* * *
Природа, несмотря на прогнозы, выходит, долго гуляет по каменным воспоминаниям набережных, по саду домов обручившего город кольца, по улицам, спутанным, словно мысли, в клубок, по растаявшим от дождя площадям.
Он всегда держал нос по ветру и знал: единственная падаль, что прекрасна – падаль листьев. Однако осень, несмотря на всю её пестроту, Шарик не любил. Словно демисезонное пальто, она висела на вешалке над городом. Наденешь его на себя – и тебе ни жарко, ни холодно, никак. Деревья сбрасывают лето, повсюду купюры скомканные сохнут и желтеют, инфляция не только в листопаде, она проникала глубже, в настроение. Сезон ливней, мокрых лап и текущего носа. Дождь, и этим всё сказано, подмочена репутация города, все строят крыши над головой, оптимизм близок к нулю. Хотя одна из людских мечт сама собою сбылась: какое-то время все могут жить в отдельных домах зонтов. Так и ходят каждый в своём домике. Ходят и медитируют: "Скорее бы Новый год". Он тоже старался мыслить позитивно, разрезая своим бегом толпу, блуждая по городу, переживая осень, пёс внушал себе, что это не осень, а весна. Иногда срабатывало.
Шарик бежал по утреннему тротуару центрального проспекта, сверху серыми слезами камня свешивалась лепнина, дождь скучным многоточием выбивал в Word: "Ты одинокий, никому не нужный, женщина или мужчина, кобель или сука, сдохнешь, если выйдешь за пределы города". Ему не надо было за пределы, он вообще не знал, куда ему надо было. Обычная утренняя пробежка для поддержания формы. Текст ливня без конца бубнил о том, как загибается искусство, так как город вымок, климат мерзок, да настолько, что Шарику вдруг захотелось уехать прямо в этот самый момент. Уезжать было не на чем, поэтому он убегал. Он знал, что бежит в постоянство в беспредметность, то и дело возвращаясь к грустному. Перед его глазами стояла написанная дождём от его имени открытка: "Лето умерло, прошу климатического убежища" с видом на Летний парк. Эту великолепную открытку ему хотелось бы отправить в Австралию, в страну вечного лета. У него была одна несбыточная мечта детства: примкнуть к стае диких собак динго, хотя он плохо представлял, как они выглядят и сможет ли он с ними жить. Но это было не так важно, по сравнению с тем, что была мечта. Иногда ему очень сильно хотелось верить, что его предки – выходцы именно из этой породы диких собак, мысли и дела которых окрашены в индиго, и что именно в этом слове – корень самой породы динго. Однако открытка до сих пор не отправлена. Где же она? В его фантазии, в данный момент мокнет и разбухает, от этого не лезет в ящик. Шарику очень не хотелось хоронить это лето, которое опухло от воспоминаний и уже смердит в мозгу бездельем, безработицей, свободой и клянчит: "Возвращайся на родину предков, в Австралию, что ты потерял там, осень так похожа на тоску".
Он, по обыкновению, завтракал возле рынка, у молочных рядов, там всегда было чем поживиться. Выскрёбывая из стаканчика остатки ряженки, затыкая себе пасть белым хлебом, Шарик пытался думать о чём-то важном, чтобы не крикнуть: "Мне бы маленький пароходик, маленькую страну из двух жителей, где солёные волны целый день жуют сушу. Где часы заменяет любимая, круглый год без углов отвратительных, где она не пытается сделать из тебя человека. Просто любит таким, какой есть, похотливым, небритым, вонючим. Вряд ли можно придумать что-нибудь утопичней и лучше, тем более что ряженка улеглась в утробе", – побежал Шарик к Мухе, чувствуя острую нехватку женского тепла.
– Муха, привет! У меня острая женская недостаточность, – ввалился в жилище Мухи Шарик.
– Это не опасно? – всполошилась заспанная хозяйка.
– Для тебя – нет.
– А ты чего сегодня в такую рань?
– Сегодня же выходной. Я рано встаю в выходные, чтобы они были длиннее. Разбудил?
– Ну, почти. А ты я вижу не в себе.
– Я же говорю, у меня приступ женской недостаточности. Вышел я утром из конуры, встретил соседа, с которым мы в клетке на одном этаже, но всё ещё оставались дружны, и спросил: "Какое сегодня число?" – "Сегодня, кажется, осень, но я не уверен". – "Осень? Уже?" Тут я опомнился: осень, а я ещё не израсходовал порох с весны. Слышишь, Муха, как одиноко бродит во мне герой лирический?
– Не герой, а гормон, – возразила Муха.
