2
Я любил рисовать. Время было послевоенное. Где попало рисовал с утра до вечера. А меня учить музыке стали. На фортепьяно. Я все это вспоминаю, как в тумане. Педагог хватает мой палец и яростно тычет им в одну клавишу. Неприятный, лающий звук. Словно гавкает злющая собачонка. Я притворялся, убегал, плакал, выл, царапался, орал, пищал, ругался, выражался, кривлялся, засыпал, показывал язык, специально кашлял, нарочно ошибался, икал, зевал, моргал, терял по дороге ноты - чего я только не делал! Меня стыдили, ловили, наказывали, били, не кормили, ставили в угол, никуда не пускали, на меня кричали, со мной не разговаривали, от меня отворачивались, мне ничего не покупали, оставляли запертым (я вылезал через балкон), пугали, стращали, задабривали, подкупали - чего только со мной не делали!
А зачем? Непонятно.
Педагог от меня отказался. Я помню этот день. Сияло солнце. Море было голубым. А воздух чист и свеж. Я шел под солнцем по бульвару, и мне хотелось плясать от счастья.
Родители добились своего: когда где-нибудь играли или пели, для меня это звучало так, как будто бы нигде не пели и не играли.
А потом Рудольф Инкович появился. Отчество-то какое странное, заметили? Так вот, он пришел к нам, он старый папин приятель, пришел и говорит моим родителям:
- Не хочет ли ваш сын учиться у меня? У вас вся семья музыкальная, и почему бы ему не заниматься на таком благороднейшем инструменте, каким является арфа?
С чего он взял, что у нас семья музыкальная? Отец когда-то раньше на чем-то играл, да когда это было!
Он меня серьезно спрашивает:
- Ты хочешь в оперу? Арфа моя стоит в опере. Ты хочешь туда пропуск?
Я вздрогнул от этих слов. Хочу ли я в оперу? Конечно нет. Оперу я никогда не любил. Может человек не любить оперу? Может человек не любить то, что ему не нравится? Или не может? Ну, скажите? Возможно, я и любил бы ее, если бы меня туда насильно не таскали. Я ходил с родителями в оперу раза три. Правда, давно, но я все помню. Я все антрактов ждал. В антракте мы шли в буфет и там что-нибудь ели. Потом антракт быстро кончался, и мы снова шли в оперу. Ну, то есть в зал, я имею в виду. Я еле сидел на стуле. Просто не мог сидеть, честно. Но все же я досиживал до конца, а то отец сильно расстроился бы. Он очень оперу любит. Только вот зачем другой человек должен из-за этого мучиться, мне никогда не понять!
Я и говорю Рудольфу Инковичу:
- Нет, спасибо большое, но мне не хочется.
Кажется, все ясно сказано. Так нет же!
- Как, - говорит, - почему?
Он ужасно удивился.
- Потом ты пожалеешь об этом. Ты просто чудовищно молод. Вот и все. На месте отца и матери я бы тебя не слушал, молодой человек.
- Это все так, - говорю, - но на арфе придется мне играть, а не моим родителям.
Он никак представить не мог, что мне может не нравиться опера и его арфа, которая там стоит.
- Ишь ты, какой шустрый! - говорит. - Куда только смотрит ваша пионерская организация, совершенно не умеют со взрослыми разговаривать! - Повернулся к моим родителям и стал им объяснять: - Видите ли, какая ситуация… чтобы ввести вас в курс обстоятельств… Я в своем роде, как бы поточнее выразиться, ну, единственный экземпляр в республике…
Так его даже родители не поняли.
- Неужели ваша арфа - единственный экземпляр на всю республику? - удивились они.
Он вежливо улыбнулся, а голову склонил набок.
