После войны - Ридиан Брук 6 стр.


Минут через двадцать они спрыгнули с машины. От Альтона не осталось живого места – вдали даже можно было разглядеть Санкт-Паули, его чудом сохранившиеся склады у каналов Кеервидер и Вандрам. Растянувшиеся живой цепью женщины передавали обломки из рук в руки. Появлению помощников обрадовались не все.

– Посмотрите на этих крысят, явились отнимать наши талоны.

Фрида встала в цепь. Ее соседом был парень лет семнадцати, не замечавший, казалось, общего волнения. Работал он легко, без видимого напряжения, а одет был в почти чистую синюю куртку, все пуговицы которой были на месте. Передавая камни, Фрида поймала себя на том, что напевает "Юнгмедельбунд":

Мы маршем пойдем, даже если рушится все,
Потому что сегодня нас слышит Германия,
А завтра услышит весь мир.

Она добралась до третьего куплета, когда ощутила на ладони теплое прикосновение.

– Осторожнее! – прошептал он, взглядом указав на охранников-томми. – Кто-то может понимать немецкий.

– И пусть!

Фрида на миг почувствовала себя сильной и свободной. Парень с пуговицами оценивающе смотрел на нее:

– Знаешь, ты ведь уже не ребенок, могут и расстрелять. Сколько тебе?

– Шестнадцать, – соврала она.

Два стоявших неподалеку солдата рассмеялись какой-то шутке и закурили, глядя на работающих.

– Они такие тупые, – сказала Фрида. – Ведут себя так, будто они здесь хозяева.

Парень ухмыльнулся.

– Ну вкалываем-то мы, а они стоят и глазеют. Получается, что тупые – мы.

Фрида покраснела – ляпнула глупость, а он подловил. Ничего больше не сказав, она снова принялась за работу. Ей нравилось соседство этого привлекательного парня. Она вдыхала душный запах его пота, с восхищением поглядывала на мускулистые, в переплетениях вен, руки. Каждый раз, когда он передавал ей кирпич, она видела на внутренней стороне запястья какую-то отметину – то ли шрам, то ли родимое пятно. Отметина напоминала число. 88. Проследив ее взгляд, он опустил рукав.

– Эй, блондинчик! (Фрида вздрогнула от окрика одного из солдат.) Шевелись! Schnell!

Парень застегнул рукав и вернулся к работе. Вскоре он снова перехватил ее взгляд.

– Меня зовут Альберт. А тебя?

– Фрида.

– Фрида, – повторил он.

Она не любила свое имя – и уменьшительное, Фриди, тоже, – но он произнес его как-то по-новому, торжественно.

– Мне нравится. Хорошее немецкое имя.

Его восхищение окутывало ее, словно теплое стеганое одеяло.

– Оно означает… госпожа.

– Так оно и есть. Ты – настоящая немецкая госпожа.

– Тело!.. – пронеслось по цепочке.

Люди остановились и посмотрели на завал; женщина, обнаружившая страшную находку, медленно отступала назад. Цепочка распалась, и люди бросились раскидывать камни. Показавшаяся из-под битого кирпича рука упала в сторону, словно моля. Женщины заработали быстрее, будто еще надеялись спасти. Через несколько секунд открылось почти полностью истлевшее тело, под ним еще одно – покрупнее; скелеты лежали друг на друге, слившиеся в соитии. Женщины потрясенно примолкли.

Фрида подошла ближе. Странно, но вид застывших в последнем объятии любовников не вызвал у нее, как у других, отвращения, – наоборот, было в этом что-то притягательное.

– Ладно, хватит. Расходитесь. Живо. Это вам не кино!

Томми отогнали женщин. Один из них остановился на краю ямы, ставшей для пары могилой.

– Хорошая смерть, – сказал он своему товарищу. – Последний трах перед тем, как погаснет свет.

– Посмотреть, так им и сейчас весело, – ответил второй. Они рассмеялись и только тут осознали, что толпа не разошлась и женщины смотрят на них. – Все, все. За работу!