– Пусть так, он не может найти утешения, представляешь пустую берлогу, мою пустую постель, над нею картина со странным названием: "Ни весны, ни будущего, ни искусства".
– Зачем ты её купил?
– Нет, я не покупал. Бывшая оставила, теперь вот висит.
– Мне кажется, это ты завис. Разведись с ней и выброси картину.
– Да как же я её выброшу, она же в голове.
– Странный ты какой-то сегодня, Шарик. Пил, что ли, вчера?
– Не так чтобы очень, в голове моей бражка, она ставит одну и ту же пластинку: "Жизнь прекрасна. Пока не задумаешься над этим". Весны хочется, Муха!
– Это не ко мне. И вообще, скоро зима. Эта злюка поимеет даже тех, кого не хотела.
– Холода дотянутся до тела худыми руками, оно будет ёжиться и натягивать свитера – шерстяную ограду, – вторил ей Шарик.
Удивлённо пожав плечами и тускло улыбнувшись мыслями, Муха достала из буфета печенье и сахар. Шарик процитировал:
– Ложками измеряется сладость в краю фарфоровых блюдец, – хотел он взять ложку и уронил.
Звон заставил Муху содрогнуться:
– Вот и я говорю – верная примета, вместо мужчины зима придёт и оттрахает.
– Нет, Муха, никаких мужчин, только я.
– Я не узнаю тебя. Пей чай.
– Удивила. Иногда я настолько себя не узнаю, что начинаю общаться сам с собой на "вы".
– Шарик, ты точно болен. Это всё от одиночества.
– Может быть… – ты не представляешь, как мне сегодня одиноко.
– А какое сегодня число?
– Не знаю. Разве одиночество исчисляемо?
– Смотря с кем.
– В одиночестве нет смысла, и за это я его обожаю.
– Я – нет, тем более, ноябрь.
– Вот почему на улице необъяснимо жарко, хочется стряхнуть пальто, весенний запах перелётных птиц насытил воздух.
– Их нет давно, – возразила Муха.
– Но мы перелетаем сами, склонные к метаморфозам. Целоваться тянет, целовать.
Каждую вторую уже целуют губы улиц, обнимают руки переулков, – взял Шарик за талию Муху и закружил с ней вальс.
– Видимо, я первая, что-то меня пока не целуют, – засмеялась она по-женски, а Шарик вёл её и декламировал дальше:
– Пасть и есть прелюдия, – поцеловал Шарик Муху в губы, а та всё смеялась, не обращая внимания, что Шарик наступал в танце ей на лапы. Его было не остановить: – Весенним месяцем объявлен весь ноябрь! Народ прогуливает чувство долга, поцелуями, зима придёт надолго. Остатки чувств в асфальтовом паркете ещё куражатся. Ноябрь прекращает танцы, объявляет о закрытии сезона, он ищет занавес. "Ябрь" волочится, "но" необъяснимо жарко, хочется стряхнуть его и заново прожить весну! Может в деревню податься, поедешь со мной? – остановив вальс, завалил Шарик Муху на койку.
* * *
Том вышел на порог, зевнул и сделал зарядку, вытянув всё тело, словно это было не тело, а гамак, подвешенный с одной стороны на передние лапы, а с другой – на задние, в который должен лечь наступающий день. Сложив обратно эту меховую раскладушку, кот двинулся босиком по росе к заспанному солнцу, влача свой взгляд по ухабам поселкового пейзажа. Он шёл спокойно, не обращая внимания на то, как, требуя похлёбки, деревенские псы лаем полощут горло, замечая, как трава снимает медленно искрящееся в масле солнца влажное бельё росы.
Где-то на холме одиноко паслась коза. Пастух давно уже не выходил на работу, но не только из-за отсутствия стада. Деревня пьёт, традиционно крепко, горько, большинство – настойку, остальные – чай с молоком казённым из пакета. Нет вымени в деревне, ей недосуг уже иметь своё. Приятно шелестит опушка леса. На деревянных полках зелёные страницы крон, стоят не шелохнувшись, образуя форму стен. Никто их не читает, кроме ветра, хотя тираж огромен, содержание не держит. На автора бездарности бросая тень, бесстыдно переспав в чужом насесте, взобравшись на забор, как на трибуну, петух краснопёрый толкает речь. Никто не слушает: "Сколько можно об одном и том же" – привыкли, только куры косятся рыбьим глазом уже без веры, ошеломленно шею изогнув. Ни грамма не услышав правды, вновь принимаются в пыли дотошно, нервно, выцарапывать зерно трезубцем лапок из травы.
