Современная венгерская проза - Магда Сабо 14 стр.


Рокот города за окном ослабел, но не замер совсем; здесь, на улице Йожефа, на Кольце, он никогда не стихал, лишь переходил в другую тональность - словно бурное мощное дыхание великана, во сне, под покровом, ночи превращающееся в умиротворенное посапывание. После ухода Изы старая не разделась и не легла в постель; она сидела в большом кресле, сжимая и разжимая пальцы. В голове у нее плавали наивные, полузабытые слова какой-то детской молитвы: "Ангел, ангел, прилети, дай не сбиться мне с пути, помоги и просвети, как мне боженьку найти". В детстве у нее была нянька-католичка, у нее она и научилась любить ангелов. Бог находился слишком далеко, он был бородат, и он был мужчина, ангел-хранитель казался ближе, понятней, доступней. Она стала думать о своем ангеле-хранителе, и мысли у нее возникали какие-то странные: у ангелов ведь нет ни пола, ни возраста, а она - вон уж какая старая, должно быть, ее ангел-хранитель совсем устал, бедненький; а может, ангелы-хранители стариков теряют бессмертие, и ее ангел задыхается и сипит, поспевая за ней, за ее слабеющим, неверным шагом? Иза Домокошу поверяет свои несчастья - когда вообще поверяет кому-то; ведь она, мать, все равно не способна ей помочь, разве что поплакать могла бы вместе, погладить дочь по голове, как в детстве; Иза - взрослая женщина, разве может она, старуха, разделить с дочерью ее заботы? Иза много работает, устает, целый день проводит с больными, а свободное время, которого у нее и так немного, отдает матери - самой почти ничего и не остается, весь день ее роздан, на кусочки разрезан, как каравай хлеба. Винце умер, Эндруш умер, родной город канул куда-то; все ушло, все сгинуло. Время, когда болел Винце, насыщенное страхом и ожиданием неизбежного, заполненное множеством надрывающих сердце, но необходимых дел, - время это казалось ей сейчас таким содержательным, таким достойным зависти, что у нее пальцы дрожали в бессильной муке. Терезе куда спокойнее без ее помощи, Иза рядом с ней ни на минуту не может расслабиться, отдохнуть. Капитана тут нет, нет ни Гицы, ни Кольмана, нет никого, кто нуждался бы в ней, в ее готовности услужить, оказать добро, хотя бы просто поговорить, поделиться переживаниями.

А может, она тоже уже умерла, только еще не заметила этого? Может, человек не сразу понимает, что умер?

Внизу, на улице, тренькал поздний трамвай. Старая попробовала прикинуть, сколько она может еще прожить. Родители ее умерли рано, тут ей не за что было уцепиться; до сих пор она с наивной уверенностью считала, что восемьдесят лет, прожитые Винце, станут пределом и для нее. Как было бы славно, если бы ей не нужно было ждать этого срока! Иза смогла бы поехать отдыхать без нее, и не пришлось бы ей вечерами еще и на нее, старую, тратить силы.

На следующий вечер, когда Иза, как обычно, пришла к матери, та лежала в постели и на расспросы дочери ответила, что уже поужинала, чувствует себя усталой, сегодня не может долго сидеть, лучше поспит, пусть Иза не сердится. Иза проверила у нее пульс, заставила сесть, внимательно заглянула в глаза. У матери бывали дни удивительного подъема, но сегодня она в самом деле выглядела утомленной и старой, старше даже своих семидесяти пяти лет. Пульс был нормальным, чуть-чуть, может быть, более учащенным, чем обычно, но ровным. Больной она не казалась. "Может быть, это я ей наскучила?" - ломала голову Иза, попрощавшись с матерью; в комнате у себя она походила, напевая, выдвинула ящик стола, снова задвинула его - и принялась одеваться. "Может, ей надоели эти вечерние разговоры, захотелось от них отдохнуть? Наверное, освоилась здесь немного, и я ей не так уж необходима".

Она подошла к телефону, набрала номер. Старая слышала: Иза разговаривает по телефону. Вставать из постели, подслушивать она не стала, ей было все равно, с кем говорит дочь. Но мелодию речи, оживленный ее тон она невольно улавливала и через закрытую дверь. Иза договорилась о чем-то, потом зашумела вода в ванной, потом чуть-чуть приоткрылась дверь. Старая не шевельнулась, сделала вид, что спит. До нее долетел сладковато-прохладный запах духов. Иза прислушалась с минуту, но старая изо всех сил старалась дышать как можно ровнее и тише; дочь наконец успокоилась, закрыла дверь. Входной дверью Изе пришлось-таки хлопнуть; не зажигая свет, старая подошла к окну, посмотрела на улицу. Иза была в белом платье, волосы ее, всегда собранные в строгий узел, были распущены, как у школьницы; она перебежала дорогу и вскочила в тронувшийся трамвай.