Фрида не могла сдвинуться с места, не могла отвести глаз от золотых колец на пальцах мертвой пары. По крайней мере, они умерли вместе, в один и тот же миг. Не то что ее родители. Томми тоже заметил кольца и, наклонившись, принялся их снимать. Сломав в спешке палец трупу, он выпрямился, осмотрел добычу и протянул одно кольцо товарищу:

– Мертвякам они не нужны. – Опустив кольцо в карман, солдат повернулся к женщинам: – Сложите кости в мешок!

Фрида вернулась на свое место рядом с Альбертом. Ей хотелось плакать. И вовсе не от сострадания к погибшим любовникам, а от презрения к людям, убившим их, от бесконечной пустоты, поселившейся в ней после исчезновения матери, чье тело так и не нашли.

– Здесь нужно побольше света. Я хочу убрать вот это. Хайке? Растения.

Рэйчел указала на эркер, где буйные заросли комнатных растений мешали проникать в комнату солнечному свету, по которому она так соскучилась за долгие месяцы, проведенные в мрачном, придавленном низким потолком домишке. Если не считать теплиц и вездесущей аспидистры, Рэйчел никогда не видела столько зелени в доме. Может, немцы и считают заросли сорняков в горшках вершиной хорошего вкуса, она их терпеть не станет.

Хайке подошла к деревцу, восковой, почти искусственной на вид зеленой юкке. Нерешительно оглянулась на Рэйчел и дрожащим пальцем ткнула на дверь, желая убедиться, что именно этого хочет новая хозяйка.

– Да! Унесите его в другую комнату. Спасибо. – Скудость своего немецкого словарного запаса Рэйчел компенсировала четкой артикуляцией и ударением на "спасибо".

Служанка неуверенно улыбнулась. Вынося деревце из комнаты, Хайке не сдержалась, хихикнула и тут же зарделась от смущения. Смех был скорее нервный, чем презрительный, но Рэйчел рассердилась, решив, что ее распоряжение девушка восприняла как очередное доказательство чужеземной странности.

Первые заявления относительно демаркационных линий в своем новом доме Рэйчел сделала в грубоваторезкой, но четкой манере, которую наверняка одобрил бы премьер-министр Эттли. И пусть языковой барьер и отсутствие опыта обращения с прислугой подбавили в ее тон излишней резкости, важно было с самого начала утвердить себя и определить правила, по которым они станут жить под одной крышей. Но ни английская посуда армейского образца, ни перестановка мебели не изменили главного: она живет в чужом доме, спит на чужой кровати, пребывает в чужом пространстве. Скорее, наоборот, затеянные перемены – ссылка растений, драпировка обнаженной скульптуры в холле, замена стульев в столовой на более удобные плетеные – лишь лучше выявили характер дома. Переходя из комнаты в комнату, Рэйчел словно слышала снисходительно-насмешливый шепот стен: "Ты никогда не станешь здесь своей".

Этой же уверенностью прониклась, похоже, и прислуга. За внешней почтительностью, книксенами и поклонами скрывалось – Рэйчел в этом не сомневалась – неприятие ее как хозяйки. Для них она была самозванкой, выскочкой – особенно для вечно усталой, молчаливой Греты, служившей у Любертов дольше всех и явно преданной им. На Рэйчел она смотрела исподлобья, со скепсисом – вылитая придворная служанка, пережившая целую вереницу королев, ни одна из которых не могла соперничать с первой. Дом так и пребывал под чарами прежней госпожи, чье невидимое присутствие сильнее всего проявлялось в поведении прислуги. Неуверенность, с какой выполнялись распоряжения Рэйчел, буквально вопила: наша госпожа никогда бы так не сделала.