- Вы меня не совсем верно поняли, - сказал он, - единственный экземпляр в своем роде - это я сам, любезнейший ваш слуга… Республика нуждается настоятельно в кадрах, не следует этого забывать… И… Как вы сами, вероятно, смекнули… В случае моей, ну, смерти, что ли, просто некому сесть за этот чудесный, редкий инструмент… А у вашего сына руки… Я имею в виду пальцы… Вполне подходящие пальцы для подобного инструмента…
Рассматривая свои руки совсем с другой точки зрения, я подумал: быть бы мне чемпионом мира. Выдающимся боксером. Подойти к Рудольфу Инковичу, а значок чемпиона чтоб на груди висел. "Ну как, - скажу я, - все играете на своей арфе? Только меня не трогайте, ясно?" Он посмотрит на меня, испугается и скажет: "Что вы, что вы, молодой человек! Разве я вас трогаю? Я вас совсем не трогаю, пожалуйста, что хотите делайте…" - "Чтобы больше этого не было, - скажу я, - вам нравится - играйте себе на здоровье, а мне не нравится!" - "Ничего и не было, - скажет он, - разве что-нибудь было, Господи, безусловно каждый человек должен заниматься своим любимым делом…"
Вот так я тогда подумал, - смешно, конечно.
Я сижу за столом, а они на меня смотрят. Они смотрят на меня так, словно я сейчас встану и скажу: "Да, да, я вот сейчас поразмыслил и понял, что значит арфа, и я счастлив, что буду арфистом". Но я этого не сказал, а просто сидел и смотрел на них. Я молчал. В таких случаях я всегда молчу. Пусть что хотят себе думают.
Отец стал по столу барабанить. Сидит и пальцами по столу барабанит. Барабанил, барабанил, потом говорит:
- Ну, тут все ясно. Возьмешь пропуск в оперу, слышишь? И будешь учиться делу.
Я посмотрел на отца и говорю:
- Слышу, а как же. Чего уж тут не слышать…
Мать говорит:
- Я так рада!
А Рудольф Инкович:
- Ты еще втянешься. Будешь просить, - и стал почему-то смеяться.
Я не очень-то понял, куда я втянусь и что буду просить, мне было уже безразлично. Никуда я, конечно, не втянусь и ничего просить не буду, это уж точно.
Отец похлопал меня по плечу и Рудольф Инкович тоже похлопал.
Они начали о чем-то беседовать, а я встал из-за стола.
Отец подошел ко мне, обнял меня и говорит:
- Ты ведь слышал, сынок, в нашем городе всего одна арфа. Рудольф Инкович самый настоящий уникум. Он сам на свои собственные деньги приобрел инструмент. Потом, дай бог, сынок, купишь себе собственную арфу, как Рудольф Инкович… Будешь единственный в своем роде, совершенно единственный…
Я видел, как ему хотелось, чтобы я купил арфу, чтобы я потом играл в опере на арфе, чтобы я был такой же уникум, как Рудольф Инкович. Но мне безразлично было, что в Баку всего-навсего одна арфа, лучше бы ее совсем не было. Тогда никто не стал бы впутывать меня в это дело…
Я не люблю арфу!!!
Так тоскливо, досадно, обидно!
Та же самая история получается, что с фортепьяно! Никакой здесь разницы нету. Помешались все на музыке!
Не хочу я учиться музыке!!!
Нет, никто не хотел понять меня, никто! Я был один-одинешенек на всем белом свете, никто, никто не хотел поддержать меня.
Меня распирало от злости, я был возмущен, но что толку!
Отец дал мне денег в кино.
Это была замечательная картина! Мелькали мощные тела во весь экран, бил гонг (вот где музыка!), мелькали, сыпались удары (классные удары!), шли в бой боксеры, падали, вставали и снова шли (вот где сила!), летели за канаты (вот где да!), но побеждал один-единственный потрясающий парень, феноменальный, гениальный, редкий человек, вот кто умел дать так, что встать невозможно! Остальные перед ним - ничто, пшик, чепуха, бред собачий! Восхищение берет, и дух захватывает, во что бы то ни стало быть таким!
Забылись все арфистские разговоры, как утренний туман.
"Во что бы то ни стало! - думал я. - Во что бы то ни стало!.."
Зажегся свет в зале, люди стали выходить, а удары гонга звенели еще в моей голове, трах-трах! Есть!.. Пять - шесть - семь - восемь - девять! Аут!.. Внутри меня прыгает и скачет какой-то маленький зверек, и кажется мне: стою я в углу ринга, держась за канаты, бьет гонг! Я иду вперед. Раз! Раз! Раз!..