С тех пор мать пускала ее к себе лишь на несколько минут.

Поначалу Иза смотрела на нее подозрительно, но раз за разом, заставая ее в постели, постепенно привыкла к мысли, что снова может располагать своим временем. Она писала статьи, встречалась с Домокошем, приглашала коллег, сама часто уходила из дому. Мать она по-настоящему видела лишь в воскресенье, каждый раз про себя удивляясь, какой сухой, строгой становится мать, как твердеет ее лицо. Изе казалось, старая смотрит на нее без прежней любви; однажды она даже пожаловалась Домокошу: мать в последнее время какая-то совсем чужая и непонятная, с Терезой едва разговаривает, избегает ее, делать совсем ничего не делает, лишь сидит в своем кресле, а когда приходит Тереза, тут же идет на улицу и возвращается только к обеду. Где она пропадает, и что вообще с ней случилось, почему она стала такой нелюдимой? Домокош ничего, конечно, ответить не мог, лишь сказал: чтобы разобраться в этом, надо чаще видеть старую, беседовать с ней. В воскресенье, обедая у Изы, он был особенно ласков со старой; шутил с ней, смеялся, держал себя по-мальчишески мило и непринужденно; собственно говоря, это не стоило ему особых усилий: к матери Изы он испытывал искреннюю симпатию. Но расшевелить ее не сумел даже он: шутки его остались без отклика, старая кое-как поела и сразу ушла: хочет, мол, прилечь, устала. "Годы, наверное, - пожал плечами Домокош. - В провинции, вся в заботах, она вынуждена была держаться, а тут вот расслабилась, слишком уж тесен и узок стал ее мир. Такое бывает. Мы с тобой тоже когда-нибудь состаримся".

- Ты - никогда, - тряхнула головой Иза. - Слишком уж ты безответственный человек.

Думала она при этом другое: "Нет в тебе того чувства ответственности, какое есть у Антала". И сама себя ненавидела, что до сих пор все и вся сравнивает с Анталом.

Домокош - у него не было определенных часов работы и, случалось, писать он садился в кафе напротив дома Изы - пообещал проследить, что за таинственные дела бывают у старой в часы между приходом Терезы и обедом, в часы, о которых она ни за что не хочет рассказывать. "Гуляла", - был обычный ответ, когда ее спрашивали об этом; в это трудно было поверить, тем более что старая уходила из дому каждый день, в любую, даже совсем для прогулок не подходящую погоду.

Иза лишь глаза широко раскрыла, когда Домокош сообщил ей: старая целыми часами катается на трамвае.

Садится она перед домом на шестерку, доезжает до площади Москвы, пересаживается там на пятьдесят девятый, едет на нем до конечной, потом обратно, перебирается на другую линию - и так часами, от одной конечной станции до другой. Домокош и сам был смущен, рассказывая об этом; растерянность и тревога владели им все время, пока он ездил за старой по городу, стараясь держаться от нее на почтительном расстоянии, хотя у той и в мыслях не было его замечать, она вообще не смотрела вокруг, ни в трамвае, ни на остановках. С пустой сеткой на локте, с неподвижным лицом, она ни с кем не разговаривала по пути, лишь смотрела, пристально и углубленно, на бегущий за окном город, словно пыталась на что-то ответ получить у домов, у незнакомых, улиц и площадей.

- Невинное развлечение, вот и все, - сказал Домокош, скорее чтобы утешить Изу, встревоженную и опечаленную его рассказом. - Человек знакомится с городом. Радоваться этому надо.

Но Иза радоваться не могла: она не понимала поведения матери. Та никогда не говорила ей о своих путешествиях, словно скрывая свою причастность к какой-то мистерии; впрочем, теперь она вообще почти ничего ей не говорила. Терезу тишина в доме делала угрюмой и ворчливой: Тереза признавала или дружбу, или войну, а эта странная ситуация, стремление уклониться от общения, эти исчезновения неизвестно куда ей ох как не нравились. У Изы начался отпуск, уже были сняты три комнаты в Зебегени, и тут старая заявила, что передумала ехать, она останется в городе, новая обстановка ее только утомит. Два дня Иза уговаривала мать ехать с ними, потом смирилась; хотя ей и не по себе было, что мать почему-то предпочитает одиночество ее обществу, однако и стыд, и тревога не шли в сравнение с тем облегчением, которое она ощутила! Две недели у Дуная! Две недели свободы!

Из Зебегени она ежедневно звонила домой - и ежедневно слышала от матери одно и то же: спасибо, все хорошо, здоровье в порядке. Тереза тоже получила отпуск, старая сама убирала квартиру, готовила себе еду. Когда Иза вернулась, мать выглядела немного похудевшей, но спокойной. Она похвалила загар и свежий вид дочери - и тут же ушла к себе. Было воскресное утро, Иза полна была впечатлений, ей и в самом деле хотелось поговорить, она чувствовала себя отдохнувшей, напоенной солнцем. Отодвинув в сторону почту, она вошла к матери.