Обойдя в первый раз дом, Рэйчел поймала себя на том, что рисует для себя план сражения с ним. И дело не только в растениях. Светильники, посуда, утварь – все ей было не по душе. Рэйчел понимала, что очутилась в настоящем чертоге совершенства, но полюбить это совершенство она не сумеет. Рэйчел по достоинству оценила размеры и пропорции комнат, но минимализм обстановки скорее пугал, чем вдохновлял. Ей хотелось света и пространства, но и в комфорте и уюте она нуждалась не меньше. Если бы ее попросили описать дом одним словом, она выбрала бы "функциональный". Кресла, к примеру, были исключительно удобны, чтобы сидеть в них, но домашней уютности в них не было, а для кресла это важнейшее из свойств. То же самое можно было сказать в отношении шкафов, ламп, столов – строгие линии, ничего лишнего, легкомысленного, чудаковатого. Все в этом доме выглядело немного чересчур искусственным, холодно-изощренным. Слишком многое царапало взгляд скромной валлийки, выросшей среди темной викторианской мебели, каминов, пианино, незатейливых эстампов с замками и цветочных натюрмортов. Одна лишь гостиная с роялем "Безендорфер" черного дерева и оттоманкой отдаленно напоминала комнату, в которой ей, возможно, хотелось бы посидеть. Вот если убрать это странное кресло в углу, например, и заменить простенькой, пусть и напоминающей коробку, двухместной софой из главной спальни, – тогда, возможно, она и почувствует себя почти дома.

Рэйчел присмотрелась к хромированному креслу с регулируемой спинкой. Для чего оно предназначено?

Неужели чтобы просто сидеть? Вылитое кресло из врачебного кабинета, на котором пациентов подвергают болезненным процедурам. Может, это и не кресло вовсе, а некий артефакт. Или и то и другое. Может, именно в этом весь смысл. В любом случае это кресло не для нее.

– Вам бы стоило попробовать.

Рэйчел обернулась. Герр Люберт. В темно-синем рабочем комбинезоне автомеханика, в руке – связка ключей. Вид немного растрепанный, волосы взъерошены на макушке и примяты с одной стороны, как будто он лег спать с мокрой головой. Льюис всегда смазывает волосы гелем, зачесывает назад, и прическа у него неизменно безупречная. Небрежно-мальчишеский стиль придавал Люберту сходство то ли с дезертиром, то ли с художником-анархистом.

– Это Мис ван дер Роэ.

Шокированная его, мягко говоря, непринужденным видом, Рэйчел не сразу поняла, о чем это он.

– Кресло, – пояснил Люберт. – Его стоит опробовать. Считается одним из самых удобных кресел, когда-либо изобретенных.

– Не похоже. По-моему, как раз наоборот.

Люберт улыбнулся, немного слишком самоуверенно, немного слишком фамильярно.

– Да… Его придумал человек, решивший отказаться от "ненужного украшательства". Так, кажется, говорят?

Рэйчел никак не могла решить, как ей себя вести. Какое у нее должно быть лицо? А тон? И почему он в спецовке? И его английский… Люберт говорил столь свободно, столь естественно, что ей приходилось напоминать себе: перед ней немец, она не должна вступать с ним в неформальные отношения и вообще общаться нужно только по необходимости, для получения конкретной практической информации. Но он все говорил и говорил:

– Мне ван дер Роэ принадлежал к школе Баухауза. Они стремились к простоте. К функциональности. В этом была их философия.

– Разве, чтобы сделать кресло удобным, нужна философия? – спросила неожиданно для себя Рэйчел, хотя ей следовало короткой репликой положить конец этому никчемному разговору.

Люберт широко улыбнулся:

– В том-то и дело, что нужна! За каждым предметом искусства, за каждой бытовой вещью – философия!

Эта беседа может стать прецедентом! Демаркационные линии, спланированные ею с такой тщательностью, нарушены еще до того, как их прочертили!

Герр Люберт протянул связку ключей:

– Они должны быть у вас как у хозяйки дома. Здесь от всех комнат, всех помещений, на каждом ключе бирка.

Рэйчел взяла ключи.