Животный мир, в отличие от домашнего, огромен, в нём нет места войне, но кровопролитие, естественно, случается. И здесь естественный отбор. Он контролирует и рынок, и влияние провозглашённых особей на многочисленных приматов, собак на кошек, кошек на мышей. Но как бы ни был тот жесток, мир набожен. Молиться на траву подсели сиротливо бдительные мыши церковные, их грызла совесть, как любого, кто в чужом амбаре рос, они как оправдание – семечки, приветствуя колхозом сенокос. Завидев Тома, поклонились трижды. Они давно уже между собой заключили мир.
Как показалось Тому, в деревне он стал другим, более внимательным, стал замечать то, чего не видел раньше – вечных насекомых. Он заметил, как паук обнял, взасос целуя, свёрнутую им в саван жалкую пчелу. На плечи ей вчера платок накинув, совратил. Она не предполагала, что в плену, жужжала всеми крыльями туда, где вся её семья трудилась, не покладая хоботков, где лаком изливался сотовый, добытый ею с таким трудом янтарный мёд. В прохладной тени ветхого сарая прислушивался к пенью ранних птиц лопух, слоновыми ушами грея собственное любопытство, силился понять: за что его так обозвали скверно? В чём он провинился? Шмель, у которого ещё не кончилась заводка, халат мохеровый накинув, тёрся полосатостью его о лист. Приняв массаж и клеверные ванны, он лениво наблюдал за тем, как где-то там, внизу, смешно, ненужно муравьи пытались строить коммунизм. Том его вспугнул, шмель медленно поднялся в воздух, как вертолёт военный, и полетел в разведку, разбив попутно стаю бабочек. Они своей порхатостью заражали воздух. Бабочки скакали семь сорок, хлопая в ладоши белых крыльев. В их головах бродили детское веселье и авантюризм, которые они хотели навязать растениям и цветам, но те задумались, подобно многим одноклеточным, надолго, ментально зависая между вазой и гербарием.
В деревне разыгрывался долгий день: по небу солнце, безадресно пасуя, Том всем видом демонстрировал миру дикой природы, что тот ему скучен, не интересует. Финальной частью утра, наконец, запором крепким скрипнула уборная, вышел человек наружу. Я справился. Закинул облегчённо взгляд на небо, штаны поправил, почесал затылок, вспомнив про другие нужды. Подошёл к коту, сидящему на крыльце, воткнул свою большую руку в его пушистый мех.
– Ты помыл бы прежде руки, – недовольно выгнул свою спинку Том.
– Не волнуйся, они стерильные. Я мыл их.
– Когда?
– Вчера. Ладно, пойдём завтракать. Хватит ворчать, – приклеил я кота этим предложением к своим ногам и мы вернулись в дом.
* * *
– Ты ли это, Шарик? – радостно начала подметать хвостом землю Муха. – Тебя прямо не узнать: весь блестишь от счастья, ошейник с навигатором, выглаженный, выбритый, даже щёчки появились. Никак, работу приличную нашёл? – обнюхала она пса.
– Да, взяли на таможню по знакомству, – пытался отстраниться он от её любопытства, пахнущего давно утонувшей рыбой.
– И духи прелестные, Франция? – уткнулась Муха в его волосатую грудь.
– "Джи ван джи", – чихнул Шарик, стараясь высморкать эту рыбу.
– Ну, рассказывай, что за работа? – легла Муха на спину, зазывая его в свои объятия.
"Бабе совсем башню сорвало, – подумал тот про себя и повёл носом, – течку чувств от кабеля не утаишь".
– Расскажи, чем ты там занимаешься? – перебирала она лапами в воздухе невидимые струны.
– Обнюхиваем багаж на взрывчатку на вокзалах и в аэропортах, – сделал он вид, что не замечает её игривого настроя.
– Неужели она чем-то пахнет? – Муха вдруг вспомнила, что забыла почистить зубы после рыбы, и ей стало неудобно.
– Кому-то пахнет, а я только еду в сумках чую. Создаю видимость, нос, правда, устаёт к концу рабочей смены, у нас добрая половина таких неспособных работников, – сделал Шарик серьёзные уши.
– А это не опасно? – вскочила она на лапы, будто тут же была готова защитить от опасности и начала яростно целовать его скулу.
– Нас смертниками называют, – снисходительно отмахнулся хвостом Шарик, добавив бравады в рассказ, – поэтому и кормят на убой. Пока тьфу, тьфу, тьфу, без жертв, – сплюнул длинный волос Мухи, прилипший к языку.
