Мужики и бабы - Можаев Борис Андреевич 4 стр.


– Ты за что привязываешь веревку-то?

– За шею.

– Ты что, очумел, черт сопатый? Ты лошадь задушишь!

– А за чаво жа привязывать?

– За хомут, дурак! За гужи!..

Приехала домой за полночь, еле на ногах держится. А компаньонка ее уже на печи похрапывает. Наутро встали, свекровь за столом уж орудует. Самовар у нее кипит, пышек положила, кренделей. А сама глазами так и стрижет:

– Бабы, давайте чай пить, да за дровами езжайте!

– Я вчера наездилась, – сказала Надежда. – Спину так наломала, что не разогнусь.

– Ну что жа, – отозвалась Митревна. – Поедем мы с тобой, Авдюшка.

– Запряги им хоть лошадь, – проворчала свекровь.

Запрягла им лошадь Надежда честь честью, проводила. Вот тебе к обеду, смотрит в окно: батюшки мои! И лошадь в поводу ведут, и от дровней одни головашки тащатся.

– На пенек в лесу наехали… Ну и сани, того, расташшылись.

И пришлось Надежде со свекровью в ночь ехать, собирать и дрова и остатки от саней.

Прошел пост – и рыба испарилась. Когда ее продавали, где? Надежда и не видела. Ни рыбы, ни денег…

– Мама, а как же насчет выручки? – спросила Надежда.

– Какая вам выручка, черти полосатые? Вы пенсию получаете и ни копейки не даете!

Вы – это снохи. Митревна получала семь с полтиной – три на себя, как на солдатку, три на подростка Авдея да полтора рубля на младшего сынишку; Надежда получала всего четыре с полтиной, мальчик жил у ее родителей, а Настасья – три рубля.

– Это на харч дают деньги. А вы их по карманам! – ворчит свекровь.

– Как на харч? Мы ж работаем. Все паи сами обрабатываем! Сколько ты овса продаешь? Сколько шерсти, масла? Две коровы у нас, двадцать овец? На варежки шерсти не даешь! Куда все это идет?

Ну, слово за слово… Распалились. А самовар кипел, завтракать собирались. Свекровь сорвала трубу с самовара, хлоп на него заглушку:

– Черти полосатые! Пенсию не даете – нет вам чаю! Где хотите, там и пейте.

И даже из избы ушла. Хлопнула в горнице дверью и заперлась.

– Вино пошла пить, – усмехнулась Настенка.

У свекрови стоял в горнице большой сундук с расхожим добром, и там, в углу, подглядели снохи, была всегда бутылка водки и кусок копченой колбасы – закусить. И стаканчик стоял. А ключи у нее висели на поясе и хоронились в объемистых складках темной, в белую горошину юбки. Войдет в горницу Татьяна Малахов на, громыхнет крышка сундука, потом – трень-брень: это стаканчик с бутылкой встретится, и забулькает успокоительная влага…

– Ну и черт с ней! – сказала Настенка. – Я домой пойду.

И Митревна засобиралась к своим:

– Что жа, что жа… Я-петь найду чаю…

Ушла. Ей всего через дорогу перейти – свои. Настенка тоже тихановская. А что делать Надежде?

– Ладно, раз вы по домам, и я домой уйду. Но имейте в виду – я уж больше не вернусь. С меня хватит.

Собрала она в узел свои пожитки и через сад, задами, подалась в Бочаги.

Не выдержала свекровь, ударилась за ней, бежит по конопляникам:

– Надя-а! Надежда-а!

А Надежда идет себе и будто не слышит.

– Надя-а! Погоди-кать, погоди!

Остановилась та. Подбегает свекровь – дух еле переводя:

– Ты куда собралась-то, девка?

– Домой!

– Как домой? Твой дом здесь.

– Здесь я уже нажилась. Ухожу я от вас!

– Как уходишь? Весна подошла – сев на носу. А я что с ними насею?

– Да я вам что? И за сохой, и за бороной, и за кобылой вороной? А что коснется – и на варежки шерсти нет тебе…

– Да будет, девка, будет! Я, эта, шерсть вам всю развешу, всю как есть. Косцов найму, и стога смечут мужики. Ты уж давай домой… Ну, погорячились… Не в ноги ж тебе падать!..

