Мой батюшка Серафим - Владислав Дорофеев 3 стр.


Подумалось, что, наверное, основной мотив моих желаний найти барышню на стороне, утеху и заботу – жалость к себе, страх перед старостью и увяданием, отступление перед громадой времени. Но и это ерунда. И бред.

Испытываю страх не перед временем жизни, но лишь перед немочью своей понять время. Я порой ощущаю катастрофу, – точнее всегда, а не порой, – когда обрубаю суженую свою. Она иного склада человека, наоборот, ей надо помочь развить то, чего нет во мне и, видимо, уже не будет – открытость миру, коммуникабельность, свободу мысли и восприятия.

Отец Иоанн, милый, я не хочу отпускать суженую свою. Это все равно что вынуть из себя часть мозга, во имя светлых идеалов, или отрезать кусок сердца, или убить человека за желание новых знаний, или заставлять граждан жить в одной стране, закрыв границы.

Сказанное мне отцом Иоанном верно стилю его мышления, его стилю жизни, неточно по отношению к моему стилю жизни, совсем не из той области. Хотя близко к стилю моего мышления.

Вот он путь. Что впереди: или моя жизнь или мое мышление? Я не могу усомниться в силе отца Иоанна, в преимуществе его силы над моей. Стало быть мое мышление опережает мою жизнь. Значит, мне нужно идти за моим мышлением. И, в конечном итоге, за советом отца Иоанна.

А главный его совет – это его благословение мне: "Благословляю на подвиг жизни в Боге"! Так он подписал мне свои проповеди.

И придет время, когда я сотворю поступок, который мне сейчас представляется совершенно невозможным. Никак.

Церковь часто после прошествия времени – столетий – признавала категории и поступки, за которые люди изгонялись из церкви, сжигались по велению церкви. Православие не сжигало, но изгоняло. Кстати, Толстой Лев Николаевич был изгнан, отлучен от церкви. И что? Его жизненный и душевный, духовный подвиг нисколько этим не умален.

Церковь – это некая витрина духа, это – как каталог, демонстрация моды, да, конечно, так должно быть, но, как правило, так должно быть только для адептов, для изобретателей, остальные обходятся вполне, или просто плюют. Законы духа вряд-ли можно наложить – или наоборот – на законы телесной стороны жизни. Но аналогии есть.

Да, это все можно, но это – ортодоксальный, идеологизированный подход к жизни, это, в этом – проблема православия. Не может быть истина в одном. Истина только в том случае выявляет себя истиной, когда за пределами истины есть истина. Если истина заявляет себя единственной – это идеология и насилие, конечно, через идеологию и насилие можно долго совершенствовать человеческую форму, но не содержание, которое все равно выпрет и потребует более свободных форм, точнее выбора форм, для своего стихийного развития. Идеология и насилие задают направление, но не должны определять выбор – это прерогатива содержания.

А, вообще, как же надоело вранье, постоянное.

Находясь долго в состоянии вранья, начинаешь привыкать к состоянию вранья в принципе, начинаешь забывать, а как это, когда ты не врешь постоянно, когда не нужно ничего напряженно держать в башке, никакой искусственный образ не нужно поддерживать, и не нужно готовиться постоянно к какому-то вранью. Разрушающие последствия такого состояния не в том, что ты соврал, соврал и еще раз соврал, а в том, ты начинаешь врать уже по привычке, и довольно скоро ты забываешь, а как это возможно, как можно жить без вранья, без этой постоянной внутренней готовности соврать.

Вероятно, такой принцип употребим к любому состоянию, к любому качеству в отношениях: уродство, превращаясь в привычку, становится нормой, замещая нормальную норму, и тогда белое меняется на черное, а вчерашняя правда оказывается сегодня совершенно неупотребима и невозможна, ибо ты забываешь, что такое правда, ибо вчерашняя правда замещена вчерашней ложью, которая превращается в сегодняшнюю правду.

