тираны, которых она тоже, как правило, возводит в ранг героев или богов, третьей требуются мудрецы, ну это, разумеется, в исключительных случаях, четвертой – хозяйственники, способные налаживать жизнь. Иногда эпохе нужны яркие личности, иногда – серые мыши, иногда – страстные лидеры, иногда – послушные исполнители. Наша эпоха, к сожалению, призвала лавочников, средний класс, если пользоваться терминологией политкорректности. Или вот есть еще термин – "эффективные менеджеры". Менеджер – это тот, кто умеет выгодно купить и продать. Те же лавочники, если отбросить глянцевую рекламную шелуху. Они могут быть прекрасно одеты, поскольку "казаться" сейчас намного важнее, чем "быть", они могут говорить на двух или даже на трех языках, они могут приобретать книги, картины, множество великолепных вещей, ходить в театр, в филармонию, посещать галереи. И все равно – это лавочники, наклеивающие на все что угодно ярлык с ценой.
Я не хочу быть лавочником, мог бы ответить я. Не хочу приспосабливаться к такому миру, где главным является умение торговать. Не сделать что-нибудь настоящее, а втюхать и получить прибыль. Создать не вещь, не произведение, а лишь товарный привлекательный образ его. Стать не талантливее, а богаче, не лучше или умнее, а хитрее и изворотливее. Меня это совершенно не привлекает. Я не хочу участвовать в языческих плясках вокруг реальных или символических благ. Не хочу возносить молитвы уродливому финансовому божку. Мне от этого физически дурно. Каждый раз, когда я попадаю в такой хоровод, я потом как больной.
И еще я мог бы сказать, что взамен я обретаю свободу. Если мне ничего от этого мира не нужно, то и он при всем своем запредельном могуществе не может меня подчинить. Его темная магия оказывается бессильной, заклинания распадаются, у него надо мной власти нет.
Вот, что я, вероятно, мог бы ответить. Правда, объяснять это Аделаиде, на мой взгляд, совершенно бессмысленно. Аделаида этого не поймет. Деву-воительницу устраивают аргументы лишь в виде подвешенных к поясу черепов. Все остальное для нее – пустой звук, сотрясение воздуха, стенания побежденных, ползающих в пыли.
Поэтому я отвечаю, в основном, Але и добавляю, что главное сейчас – попробовать сохранить себя. Ситуация здесь та же самая, что, помнишь, и с варежками – это архивирование качеств, которые не востребованы в настоящий момент: умение сказать "нет", когда все говорят "да", умение не поддаться гипнозу всеобщей купли-продажи, умение поступать невыгодно, умение сохранить разум там, где бьет в бубен шаман. В христианстве это называется спасением души, в советские времена это классифицировалось как "внутренняя эмиграция", Макс Вебер, кажется, говорил о "стоицизме в ситуации смерти бога", Жан-Жак Лаффатьер, имея в виду, конечно, свою эпоху, – о "мужестве одиночного плавания". Или, читала, конечно, у Брэдбери в знаменитом романе: люди заучивали наизусть книги, которые предавались огню? Я – это "Республика" Платона, а я – это "Путешествие Гулливера". Иначе, кто же их сохранит? Неизвестно, когда эти качества вновь будут востребованы, неизвестно, когда эти полузабытые книги снова станут читать, но если их не заучивать, они пропадут, и все. Это проблема собственной экзистенциальной аскезы. Чтобы стать в нынешнем мире хоть кем-то, надо перестать быть собой. Такова сейчас минимальная плата за карьерный успех.
– Ты Гераклия Симака помнишь? Помнишь – на набережной, столкнулись, где-то месяца полтора назад? Вот – надо стать Гераклием Симаком…
– Не дай бог! – нервно говорит Аля.
– Гера, кстати, организует сейчас очередной международный конгресс. То ли в Генуе, выскочило из головы, то ли в Милане… А ты знаешь, что однажды сказал про него Валентин? Когда есть выбор: сесть на сцене, в президиум, или рядом с симпатичной девушкой, просто так, поболтать, то Гера Симак непременно садится в президиум. Он даже не задумывается при этом. Для него тут выбора нет…
Аля прищуривается на меня.