– Сейчас я не могу, хоть запорите меня. Вот в Москву съезжу, там посмотрим.

Вернулась она через три дня из Москвы, а свекровь уже в Бочагах сидит, ее дожидает:

– Ты уж, эта, девка, товар-то можешь здесь оставить. А сами-то поедем. Вон и лошадь готова…

Приехали домой – принесла из кладовой мешок шерсти и снохам:

– Нате развешивайте!

– Бабы! – говорит Надежда. – Пока я здесь, берите. А то уеду – передумает и шерсть спрячет.

Так и отбилась от свекрови, завоевала себе вольный кредит. От свекрови отбилась – вот тебе свои родители подладились. Сперва отец:

– Давай я тебе помогу овес отвезти.

Ладно, дело стоящее. В Москве овес весной семнадцатого года был по 20 рублей за пуд, а в Тиханове – рубль двадцать копеек. Взяли они десять пудов. Насыпали корзину да два саквояжа. Привезли на станцию. В вагон садиться, а отец говорит:

– Куда с таким грузом? Опузыришься. Давай в багаж сдадим.

Принесли на весы. Весовщик взвесил и спрашивает:

– А что это у вас? (Зерно запрещалось возить.)

– Ну, что? Вещи!

– Уж больно тяжелые. Обождите, я сейчас! – И ушел за контролером.

Э-э, тут не зевай.

– А ну-ка, бери корзину! – говорит она отцу.

– Куда ее?

– В вагон тащи, куда ж еще?

В то время теплушки ходили, двери настежь, что твои ворота. И проводников нет. Он схватил корзину, она – саквояж. И сунули их в первый же вагон. Надежда залезла, отодвинула вещи в угол и посадила на них женщину с девочкой. Второй саквояж отдала отцу и говорит:

– Ступай в конец поезда и растворись там.

Билеты у них на руках, все в порядке. А сама осталась на платформе, похаживает, со стороны наблюдает. Вот прибегает весовщик, с ним контролеры в красных фуражках.

– Где багаж?

А его и след простыл. Они в ближние вагоны сунулись, ходят, смотрят… Ну где найдешь? Клеймо на них, что ли?

В Москву приехали, отец и говорит:

– Ты как хочешь… Вещи сама выноси. Я и в Пугасове довольно натерпелся.

– Э-э, вот ты какой помощничек!

Взяла она носильщика, заплатила ему десятку.

– Куда тебе нести?

– На извозчика.

Принес на извозчика.

– Куда везти?

– Овес нужен?

– Нужен.

– Вези домой!

Сладились по двадцать рублей за пуд. Отец поехал с извозчиком, а Надежда к знакомым, тихановским москвичам. Те в кондитерской работали и сахар продавали по пятьдесят копеек за фунт. А в Тиханове его оптом брали по три рубля за фунт, а на развес и по четыре рубля и по пять. Три пуда взяла сахару, загрузила оба саквояжа, хлопочет с этим сахаром. А отец получил деньги за овес и ходит по Москве, посвистывает.

– Папаша, а где деньги?

– Какие деньги? Ты сахар продашь, вот тебе и деньги. А мне за овес… Вместе трудились…

– Вон ты какой тружельник!

На обратной дороге в Рязани контроль накрыл. Отец встал да на вокзал ушел. Надежда выставила свои саквояжи посреди вагона, а сама в уголок села. Один контролер перешагнул через саквояжи, второй споткнулся. Хвать за ручку – не поднять:

– Что тут, камни, что ли? Чьи вещи?

Молчание.

– Что там за вещи? – спрашивает начальник в военном.

– Да что-то подозрительно тяжелое. Где хозяин?

Нет хозяина.

– Забирай их, на вокзале проверим.

Тут Надежда из угла подает голос:

– Гражданин военный, мое дело постороннее, но только я вас предупреждаю – на них флотский матрос сидел. Он пошел обедать на вокзал. Просил поглядеть.

– Флотский? – военный почесал затылок и говорит: – Ладно, оставьте их.

Поехали!..

Так и возила она то сахар из Москвы, то из Нижнего купорос медный, да серу горючую – торговки на дубление овчин брали да на лекарства. Капитал сколотить мечтала да лавку открыть.