И всегда речь идет о трансформации личности.

То есть. Человек может делать с собой все, что ему угодно, нет пределов для трансформаций.

В это сложно поверить мне самому, но сие так и есть. Я не спал три ночи подряд. Сегодня, вчера и позавчера. Не считая получаса, один раз два часа. Как я это выдержал. Более того, я работал, сделал нечто, что никак не мог бы одолеть даже в спокойной ситуации.

Я ищу решение. И я не нахожу решения.

Как еще шаг к решению – три следующих дня у моей девочки в Германии, в Кельне.

После трех бессонных ночей я сижу себе в самолете, лечу из Франкфурта-на-Майне в Кельн, разумеется, перед тем прилетев во Франкфурт из Москвы.

Никакой разницы. Все знакомо. Главное, лица похожи на наши, столь заметны заметные, столь неочевидно тусклые. Так и у нас.

Въезжаю в центре Кельна на автобусе по мосту. Стоп. Шалею раз и на всю жизнь. Кельнский собор в ночи, подсвеченный вечерними огнями города – вызывает огромное человеческое чувство радости и надчеловеческое ощущение святости.

Людской обычный муравейник в метро. Жизнь кипит и через край плещется. Очень сильная динамика во всем и во всех.

Бомжи на ступеньках в метро – считают мелочь, все в порядке. Тот же мир – единый мир.

За этим внешним парадом насыщенный правилами и условностями очень не простой, тяжелый для жизни мир. Люди в этом мире обязаны подчинять значительную часть своего существа обществу, общежитию, знаний правил общежития. В этом смысле человек здесь менее свободен личностно, но сильнее общественно, когда он вписан в общественную среду.

Мне здесь нравится по атмосфере, по духу, хотя, кажется, очень сильно провинциально. Все также шумливо, также серьезно, также трудно, такие же напряженные после работы лица.

Квартирка у девочки хороша. Удивительно все же гармоничное существо, совершенно адекватный мир себе создала. Здесь свободно и легко дышится. Славно и не напряженно. Зачем же этот мир рушить. Его надо укрепить и развить. Не надо его разрушать. Напротив. Не нужно толкать ее к возвращению. Напротив, ее нужно толкнуть к вхождению и утверждению в этом мире.

Мой первоначальный план: основа для дальнейшего развития. Зачем же от него отказываться.

Не хочу.

В полуподвальной квартирке хорошая медитация.

И, наконец, ей здесь нравится, она себя здесь чувствует естественно и, кажется, ей удается не просто быть адекватной этому миру, но и найти подходы в глубину его, подобраться к его корням и найти свое место и свое изложение жизни здесь.

Как, например, нашел уже свое здешнее место Лев Копелев, которого я посетил по вдохновению и со своими вопросами.

Писатель, историк. В год он платит 40 марок, чтобы его телефона не было ни в одном справочнике.

Этот человек – моя мечта, всюду дома, всюду гражданин. Он дружил с моим любимым писателем Виктором Некрасовым, да и выросли они в одном городе – Киеве. А перед самым отъездом из СССР в 1980 году, он жил в Москве. А еще раньше отсидел 10 лет в шарашке сталинской. Он дружит с Еленой Боннэр. Он в Кельне, его дети и внуки – в Германии, Швеции, США, России, всюду. Он мыслит мир – как единое и неразрывное целое.

Совершенно седой, старик, пергаментная кожа лица и рук, крепкое и свежее рукопожатие – очень похоже на рукопожатие Ивана Межирова – такое же стремительное, неожиданно крепкое и по стилю мальчишеское, а по вере великодушное. Нездоров, точнее, недостаточно силен, но совершенно здрав. Жаль, быстро утомляется, можно было бы говорить часами, но через два часа разговора он очень устал.