– А куда ты садишься? – подозрительно спрашивает она. И сразу же говорит. – Знаешь, ты лучше тоже садись в президиум. Или нет, никуда не садись, стой у стены!
– Вот я и стою у стены. Ибо если соль потеряет силу, то что сделает ее соленой? У жизни будет совсем иной вкус… Полторы тысячи лет назад в одном из греческих монастырей начали петь гимн, названный "Свете тихий". Это благодарность богу за то, что он дал прожить еще один день. Так, вообрази, уже тысячу пятьсот лет и поют. И если б не пели, то мир, вероятно, был бы другим.
Аля хмурится:
– Я еще могу представить себе, что бог есть, иначе кто создал это все? Но представить, что он добр, что он милосерден, что он есть любовь?.. Нет, тут что-то не так…
– Причем здесь бог?.. – отвечаю я. – Бог – это к слову. Бог здесь вообще не причем. Спасение души зависит только от человека. Это личный Армагеддон, где каждый сражается сам с собой. И каждый сам выбирает, на чьей он стороне: там, где поют "свете тихий", или там, где ошалело, как в стаде, ревут тысячи голосов…
– Это – где?
– А это сейчас – везде… Вот так, – заключаю я, – бога нет, а спасение души есть. Правда, если нет бога, то кому эта душа нужна?
Вопрос повисает в воздухе.
– Мне нужна, – вдруг говорит Аля.
И она так это произносит, что не поверить нельзя.
Действительно – ей.
Ей, и более никому.
Но ведь этого тоже – достаточно.
Значит, не надо Але ничего объяснять.
Она все понимает и так.
Правда, у понимания этого есть оборотная сторона. Через пару дней Аля прибегает ко мне – невозможная, бледная, как будто сквозь кожу у нее проступает испуг, задыхающаяся, больная, не помнящая себя, и, захлебываясь от волнения, рассказывает, что сегодня у нее была встреча с очередным заказчиком, слава богу, что в офисе, а то бы рехнулась совсем, и вдруг она почувствовала какую-то кисловатую вонь, а когда подняла голову от разложенных эскизов и чертежей, то увидела напротив себя звериную пасть.
– Такую, знаешь, настоящую, как у волка, вытянутую, в серой шерсти, с оскалом… Что это – схожу с ума?!..
– Напротив, выздоравливаешь, – говорю я.
– Тогда что это, что?!..
Алю ужасно трясет.
Я прижимаю ее к себе и, зажмурившись, осторожно вдыхаю запах волос.
Мне давно уже не было так хорошо.
– Что это, что?!..
– Просто мы с тобой одной крови – ты и я…
Между тем кризис усиливается. Пресса полна панических сообщений о надвигающей безработице. Предполагается, что останутся не у дел от десяти до пятнадцати миллионов людей, и, если судить по прогнозам, смягчить этот удар не удастся. Нарастает волна невозвращенных кредитов. Каждый день приносит известия о трудностях с платежами, то у одного крупного банка, то у другого. Финансовая система страны явно потрескивает, и хотя члены правительства да и сам президент время от времени заявляют, что ситуация в России несколько лучше, чем у других: нас спасают денежные резервы, которые мы успели создать, жизнь эти бодрые заявления непрерывно опровергает. Рубль быстро обваливается, цены неудержимо растут. Я, например, чувствую это по своему месячному бюджету. Не могу точно сказать, насколько подорожали те или иные товары, но в целом, если прикинуть по тратам, видимо, процентов на двадцать. Маршрутка только что была пятнадцать рублей, стала аж двадцать пять, метро было тоже пятнадцать, а стало двадцать. Теперь, чтобы из своих новостроек съездить в центр, мне нужно выложить почти целый стольник.