Не повезло, поздно надумала. Пришла вторая революция, и деньги лопнули. Тут лет пять торговали на хлеб. Куда его девать? Обожраться, что ли? Плюнула она на торговлю…

Вернулся муж с войны, отделились от семьи. Делились пять братьев – трое женатых да двое холостых. Кому избу, кому горницу, кому сруб на дом. Андрею Ивановичу выпал жребий на выдел: кобыла рыжая с упряжкой досталась, корова, три овцы, сарай молотильный да восемьдесят пудов хлеба. Одна овца успела объягниться до раздела. Свекровь забрала ягненка.

– Что ж ты его от матери отымаешь? – сказала Надежда. – Или не жалко?

А Зиновий, младший деверь, в ответ ей:

– Ты вон какого сына у матери отняла, и то не жалеешь.

Построились. Пошло хозяйство силу набирать… И опять захлопотала Надежда, размечталась: "Коров разведем, сепаратор купим. Масло на станцию возить будем… А там свиней достанем англицкой породы! Загудим… Кормов хватит. Земли-то на семь едоков нарезано. И лугов сколько! Золотое дно… Только старайся". Да, видать, впрягли их, лебедя да рака, в одну повозку… Один в облака рвется, другой задом пятится.

– Пустая твоя голова! Ну, что ты связался с лошадьми? Вон, Евгений Егорович на коровах-то молзавод открыл. А ты что от лошадей, навозную фабрику откроешь?

– И то дело, – буркнет хозяин, а дальше и слушать не хочет.

С великим трудом убедила она его продать Белобокую кобылу на базаре в Троицу.

– Нагуляется она на лугах-то, справной будет, и лошади пока в цене, а коровы дешевые. Белобокую продадим, а корову купим. Ведь пять человек детей. Щадно с молоком живем…

Ну, убедила… И тут не повезло. Кобылу рыжую угнали! Куда ж теперь Белобокую продавать? На нее вся опора.

Когда Надежде утром сказали, из лугов вернувшись, что кобылы нет, она так и присела. Целый день все из рук валилось. Еще думалось, теплилось: авось найдет лошадь, пригонит хозяин. Нет, приехал на Белобокой…

Приехал вечером, стадо уж домой пустили. Она с подойником во двор собиралась. Вышла на заднее крыльцо. Он лошадь привязывал к яслям. И не глядит. Хмурый. Да и с чего веселиться? Открыла она ворота в хлев – вот тебе, оттуда морда буланая рогастая: "У-у-у!" Бык мирской! С коровой пришел. Да кто его пустил в хлев-то? Пошел, черт! "О-о-о!" – заревел он еще грознее, замотал рогами и пошел на Надежду.

– Ах ты, морда нахальная! – она стукнула ему подойником по лбу и бросилась на заднее крыльцо. – Андрей, Андрей, скорее беги!..

Бык в лепешку смял подойник и двинулся к Андрею Ивановичу. Тот, бледный, пятился от растерянности задом к яслям, растопырив руки, заслоняя лошадь.

– Стукни его чем-нибудь! – крикнул он Надежде. – Я лошадь отвяжу… не то спорет.

Надежда кубарем скатилась с крыльца, схватила полено из клетки колотых дров, стоявшей тут же, и – хлясть его по ляжке. Бык мотнул хвостом, легко обернулся – и за ней.

– Ага, напорись на крыльцо, бес лобастый!

Надежда, раскрасневшаяся, вся взъерошенная, яростно глядела на быка сверху, с крыльца. Эх, кабы когти были, так и бросилась бы на него сверху, вцепилась бы ему в холку. Огреть бы чем, да под рукой нет ничего.

А разъяренный бык, обойдя крыльцо, увидел опять Андрея Ивановича. Тот уже успел сорвать оброть с лошади, отогнал ее прочь, и теперь сам напрягся весь в полуприсяди и, азартно раздувая ноздри, крутил в воздухе обротью, как арканом. Бык, нагибая голову, пыхтя и нацеливаясь рогами, мелким шажком подкрадывался к нему. Оброть, выпущенная Андреем Ивановичем, хрястнула удилами его по морде, и в то же мгновение бык, точно птица, пружинисто подброшенный, полетел на Андрея Ивановича. Тот отскочил за ясли. Бык поддел на рога верхнюю переслежину, опрокинул ясли и с треском раздавил их. Андрей Иванович перебежал к заднему крыльцу, встал у дровяной клетки и начал поленьями, словно городошными палками, молотить быка. Тот мычал высоким утробным ревом, наклонял голову, передним копытом рыл землю и бил себя хвостом по бокам. Лев: "У-у-у-у!"