– Хозяйка дома…

Она и не чувствовала себя таковой, и не верила, что может сыграть эту роль убедительно.

– Надеюсь, вы хорошо спали, фрау Морган, – добавил он.

Была ли в этой невинной банальности неуместная фамильярность или ее там не было, Рэйчел решила обозначить свою позицию:

– Герр Люберт, я хочу, чтобы между нами с самого начала все было ясно. Нынешнее положение, при котором нам приходится делить дом с вами, некомфортно для меня, и я полагаю, будет правильно, если наше общение ограничится вопросами первостепенной важности. Вежливость – одно, но изображать дружелюбие… думаю, это излишне. Нам нужно провести четкие демаркационные линии.

Люберт кивнул, соглашаясь, но ожидаемого эффекта речь, к изумлению Рэйчел, на него не произвела. На лице его гуляла все та же дружеская улыбка.

– Я постараюсь не быть слишком дружелюбным, фрау Морган.

С этими словами герр Люберт повернулся и вышел из комнаты.

– Guten Morgen, alle.

– Guten Morgen, герр комендант. Guten Morgen, герр оберет.

– Es ist… kalt. – Льюис похлопал руками в перчатках.

Все согласились – да, действительно kalt.

С некоторых пор Льюис взял за правило здороваться с немцами у ворот комендатуры района Пиннеберг, разместившейся в здании библиотеки. Сегодня народу здесь собралось больше обычного. О приближении зимы свидетельствовал парок, вылетавший с дыханием; обычно тихая, смиренная толпа сегодня нетерпеливо бурлила: холода обострили потребность найти место в одном из лагерей для перемещенных лиц.

Льюис здоровался – кланялся женщинам, улыбался детям, козырял мужчинам. Дети хихикали, женщины приседали в книксене, мужнины тоже козыряли и взмахивали бумагами, которыми надеялись обеспечить свои семьи крышей и постелью. Льюис старался внушать людям уверенность в том, что все будет хорошо, что нормальная жизнь постепенно восстанавливается, хотя едкая "вонь голода", которая так не понравилась майору Бернэму и которую Льюис научился переносить, не морщась, напоминала, что, хотя война кончилась больше года назад, многим здесь не удается удовлетворить самые элементарные нужды.

Пройдя за ограду, Льюис сделал для себя заметку – убрать наконец колючую проволоку. Кого и что она удерживала, он не понимал, но Контрольная комиссия, похоже, считала, что колючка убережет от орд извергов – от "Вервольфа", продолжающего партизанское сопротивление, от одичавших детей, от хищных немок, охочих до мужчин. А то и от зверья, давным-давно сбежавшего из зоопарка, но, по слухам, все еще бродившего поблизости. Колючая проволока, которой окружили себя власти, превратила самих британцев в животных, а местные жители были посетителями зоопарка, что корчат рожи чужеземным тварям из-за железной ограды.

Капитан Уилкинс уже изучал за столом какую-то книжицу.

– Доброе утро, Уилкинс.

– Доброе утро, сэр.

– Что читаете?

– "Германский характер" бригадира Ван Катсема. Контрольная комиссия требует, чтобы мы все с ней ознакомились. Хотят, чтобы мы, прежде чем все тут налаживать, разобрались с некоторыми опасными чертами германского характера. Правильно пишет. Вот, например: "Внешних проявлений ненависти может и не быть, но ненависть никуда не делась, она бурлит под поверхностью, готовая прорваться во всей своей жестокости и горечи. Помните: этот народ не знает, что он побежден".

Льюис не спешил садиться, за столом он чувствовал себя в некотором смысле бездельником.

– Уилкинс, – он глянул на заместителя с едва скрываемым раздражением, – вы давно здесь?

– Четыре месяца, сэр.

– Со сколькими немцами вы разговаривали?

– Нам не разрешается с ними разговаривать, сэр…

– Но с кем-то вам, должно быть, приходилось говорить. Вы их видели. С кем-то встречались.