Его дом на краю по-немецки ухоженного, больше похожего на лес, парка. В окно на втором этаже тычутся ветви деревьев. На стенах портреты друзей – Фаины Раневской, автопортрет Виктора Некрасова, Высоцкий в спектакле, снимок Галича с дарственной, на двери предвыборный портрет Сергея Ковалева, с которым они сходны в главном – политика может быть нравственной, и когда-то, как утверждает Копелев, и была. Это когда же, интересно? С этим вопросом закрадывается в душу первое, и очень сильное, сомнение в его мудрости и значительности ума.

Он совсем не один, его окружают близкие ему люди. Это – здорово, такая старость, такое счастье в сердце. Его любят, он любит, он прожил трудную, но исполненную труда созидательного жизнь.

Марина, секретарь Копелева, рассказала, что его автограф стоит очень дорого на рынке раритетов, один бизнесмен молодой прислал письмо с семью фотографиями Копелева и просил подписать, якобы для друзей, потом выяснилось, что для продажи. Постоянно приходят конверты с фотографиями и одной маркой, просят автограф и просят отправить адресату.

Немцы его любят за то, что он может говорить о них хорошее тогда, когда они лишены такой возможности, например, в разговоре об антисемитизме.

Его первая и, может быть лучшая книга о войне, "Хранить вечно" – о бесчинствах русских (ну разумеется, о чем же еще писать, проживая в Германии!) в Восточной Пруссии в конце войны. Такой входной билетик, пропуск на немецкий праздник жизни.

И вот результат. Он вполне обеспечен, квартиру купил, у него были большие гонорары.

Номер его дома 41, район Sьlz, аристократический район, непосредственно примыкающий к Университету, дом на краю лесистого парка, на краю опушки табличка – "осторожно, птицы".

Впрочем, не хочу особенно ерничать. Копелева выслали из СССР – он же не бегал зайцем.

Совсем недавно в Германии вышли две его книги – "Мы жили в Кельне", о его жизни в Кельне с почившей уже женой, и о его жизни в "шарашке" после войны, когда за "буржуазный гуманизм к врагу" Копелева посадили на десять лет. Книги раскупаются, любая продавщица самого захудалого магазинчика книжного знает имя Копелева, стоит спросить – "есть ли у вас Копелев", в ответ неизменное – "O, Ja!", и обязательно пойдет и вынет с полки, на которой Набоков, Миллер, Маркес, кое-где Буковский, книгу Копелева. Его новый издательский проект об исторических аллюзиях в истории России и Германии, о похожем и общем, едином и разном, – очень дорогой для рядового читателя, цена одного тома за сто марок, сейчас готовится к изданию карманный вариант, более дешевое издание для всех.

Копелев – гражданин мира. Гражданин мира – это когда ты свой всюду.

А вот еще одно место, куда я пришел с вопросом – о том, как мне жить дальше? Намоленное место, у божьей матери в Кельнском соборе (Дом). Голоса миллионов с мольбами, просьбами и угрозами, слышишь, стоит закрыть глаза. Волна любви и боли поднимает тебя над землей. Я поставил свечи, такие маленькие пластмассовые плошечки, наполненные парафином с ломким фитилем посередине. Зажег, поставил, закрыл глаза и услышал хор голосов. Я последним ушел из собора, там никого более не оставалось. Величественное зрелище, древние стены и древние потолки, древний собор. Прекрасные и простые звуки органа, золото икон. Темно, вечерняя молитва, сумрак покрыл плечи и лица, углы смягчены тьмой, воздух дышит молитвой. Люди думают о святой участи или просто возвышенном, думают о близких и любви к ним, о самом заветном молят и ищут защиты от страхов земных и неземных.

А на площади перед собором цветным мелом исполненный портрет Бетховена, люди обходят стороной, не хотят наступать на лицо гения, даже в его нарисованном однодневном варианте.

Ах, как мне понятны немцы, как понятны мотивы того или другого немецкого человека, понятны реакции на события или на реакции же людские, это – совершенно русские лица, русские типажи.