Я дернулся на стуле, и кто-то надавил мне громадной ладонью на голову, и густой голос сказал:
- Не лезь на ноги, чушка!..
3
Я показываю свой пропуск, и меня пропускают в оперу. Я иду через служебный вход, через двор и всех спрашиваю по пути: "Скажите, пожалуйста, где здесь сцена?" В конце концов я нахожу сцену, но мне нужно в оркестр, и я всех спрашиваю: "Скажите, пожалуйста, где вход в оркестр?" А пока я стою в глубине сцены, рядом какие-то ряженые, там дальше поют двое, мужчина и женщина в старинных костюмах, я вспоминаю, что видел эту оперу, но забыл ее название. Мне скучно и нудно здесь, и совсем не интересно, а многим, наверное, было бы интересно попасть сюда за кулисы и смотреть на репетицию. Ирка, девчонка из соседнего двора, наверно, умерла бы от зависти, что вот я сейчас здесь стою. Она из-за этих артистов сквозь землю готова провалиться, а девчонка так, ничего себе, даже красивая, кому как, конечно… А та артистка, что сейчас на сцене поет, тоже ничего себе, стоит, пожалуй, постоять здесь, посмотреть на нее. Когда она кончит петь, я могу ее поближе увидеть, поглазеть на нее как следует - артистки, они бывают зверски красивые.
Я стоял и глазел на эту артистку, подходит какой-то человек в цилиндре и говорит:
- Тебе чего?
- Не беспокойтесь, - говорю, - я не заплутался, вообще-то мне нужно в оркестр. У меня занятия. Где тут, кстати, вход в оркестр?
- Какие занятия? - говорит.
- На арфе, - говорю, - занятия. Обыкновенные.
- Уходи, - говорит, - отсюда, сейчас здесь коней будут проводить.
- Каких коней? - спрашиваю.
И вправду - лошадь! Идет на меня, я в сторону, - откуда тут лошадь, не понимаю! А за первой лошадью еще несколько лошадей. На лошадях всадники. Всадники въехали на сцену и там как заорут все хором - ну, потеха! Цирк, да и только! Я стоял и смотрел, как они гарцевали по сцене и пели свои арии, пока этот в цилиндре опять ко мне не подошел.
- Я кому сказал? - говорит.
- А что вы мне сказали? - спрашиваю.
- Не болтайся тут, сейчас коней обратно будут уводить.
Тьфу, сдались мне эти кони! Я ушел, а тут как раз репетиция закончилась. Я спустился в оркестр по лесенке и сразу увидел арфу и Рудольфа Инковича. Он возвышался над всеми со своим золоченым инструментом. Я пошел прямо к нему, протискиваясь между оркестрантами. Рудольф Инкович как будто мне обрадовался, а я, наоборот, старался делать недовольное лицо и даже слегка морщился, хотел показать всем своим видом, что мне вовсе нежелательна вся эта музыка. Но он и внимания не обратил на выражение моего лица. Его, наверное, мое лицо совсем не интересовало. Его, по-моему, только арфа интересовала. Он поздоровался со мною за руку и говорит:
- Дружочек, бери инструмент, вот так, и понесем его вон туда, в то отверстие, только осторожно…
- Зачем? - спрашиваю.
- А ты не спрашивай, - говорит, - когда тебе взрослые советуют, ты уже вышел из возраста почемучки.
Мы с ним протащили арфу через это, как он выразился, отверстие, через небольшой коридорчик, и очутились в комнатке. Рудольф Инкович тяжело дышал и сосал леденец. Громоздкая штуковина. Он все повторял, когда мы волокли ее: "Осторожно, я очень прошу, осторожно, это единственная вещь в своем роде…"
- Это только сегодня, - сказал он, все еще тяжело дыша, - это только сегодня, чтобы не пропускать уроки. В другой раз мы этого делать не будем, ты придешь, когда никаких репетиций не будет… И мы с тобой будем заниматься там, на месте… А сегодня… видишь ли… так вышло… оркестранты должны репетировать…
Мне-то все равно было, где мы будем заниматься. Я меньше всего об этом думал.