Не лучше обстоят дела и за рубежом. В США банки шатаются, так что видно даже отсюда. Англия намеревается развернуть у себя комплекс протекционистских мер. Франция, а вслед за ней и Германия заявляют, что нынешняя мировая финансовая система больна, требуется глобальная перестройка всей экономической архитектуры. Такие вот оптимистические прогнозы. Правда, на президентских выборах в США все-таки побеждает Обама, и этот темнокожий афроамериканец внушает миру некоторые надежды. Во всяком случае, выглядит он вполне современно. Кения, откуда родом его семья, просто ликует. Как будто Обаме есть дело до Кении! Тем не менее, все встрепенулось, ждут перемен. Правда, Борис, который занимается историей кризисов, утверждает, что это не более чем стандартные социальные ожидания. Когда в ситуации катастрофы является новый лидер, то от него, как мессии, всегда ждут некого чуда. Вот он сейчас поведет орлиным взором окрест, расправит плечи, произнесет магические заклинания – вспыхнет свет, тучи рассеются, во мгновение ока все придет в норму. Такого чуда ждали от Керенского весной и летом 1917 года, потом – от Горбачева в начальные времена перестройки, затем – от Ельцина после распада СССР. Разочарование, надо сказать, наступает очень быстро.
И похоже, что Борис прав. Проходит чрезвычайный саммит "двадцатки", где обсуждаются, естественно, методы преодоления кризиса. Съезжаются лидеры ведущих стран мира, подтягиваются известные финансисты, политологи, социологи, аналитики. Дискуссия продолжается несколько дней, и ничего, кроме общих слов о коллективном сотрудничестве, этот форум не производит.
Становится ясным, что рецепта ни у кого нет.
А если и есть, то такого человека слушать не станут.
Мир понемногу сходит с ума и начинает дергаться, как припадочный, сохраняя при этом политкорректную идиотическую улыбку.
Видимо, ничего хорошего нас не ждет.
В декабре в Петербург приезжает пан Марек Хованский. Это крупный экономист, осуществлявший вместе с Бальцеровичем либеральные преобразования в Польше. Он выступает в Золотом зале Европейского социологического института и почти полтора часа говорит о нарастании в мире негативных тенденций. На семинаре присутствуют человек тридцать. Тишина под расписным потолком такая, что слышно, как разговаривают на улице. Я спрашиваю пана Хованского: ну как же так, ведь дураку понятно, что бурный экономический рост не может продолжаться до бесконечности. Такой период длится обычно не более десяти лет. Собственно, само процветание является признаком близкого кризиса. Почему ж вы, экономисты, не били во все колокола? Почему не предупреждали политиков о надвигающейся катастрофе?
Профессор Хованский смотрит на меня, как на идиота.
На секунду он даже забывает русский язык.
– Пшепрошем пана… Звините, коллега… Но политики никогда не слушают специалистов до кризиса. Они начинают прислушиваться к ним, лишь когда кризис… катастрофичность… уже… совершилась. И то… как это можно сказать?.. долго-долго не сразу…
Так отвечает мне пан Марек Хованский. Он стоит на фоне окна и представляет собой сумрачный человеческий силуэт. Как будто звучит голос оракула. День сегодня солнечный, яркий, одетый в необыкновенную синь. Воздух прозрачен, как если бы его не было вообще и потому, наверное, кажется, что все это голографические фантомы – их можно смахнуть рукой, чиркнуть пальцем, они сморщатся, пойдут мелкими волнами, распадутся: точно смерть, неизбежно проступающая сквозь жизнь, хлынет из-под их зыбкой прелести темный вселенский холод.
Кризис, наконец, докатывается и до меня. В середине декабря я, как договаривались, сдаю работу в издательство. Я приношу ее на дискете, хотя мог бы просто послать по электронной почте, и Максим, директор издательства, а также его главный редактор в одном лице, приглашает меня к себе в кабинет. Мы усаживаемся за стол, и девушка такого неприступного вида, что, несмотря на юность, ее называют исключительно Ольгой Андреевной, приносит нам дымящийся кофе. Кофе, ничего не скажешь, отличный. Аромат его поднимает температуру жизни до предельных высот. Да и сама Ольга Андреевна, как всегда, производит сильное впечатление. Ей бы не в издательстве засыхать, а прогуливаться по подиумам, потрясая собой Лондон или Париж.