Меж тем собирался народ. Время вечернее, теплое – на улице и млад и стар, кто скотину у колодца поит, кто собак гоняет, кто на завалинке сидит. А тут потеха с ревом, с топотом, с криками.

– Андрей Иванович! Ты его шелугой одень, шелугой.

– О черт! Это ж не мерин… Ты его шелугой – а он тебя рогом…

– Шелугой, ежели с крыльца… Сам ты черт-дьявол.

– Крыльцо не поветь. Откуда шелуга на крыльце возьмется? Откуда?

– А пошел бы ты к матери в подпол…

– Я, грю, плетью его… Плетью. Савелий Назаркин дома.

– Сбегай за Савелием!

А бык, разъяренный криком да поленьями, осипший от рева, бросился опять на Андрея Ивановича, споткнулся о ступеньку крыльца и, пропахав коленями две борозды, вскочил, мотая рогами, добежал до заднего плетня, забился в угол под кладовую и, обернувшись, наклонив голову, стал готовиться к новому броску.

– Ребята, камнями его! Лезь на кладовую.

Кладовая только еще строилась. Крыши не было – одни стенки да потолок, залитый бетоном. Федька Маклак, старший сын Андрея Ивановича, с приятелями Санькой Чувалом, Васькой Махимом да Натолием Сопатым в момент залезли на кладовую и сверху кирпичами метили быку в холку да в голову. Тот отряхивался только от кирпичной пыли и глуше ревел да копал землю.

– Камень ему что присыпка, один чих вызывает.

– Плеть нужна, пле-еть…

Принесли плеть от пастуха Назаркина. Плеть витая, ременная, длинная… Пять саженей! Конец из силков сплетен, рассекает, как литая проволока. Ручка с кистями на конце… А тяжелая. Размахнешь, ударишь – хлопнет так, что твоя пушка ахнет. Э, рогатые! Берегись, которые на отлете…

Андрей Иванович, увидев плеть, спрыгнул с крыльца, выхватил ее у парнишки и пошел на быка:

– Ну, теперь ты у меня запляшешь…

Перед домом Бородиных поодаль от толпы стоял Марк Иванович Дранкин, по-уличному Маркел. На быка, на толпу любопытных он не обращал никакого внимания; стоял сам по себе возле известковой ямы, курил, обернувшись ко всей этой публике задом, Маркел человек важный, независимого нрава, а если и вышел на улицу, так уж не на быка поглядеть, а, скорее, себя показать.

– Маркел! – кричали ему из толпы. – Мотри, бык меж кладовой пролетом выскочит… Кабы не зацепил.

– Явал я вашего быка, – отвечал Маркел не оборачиваясь и плевал в известковую яму.

Он был мал ростом и говорил сиплым басом – для впечатления; сапоги носил с отворотами, голенища закатывал в несколько рядов – тоже для впечатления.

Андрей Иванович ударил быка с накатом и оттяжкой, тем страшным ударом, который со свистом рассекает воздух и оставляет лиловые бугры на бычьей коже.

Хх-ляп! – как палкой по воде шлепнули.

Бык ухнул, даванул задом плетень, потом ошалело метнулся в пролет между сенями и кладовой. Выскочил он на улицу прямехонько к яме; высоко задрав хвост, радостно мотнув головой, как гончая, увидевшая зайца, он весело полетел на Маркела.

– Маркел, оглянись! – заорали в толпе. – Бык, бы-ык!

Ну да, не на того напали… Маркел стоял невозмутимо, цедил свою цигарку и мрачно глядел вдаль.

Бык сшиб его, как городок, поставленный на попа; тот упал в яму – только брызги белые полетели. И нет Маркела…

– Маркел, ты жив?

– Посиди в яме, сейчас быка отгоним.

Но из ямы никто не отвечал.

– Чего он, утоп, что ли?

– Да он утоп! Ей-богу, правда…

– Бык запорол его… под лопатку кы-ык саданет.