Гул, движение, рождественская елка в огнях, торговля дурацкими колпаками в каком-то переулке, суета и говор, радость встреч и просто веселье – ночной Кельн, и многочисленные кабачки и Рейн, сумасшедшее течение, шум воды, набережная пустынная, огни, редкие велосипедисты. Ночной Кельн в центре – один простой и прекрасный в безыскусности аттракцион. Господи! Это прекрасная жизнь, без которой тяжелые будни кажутся неоправданно тяжелыми и непонятно откуда и зачем пришедшими в мою жизнь.

Когда я стоял на берегу Рейна и смотрел вглубь и вдаль, на обратной стороне Рейна вспыхнул огонь и столь же резко погас – кто-то сфотографировал с той стороны меня и этот берег, но ничего на снимке не будет видно, кроме человека перед объективом, а темноту за ним уже никто и никогда не расшифрует, и лишь я знаю, что кроется за спиной героя.

Встретили в баре, где был один сплошной джаз, и пластилиновая толпа людей, пару – он Бруно, полицейский, из Баварии, из под Мюнхена, она Татьяна из Санкт-Петербурга, пять лет замужем; Бруно скоро едет на полгода служить в составе миротворческих сил в бывшую Югославию. Он там будет не военным, а полицейским, причем, без оружия, смотреть за порядком, заработная плата в два раза вышел, он сам вызвался и еще прошел небольшой конкурс. Слегка врун, когда я рассказал о проститутках, которых в Югославии подвозят к военным городкам в день заработной платы, он совершенно лживо и фарисейски ответил, что, мол, с этим не будет проблем, ибо посылают туда только тех, которые женаты. Будто бы женатому не хочется еще сильнее. Любопытно, их при подготовке предупреждают – берите с собой фотографии жены, желательно обнаженной жены, чтобы можно было под одеялом заняться онанизмом, глядя на голую жену. Его жена – бойкая и живая, слегка косая в глазах, маленькая ведьмочка.

Съездили в Бонн. Сидели в испанском ресторанчике с двумя ребятами, он – внук Копелева, его барышня – очаровательное создание с не очень хорошими манерами, он начитан, кажется, образован, тверд в убеждениях, но пока еще не в формулировках, немного говорлив. Частный испанский ресторанчик, хозяин сам подавал, говорил, делал комплименты, хорошее молодое испанское красное вино, суп с почками, креветки в кляре – это уже обычное.

Испанский ресторанчик находился в так называемом турецком квартале, оказывается, после второй мировой войны, чтобы ускорить восстановление экономики немцы пригласили огромное количество турок в страну, им давали гражданство, по некоторым прикидкам их несколько миллионов, а всего в Германии после воссоединения – восемьдесят четыре миллиона человек – вторая страна в Европе после России.

Погуляли по Бонну, небольшой, простой и провинциальный городок, какая-то игрушечная или даже декоративная мэрия, – в смысле декорации из балета на тему: воссоединение немцев, – с балкона которой выступал Горбачев, когда говорил о величии момента – воссоединение двух Германий. Университет, в котором учились Маркс и Ницше. И оказывается, на берегах Рейна в окрестностях и самом Бонне доживали в специальных виллах богатые сумасшедшие старики, город умирающих сумасшедших.

Я, наверное, очень испуган.

Мир, в который я хочу войти, требует от меня предельно большого, а я сейчас не готов к новому уровню точности, причем, не только в изложении, но и в восприятии.

Уметь выстраивать мир не после, а до его завершения – это та работа, которая требуется от меня.

Только последней немецкой ночью я понял, что отличает проповеди и мысли отца Иоанна (Крестьянкина), – в частности и от моих высказываний, моих умозаключений, – надчеловеческая точность. Он – старец, он достиг нечеловеческой точности в искусстве построения мысли, зримо. Точность – это прежде всего стиль, стало быть он нечеловечески стилен. Источник этого стиля – человек, внутренняя духовная работа; в его проповедях нечеловеческая, хотя и формализованная, красота мысли. Это такая же реальность, как и все остальное, что его окружает.