- Ну что ж, начнем… - сказал он.
Он велел мне сесть на стул, я сел, а он все советовал придвинуть стул к арфе поближе, и я двигался вместе со стулом и в конце концов так приблизился к арфе вплотную, что Рудольф Инкович сам отодвинул меня вместе со стулом назад.
- Вот так, - сказал он. - Вот на таком расстоянии ты должен находиться от арфы.
На таком так на таком, думаю, пусть будет так.
- Я знаю, - сказал он, - с тобой придется повозиться. Но я терпеливый человек. Для твоего отца я все сделаю. Ведь мы с ним большие друзья, как-никак в прошлом мы с ним служили в музыкантской команде, только я тогда играл на трубе, а твой отец шпарил на барабане, не ахти, правда, папаша твой музыкальный, весь оркестр, вспоминается мне, бередил, случалось… Мда… Приятно вспомнить… Очень забавно вспомнить! Но в жизни, как известно, происходят перемены… А сейчас молодежь пошла - безобразие, курят и все такое, даже водкой забавляются.
Он протянул мне коробочку с леденцами: "Угощайся, ты об этом не пожалеешь, а если будешь курить - пожалеешь".
Я терпеливо слушал его. Я не курю и водкой не забавляюсь, и ко мне, наверное, все это не относилось. Я не взял леденец, и он убрал свою коробочку.
- Ну что ж, продолжим. Сидеть нужно так.
Он согнал меня со стула (стул в этой комнатке был один) и сам сел на него. Он сидел ровно, а руки вытянул вперед. Он так сидел и слегка улыбался, будто был безумно доволен, что он так умеет сидеть. Потом он изящным движением тронул струны и до того широко улыбнулся, что мне даже неудобно за него стало, очень у него была довольная улыбка, будто бы он миллион выиграл или звание чемпиона мира завоевал. А если он представлял, что эти звуки на меня настолько подействуют, что я захочу арфистом стать, то он глубоко ошибался.
Всю голову забил мне с этими правилами: как сидеть, как поднимать руку, как опускать - и по спине меня хлопал, чтоб я не гнулся. Арфисты, говорит, как лебеди должны выглядеть, как самые благородные птицы на земле.
- Видал лебедей? - спрашивает.
- Ну, видел, - говорю, - кто же их не видал.
- Ну то-то!
За ухо меня потрепал:
- Когда приходить, помнишь?
Я стал вспоминать, когда мне приходить в следующий раз, а он говорит:
- Не опаздывай. - И еще раз за ухо меня дернул. Как будто я маленький.
Я попрощался с ним и пошел. Да только сразу мне не пришлось уйти. Проходить-то ведь через оркестр. А там у них репетиция продолжалась. Я стоял и ждал, когда репетиция кончится. По сцене опять всадники гарцевали, только их не видно было. Слышно, как пол трещит и стучат копыта. Крепкая, должно быть, сцена. Я боялся, как бы Рудольф Инкович снова меня за арфу не посадил, мало ли что ему в голову придет. Забыл, скажет, еще кое-что объяснить, меня прямо страх брал. Скорей бы выйти. А Рудольф Инкович уже тут как тут, рядом стоит.
- Красотища-то, - говорит, - какая, а?
- Где? - спрашиваю.
- Верди! - говорит. - Великий итальянец! - Он поднял кверху руку с указательным пальцем.
Я невольно посмотрел на потолок. Я тут же понял, что там, на потолке, нет ничего, это он так про итальянца с чувством выразился. И чего ради я на его палец смотреть стал как дурак! Мне поскорее отсюда выйти хотелось. Не интересовал меня великий итальянец. Меня другой итальянец интересовал. Как его фамилия, забыл, в каком-то журнале его видел. Ох, здоровенный он был - жуть! Одним ударом, говорят, стенку пробивал. А может, врут…
Как только кончилась репетиция, я промчался мимо оркестрантов и выбежал на улицу.
Уже на улице я вспомнил, что арфу ему обратно нужно тащить. Ничего, кто-нибудь поможет, вон их там сколько, этих музыкантов, ну ее к черту, арфу!