– Да спасите человека, окаянные! – завопили бабы от завалинки. – Чего стоите?!

Бык победно обошел вокруг ямы, воинственно помотал рогами и двинулся было к толпе, но, увидев подоспевшего со двора Андрея Ивановича с плетью, свернул на дорогу.

Тут и появился Маркел… Ухватившись за край ямы, подпрыгнул, подтянулся и, озираясь по сторонам, опершись ладонями, вылез наружу… Он был весь белый, как мельник с помола.

– Ну, чаво уставились, туды вашу растуды?! – обругал он занемевшую толпу. – Ай извески не видели? – Он сердито нахохлился и стал обирать свисшие сосульками усы, фыркал, словно кот, и брезгливо отряхивал с пальцев известковую кашу.

– Маркел, теперь лезь в печку на обжиг, – сказал Андрей Иванович. – Тогда помрешь – не сгниешь.

Толпа грохнула и закатилась заразительным смехом, смеялись и оттого, что смешно было глядеть на маленького сердитого человека, раздирающего белые усы, смеялись и потому, что кончилось все благополучно и что потеха удалась – и азарт выказали, и страху натерпелись…

А бык, подстегнутый взрывом хохота, обернулся, увидел на краю ямы Маркела и, озорно взбрыкивая, поскакал на него галопом.

Тут и Маркел показал себя… Как шар от удара увесистой клюшки, он катышом покатился по-над землей, отскакивая от каждого бугорка. Не к людям за помощью ринулся он, не под защиту бородинского двора… Первородный страх безотчетно погнал его домой… А жил он через двор от Бородиных. Улица широкая, дорога пыльная да ухабистая, Маркел так сильно и часто застучал по дороге, будто в четыре цепа замолотили. И ноги закидывал высоко-высоко, чуть пятками затылка не доставал. А в двух шагах от него скакал бык – рога наперевес, хвост трубой: "У-у-у! Запорю…"

– Маркел, Маркел! Не подгадь!

– Давай, давай! Догоня-ает!

– Вертуляй в сторону! Скоре-ей! Вертуляй!

Кричала вся улица.

Перед домом Маркела стояла телега. Это и спасло его – с разбегу он плюхнулся животом на телегу и кубарем перелетел через нее. Бык ударил рогами в наклестку и завяз…

А улица долго еще возбужденно гомонила о том, что не судьба Маркелу от быка погибнуть, что каждому на роду своя смерть написана и что нового мирского быка покупать надо, а этого сдать в колбасную Пашке Долбачу.

Расходились удоволенные, каждый на свое – девки с парнями на гулянку готовились, бабы коров доить, мужики скотину убирать. Впереди вечер, шумный праздничный вечер… Не грешно и нарядиться, выйти на улицу, на людей поглядеть да себя показать. Вознесение Христово…

– Нет, что ни говорите, а хорошо жить на миру! Не соскучишься…

И может, оттого отмяк нутром Андрей Иванович, уступил Надежде, договорились они на базаре в Троицу купить свинью или хотя бы породистого поросенка, а объезженного жеребенка-третьяка Набата он продаст.

3

Федька Маклак, плечистый, широкогрудый малый шестнадцати лет, кучерявый в отца, прямоносый, но с припухлыми обуховскими веками и мелкими темными конопушками на переносице, собирался в ночное нехотя. Надо же! Нынче Вознесение. Вечером сойдутся на Красную горку со всего конца ребята и девки. Две, а то и три гармошки придут. Бабы вывалят из домов, мужики… Круг раздастся, разомкнут, что на твоей базарной толкучке. Девки цыганочку оторвут с припевками. Танцы устроят. А то еще бороться кто выпрет… Позовет на круг: "А ну, на любака! Выходи, кому стоять надоело!.." Не хочешь на кругу веселиться – ступай к Микишке Хриплому. Там в карты режутся: в очко, в горба, в шубу… И вот тебе, поезжай от эдакого удовольствия в ночное, копти там возле костра, Федька заикнулся было:

– Папаня, может, месиво сделать кобыле? Постоит и дома одну ночку.

– Я те намешаю болтушкой по башке! – отец ныне сердитый. – Она сегодня полсотни верст отмахала… Да завтра ей пахать целый день. Месиво… Пусть хорошенько попасется, а завтра овса ей дам.

Назад Дальше