Бог – это стиль.

Но нельзя ради общих мест отвергать человека, даже, если это общее место – вера в Бога, исполненная в лучшем стиле.

Боль. Не просто, как общее место, стилистическая пауза в жизни, а как всеобъемлющая, даже физиологическая катастрофа, боль без места и без цели. Моя душевная боль. Стонет уже не только душа, но и боль уже стонет от боли. Боль боли.

Что делать мне?

Отец Иоанн, ты прав, но и одновременно нет, у меня другая стилистика жизни, у меня другое качество точности. Я не менее точен, не менее стилен буду в конце жизни, но я – это не ты. А ребенка мы родим, да не одного, и мой выбор в том, чтобы родить детей, а не только одного ребенка.

Одно поколение! Это одно поколение – Александр Солженицын, Виктор Некрасов, Лев Копелев, отец Иоанн (Крестьянкин)!

Разные судьбы, разные люди, одна цель – единство мира, высокий стиль мысли, слова и дела, глобализм мышления! Разными путями, они приходят к одному – единство мира неизбежно, ибо только сам человек себя способен спасти, только сам человек способен найти себя в этом чудовищном хаосе, определить свой стиль, уточнить стиль мысли и жизни, и понести свое богатство человечеству.

И кто осознанно, кто не так, но все они работают на христианскую идею создания новозаветного вселенского человека.

Жизнь удалась – каждый из них способен сказать про себя: основание тому – стиль, точность, последовательность.

Я застрял в аэропорту Франкфурта-на-Майне. Снег залепил окна самолета. Как все препятствовало прилету сюда, так все препятствует отлету отсюда.

Не может этого быть. Нельзя рубить по живому. Суженая моя умирает. Никакая самая сильная и правдивая идеология не может противостоять личности, индивидуализм или общинность: вот что схлестнулось в моем случае, на моем примере очень хорошо видно, как я сопротивляюсь общинности, коллективу, православная церковь настаивает на общинности, да и на примате коллективности.

Потому-то эта церковь и приняла большевизм, потому что там было главное, что их роднит – коллективизм. А я против коллективизма, против примата общего над частным. И, видимо, все же я оставлю жену – но не детей, воистину.

И это есть общее место – "вор и тать только потому, что полюбил, только потому, что занимался любовью".

Но я не изменял, я просто не занимался любовью с женой, с тех пор, как встретил свою суженую.

А отец Иоанн прав с точки зрения высокого стиля, который никакого отношения не имеет к реальной жизни – это стиль веры, но не жизни.

"Благословляю! На подвиг жизни в Боге". Что он имел ввиду? Подвиг ли это – преодолеть страсть? Это нечто схожее с убийством человека, который тебе не угрожал, но которого ты убил в профилактических целях. Это – не подвиг расстаться со своей суженой – это убийство.

А советы святителя Феофана Затворника, на которого ссылается отец Иоанн, по поводу того, что, мол, с целью преодоления страсти, надо искать плохие качества в суженой, – так это просто плебейство (уж, прости, отец Иоанн), это неблагородно, это недостойное занятие.

Церковь – это лишь люди, причем, часто слабые люди, маленькие, с их маленьким представлением о мире и жизни человеческой.

Нет. Я буду искать вариант, который бы не заканчивался убийством натуры.

Да, я писал отцу Иоанну, что я не хочу бросать жену, но я и жить так с ней хочу. Она меня не любит, я ее не люблю.

Я сегодня ночью вернулся – и что, лучше бы вовсе не приезжал. Нет, это – бред жить в несчастье, заставлять себя жить с человеком, которого не любишь, видеть не хочешь. Сумасшествие это. Я вошел в дом, у меня упало настроение, я будто вошел в место, где из меня чего-то высасывают, пьют чего-то, я сразу же обескровлен и сразу же с трудом двигаюсь и живу.

Назад Дальше