Глядя на нее, я жалею, что лично у меня издательства нет.
Ольгу Андреевну я бы к себе работу взял.
– Хорош глазеть, – снисходительно говорит Максим. Моя слабость к Ольге Андреевне ему известна. – Вот – лучше пей, пока не остыл.
А потом, в свою очередь, отхлебнув из фарфоровой чашечки, объясняет, что за работу по Хофферу он мне готов заплатить прямо сейчас, деньги можешь получить у той же Ольги Андреевны, а вот с Манциони, с его заковыристой монографией, придется, видимо, подождать. Договор на "Социальные констелляции" он пока заключить не готов. Сам понимаешь, кризис: издательства приостанавливают уже запущенные программы. Даже московские монстры, которым, казалось бы, все нипочем, отложили новых авторов до весны. А "Миракль", ты их знаешь, вообще выкинул финт: перешел исключительно на литературу быстрых продаж, ну там – астрал, траволечение, ведьмовство… Кстати, если хочешь, есть от них конкретный заказ. Они сейчас запускают серию "Как выжить во время кризиса?". Можешь включиться, но только имей в виду – книгу надо сдать уже месяца через два…
– Да, ладно, – говорю я.
Максиму прекрасно известно, что за работу такого рода я не берусь. С одной стороны, ничего сложного в этом как будто нет: влезть в интернет, надергать оттуда подходящих кусков, желательно, разумеется, из англоязычных, еще не переведенных авторов, скомпоновать их, выстроить, пересказать своими словами – все, книга готова, можно в печать. Только меня от подобной халтуры начинает тошнить. Накатывает умопомрачительная тоска: даже включить утром компьютер нет сил. Ничего не могу с собой сделать. Много раз пробовал: эти коммерческие кульбиты не для меня.
– Давай сделаем так, – подумав, говорю я. – С Манциони, с его "констелляциями", я все равно пока буду работать. Кризис – это ведь не навечно, серию философии вы так или иначе будет продолжать. Авторские права у вас?
– Еще на пять лет, – отвечает Максим.
– Значит, издание это никто не сможет перехватить. Ну, а весной, предположим в апреле, я сдам сразу готовый текст. Тогда и заключим договор. Устраивает?..
– Конечно, устраивает, – отвечает Максим.
Он еще что-то прикидывает в уме, берет с блюдца конфету, внимательно разглядывает ее. Однако не разворачивает, а кладет обратно.
И вдруг разводит руками – шире стола:
– Ну, извини…
В метро я еду, слегка стиснув зубы. Вагон гудит и как тупоголовый дракон проносится сквозь туннели, вырытые во тьме. Всплывают оттуда мраморные храмины станций. Змеятся вдоль стен жутковатые кабели и провода. Я вяловато думаю, что свобода моя иллюзорна. Она – как та же голографическая картинка, которую можно небрежно смахнуть рукой. Она не может ни от чего защитить. Ни от превратностей жизни, внезапно переворачивающей все вверх дном, ни от вселенского холода, просачивающегося из пространства небытия. Ни от чего, ни от чего. Хотя свобода, вероятно, и не призвана защищать. Она дается человеку не для того, чтобы он был сыт, одет и обут, а для того лишь, чтобы он чувствовал себя человеком. Ты – человек? Будь свободен! И никакая плата, никакая цена не может быть для этого чересчур велика.
Я таким образом утешаю себя.
Я знаю, что денег, которые я в издательстве получил, хватит мне, если жить очень скромно, где-нибудь до весны.
И что я стану делать потом?
На что я буду, примерно с марта, существовать?
Ответа у меня нет.
Двери закрываются.
Грохочет очередной перегон.