– С одним или двумя, сэр.

– И что вы чувствуете, когда встречаетесь с ними?

– Сэр?

– Вы их боитесь? Ощущаете их ненависть? Смотрите на них и думаете, что от восстания этих людей отделяет всего один только выстрел? Что они только ждут сигнала, чтобы сбросить нас?

– Трудно сказать, сэр.

– А вы постарайтесь. Видели тех людей у ворот? Вы смотрите на этих бездомных бродяг, худых, с нездоровым цветом кожи, вонючих? Вы смотрите, как они кланяются, заискивают, выпрашивают еду и кров, и думаете: господи, да, я должен напоминать этим людям, что они проиграли?

Уилкинс молчал, но Льюис и не ждал ответа.

– Я пока еще не встретил ни одного немца, который верил бы, что он не побежден. Думаю, они все с облегчением приняли этот факт. И основное различие между нами и ними в том, что их решительно и бесповоротно отымели, и они это знают. А вот мы привыкнуть к этому никак не можем.

– Сэр. – Уилкинс отложил брошюру. Лицо у него сделалось обиженное. Он прежде не слышал в голосе командира такой резкости.

Льюис поднял руку в извиняющемся жесте. Он не жалел о своих словах, разве что чуточку об их излишней категоричности, виной которой – раздражение, копившееся в нем после приезда Рэйчел. Он плохо спал, и хотя говорил себе – да и Рэйчел, – что просто слишком долго довольствовался холодными постелями в реквизированных отелях, правда была в другом: их воссоединение не принесло того, на что он надеялся. Льюис рассчитывал, что жена привыкнет к новому окружению с такой же легкостью, с какой привыкла к их первому дому, мрачному и серому, в Шрайвенхеме. Когда-то Рэйчел быстро приспособилась к изменившимся обстоятельствам, но здесь все вызывало у нее неприязнь. В том числе и он. Смерть Майкла оказалась слишком тяжким бременем, и он сам только осложнил все – сначала не теми словами, а потом молчанием. На работе он красноречив и убедителен, а с Рэйчел… Он даже не знал, как к ней подступиться. Две недели, и ни одного "момента".

Конечно, Уилкинс тут ни при чем, его это никак не касается.

– Предлагаю почаще выходить на улицу. Встречаться с людьми. Это лучшее средство от всякой теоретической трескотни. Вам нужно познакомиться с реальной обстановкой, а сидя в комендатуре, это невозможно. Советую проехаться по городу. Пообщайтесь с людьми в неформальной обстановке. Это приказ.

– Сэр…

В дверь постучали, в комнату просунулась круглая голова капитана Баркера. Безошибочно уловив атмосферу, он предпочел не входить.

– Сэр, женщины готовы встретиться с вами.

– Хорошо. Спасибо. Сколько их?

– Я сократил до трех.

– Как вам такое удалось?

– Отобрал самых симпатичных, сэр.

Льюис скупо улыбнулся. Британская зона, возможно, и стала Меккой для неудачников – колонизаторов, не нашедших себе применения в Индии, авантюристов, незадачливых чиновников и оставшихся без дела полицейских, – но и здесь попадались настоящие жемчужины. Такой жемчужиной и был Баркер, работавший не покладая рук и при этом не терявший оптимизма. Он не искал мелкой выгоды и не бежал от неудач; он приехал в Германию ради разнообразия и не выказывал самонадеянности и самоуверенности, характерных для прибывающей сюда новой офицерской поросли. Присутствие в дерьме такого брильянта обнадеживало и самого Льюиса.

– На английском говорят хорошо?

Баркер оглянулся, давая понять, что женщины где-то неподалеку.

– Все говорят бегло. Я сократил список, попросив назвать как можно больше английских футбольных команд. Одна даже знает клуб "Александра Крю".

– Думаете, служба разведки использует столь же изощренные методы?

– Конечно, нет, сэр. Разведка выбирает тех, что пострашнее.

Назад Дальше