"Когда я хотел, она выкобенивалась, теперь, когда тебе говорят: на, бери, ты начинаешь отплёвываться: может, не сегодня, потом как-нибудь. Капризная штука – жизнь, не то, что смерть, та всеядна", – рассуждал про себя Шарик, глядя на разгорячённую самку. – В общем, работа, как работа, собачья, – добавил он, уравняв себя в правах с Мухой, чтобы ей, как женщине, не было очень обидно за бытом прожитые годы. – Лучше расскажи, как у тебя отношения с космосом и его менеджерами, – сделал Шарик хорошую мину, демонстрируя внимание не только к Мухе, но и к её заботам.
– Космос, как видишь, пока на месте. Готовимся, тренировки каждый день. Я так устала, Шарик. Трудно мне заниматься любовью без любви. Ради карьеры, если бы ты знал, как это тяжко! Каждая ночь независима до тех пор, пока не раздвинет ноги, – зевнула она так широко, что глаза её заслезились.
– Имя на букву Б, жизнь на букву Б, бюрократия кругом, – подытожил Шарик. – Как я тебя понимаю, Муха.
– Ты не понимаешь! Потому что ты не хочешь лететь с нами. Может, выпьем?
– Я собой не торгую.
– Да, ты неисправим, Шарик. Тебе действительно нельзя туда. Ты можешь загубить всю программу.
– Не хочется быть подопытным.
– Да, дело не в этом, ты слишком ветреный. Вдруг ты там встретишь кого? Космическую собаку. И сразу полезешь под юбку, – неудержимо продолжала фантазировать Муха, будто её это заводило. – Тебе нельзя туда, это может испортить их представление о нашей морали. Случайные связи – они хуже, чем астероиды. Их последствия непредсказуемы. И когда уже всё у тебя будет с ней на мази, в этот самый момент металлический голос объявляет на всю Галактику: ""Шарик-1", я "Дом-2", как слышите меня, "Шарик-1", я "Дом-2", я – "Конура", может быть, так понятней. "Шарик-1", вы слышите? Сука! Немедленно слезьте с космической суки! Немедленно возвращайтесь на базу, обратно!". А ты молчишь про себя: "Нет, ребята! Теперь вам меня уже не остановить".
– Муха, ты что, фэнтези увлеклась? – надоело Шарику слушать всю эту галиматью: "Вот бабы, стоит им только увидеть на горизонте другую, сразу фантазия у них закипает как молоко, успевай только пенки злорадства с лица снимать".
Муха валялась на полу в истерическом лае и ответила вопросом на вопрос:
– А знаешь, чем всё это закончится? Ты скоро очнулся. Тишина. Рядом она, раскинулась, как наша планета, прекрасная и развратная, скафандры разбросаны по поверхности, в вакууме плавают инфузории вашей любви в её туфельке.
– Муха, может на звёзды посмотрим? – понюхал он её, когда она успокоилась.
– Может, лучше выпьем? – поняла Муха, что переборщила. И надо было закруглять историю. Больше всего она не хотела сейчас пялиться в небо, в котором, кроме Большой Медведицы, не могла больше распознать ни одного созвездия. – Я налью и посмотрим, если ты прочтёшь мне лекцию о космосе, – пошла она на мировую…
– Мы покоряем вымышленный извилиной никому не доступный космос, уповая на связь с иными нетронутыми цивилизациями. Они же молчат, не выходят, из космоса нет выхода. Знаешь почему, Муха?
– Нет, – принесла она уже коньяк и разливала его по стаканам.
– Ну, подумай. Это легко, – выпил залпом своё Шарик. – Космос, он для открытий. Бездверный, понимаешь, Муха, – коньячные звёздочки начали появляться на небосклоне его внутренней Вселенной. – Там невесомость, как бы ты ни был крут на Земле, в космосе вес твой не имеет значения, поэтому, устав его покорять, мы возвращаемся к покорению женщин, либо брошенных кем-то, либо ещё ни разу не покорённых.
– Вот и я подумала – встречу там инопланетянина, влюблюсь, а он возьми и брось меня потом, – погрузилась вместе с коньяком в грусть Муха. Шарик знал, что алкоголь совершенно безобразно может повлиять на женщину: если та только что рыдала от смеха, то через полбокала могла уже рыдать искренне от выдуманного горя. Надо было выводить подружку из штопора:
– Мир жесток, детка, каждый способен бросить другого. Причём, легко. И нет никакой гарантии: ты можешь исчезнуть, пока я разливаю коньяк. Я тоже могу испариться в эпиграфах утра, нет никакой защиты. Разве что губы, – послал он Мухе воздушный чмок, – застывшие в поцелуе, без которых твой инопланетный друг навеки останется нищим.