Я покачиваюсь в толпе, мчащейся неизвестно куда, и, наверное единственный среди всех, чувствую, как бесплотно, словно при отключенном звуке, рушится мир.
Темный холод прохватывает не меня одного. У Рената внезапно закрывается аналитический еженедельник, где он, по-моему, вот уже года три ведет раздел экономики. Спонсор, как это сейчас принято, ссылается на финансовый кризис, но Ренат полагает, что истинные причины заключены, скорее всего, в другом.
– Вероятно, ему посоветовали больше не поддерживать оппозиционную прессу, ну и он, будучи человеком разумным, к этому совету прислушался… У нас же – свобода, – иронически говорит Ренат. – Хочешь финансировать либеральный еженедельник – пожалуйста. Никто тебе этого не запретит. Просто заявится в скором времени соответствующая инспекция, и вдруг выяснится, что ты недоплачиваешь налоги где-то с тысяча девятьсот третьего года. В общем, давай – плати. А если не хочешь платить – в тюрьму. У нас же правовое цивилизованное государство, все по закону…
Ренат нисколько не преувеличивает. Несколько лет назад подобный прецедент уже был. Один из российских олигархов, который, видимо, доброму совету не внял, получил очень приличный срок именно за неуплату налогов. И, между прочим, сидит до сих пор.
Такой был серьезный сигнал.
Все, кому следовало, его считали.
Для меня, кстати, это тоже – ощутимый удар. В еженедельнике у Рената я иногда печатал разные материалы: рецензии, небольшие обзоры, фрагменты книг, которые переводил в данный момент.
Хоть и небольшой, но доход.
Все – одно к одному.
– И что ты намереваешься делать? – интересуюсь я.
Ренат только морщится, словно раскусил какую-то гниль. А потом объясняет мне, что как этнический немец, семья которого в свое время была сослана в Казахстан, он уже получил предложение в один немецкий аналитический центр. Контора, конечно, провинциальная, но платят они хорошо. Немного исследовательской работы, немного – преподавать. Думаю, как-нибудь перебьюсь. Придется, правда, язык подкачать, а то он у меня на уровне – битте, зер гут…
Ренат проявляет несвойственную ему скромность. Немецким он владеет не то чтобы блистательно, но совершенно свободно. Во всяком случае, когда полгода назад выступал в Европейском институте профессор Гюнтер фон Майнц, то перетаскивал его речь на русский как раз Ренат. И хотя иногда он на секунду задумывался, иногда запинался, щелкал пальцами, просил профессора повторить, однако я как человек, слегка владеющий устным дойч, могу подтвердить, что это был весьма квалифицированный перевод.
Дело здесь, разумеется, не во владении языком.
– Тебе там скучно будет, – предупреждаю я. – Без наших семинаров, без наших встреч, без поездок хотя бы раз в месяц в Петергоф, к Валентину, без того, чтобы в любой момент можно было бы кому-нибудь позвонить – Борису там, Андрею Павловичу или мне – поделиться очередной своей гениальной идеей.
Ренат кивает.
Для него это серьезно.
– Ничего, год как-нибудь протяну, – неуверенно отвечает он. – В конце концов, есть электронная почта, есть международная связь, хотя, конечно, это не то… Если честно, я что-то побаиваюсь. Маша сделала очередной мониторинг: протестные настроения среди россиян по-прежнему очень низки, процентов восемьдесят заявляют, что ни на какие митинги, шествия они не пойдут. Но ведь ее мониторинги – это, как ты понимаешь, открытый опрос. Не всякий, даже в наше относительно спокойное время, признается в том, что будет протестовать. У нас страх – в генах сидит… А вот тут по интернету недавно мельком прошло сообщение: завод в Курганской области, производящий броневики, предназначенные, между прочим, для разгона митингов и демонстраций, получил дополнительный госзаказ. Чувствуешь? Везде производство падает, а у них растет. Значит, есть, вероятно, и другие сведения. Значит – боятся, готовятся, принимают меры, а – вдруг?..