Старая готовилась уходить. Она сказала, что выслушает дочь как-нибудь попозже, а теперь ей надо идти. Иза слушала ее и не верила своим ушам. Мать взяла пустую сетку, попрощалась и вышла. Иза, опираясь на подоконник, растерянно смотрела вниз. Жары и духоты уже не было. Мать вышла из подъезда; теперь она не боялась машин так панически: во всяком случае, перешла она узкую полоску мостовой, до островка остановки, без посторонней помощи - и села на шестерку.

3. Вода

I

Продавец газет издали махал свежими номерами "Популярной физики" и "Лудаша Мати".

Сунув руку в карман, Антал нашарил мелочь. Свои газеты, медицинские журналы он выписывал на адрес клиники, юмористические журналы не любил; Антал был человек тихий и довольно замкнутый, шутка еще могла развеселить его, но изобилие шуток и острот наводило на него тоску; однако у него язык не поворачивался отказаться от услуг газетчика, который явно считал его правопреемником старого Сёча; во всяком случае, завидев в первый раз, как Антал снова открывает своим ключом ворота дома с драконьей пастью на водосточном желобе, он замахал ему со своего угла, потрясая любимыми изданиями старика, с таким восторгом, словно не Антал, а сам воскресший, да к тому же помолодевший Винце возился там с засовом.

Антал, как только у него завелись какие-то деньги, первым делом подписался на газеты; Винце же покупал прессу в киоске: так он привык за многие годы вынужденной своей отставки. Антал ни разу ни словом не обмолвился продавцу газет, что из-за него он платит за свои газеты двойную цену: газетчик любил Винце.

Дом подчинился ему не сразу; сначала он стал для Антала только источником новых забот.

Пока в нем работали каменщики и столяры, ему то и дело приходилось бегать туда из клиники, проверять, все ли идет так, как надо; с Гицей найти общий язык тоже было непросто: Гица свято блюла свою независимость, героически голодая на тощих доходах, приносимых ее, далеко не ходким, диковинным ремеслом. Гицу не просто пришлось уговаривать: всеми правдами и неправдами нужно было принудить ее готовить не мучную похлебку, а какую-нибудь человеческую еду. Гицу пришлось умолять, льстить ей, ссылаться на давние времена, прежде чем она согласилась ежедневно делать уборку в доме Антала и варить ему иногда обед. Это была очень нелегкая победа, ведь Гица, как и вся улица, до сих пор не простила Анталу Изу, так что каждый раз, отдавая ей деньги за месяц, он мог прочесть у нее на лице, какое с ее стороны это огромное одолжение, что она ведет у него хозяйство, и если бы не уважение к дому Сёчей, она ни в жизнь бы не стала делать услуги человеку, который способен взять и бросить такую девушку, как Иза Сёч.

Гица, конечно, только делала вид, что с пренебрежением относится к приработку и что со своих епитрахилей может прожить так же, как жила до войны; в большинстве приходов, спокойно меняя хозяев, бессрочно служили бог знает с каких времен дошедшие епитрахили; лишь круглый юбилей какого-нибудь заслуженного священника да приступы щедрости, охватывающие вдруг ту или иную общину, позволяли ей изредка находить применение своему мастерству. Честно говоря, Гица была счастлива несказанно, что у нее есть теперь постоянный доход, круг повседневных забот, что она околачивается среди рабочих и наблюдает, как старая мебель Сёчей превращается в новую, как дом становится более приспособленным для жилья, как меняют электропроводку. Гица с наслаждением отдавалась заботам; но если Анталу случалось зайти среди дня домой, она смотрела на него неприязненно и сурово: конечно, Антал давал ей хлеб насущный, но нельзя все-таки забывать, как он поступил с семьей Сёчей. Гица, собственно говоря, была не в восторге от того, что дом перешел к Анталу: зачем бочкарю дом и зачем ему вторая жена, после Изы-то? Вместе с домом Анталу досталась не только Гица, не только продавец газет, но еще и Кольман.

Каждый раз, перед тем как войти в ворота, Антал вынужден был останавливаться: Кольман делал ему знаки из дверей своего продмага, а потом выбегал с наполненной сумкой. С тех пор как Антал перебрался из клиники, покупать продукты стало весьма сложным делом. Гица сразу ему заявила, что Кольман ее оскорбил и она не может брать у него продукты; Кольман же обиделся на то, что Антал первое время, еще не зная, какую совершает бестактность, приобретал все, что ему было нужно, в буфете, в клинике, и приносил домой в портфеле. Перехватив его как-то на улице, Кольман долго объяснял, как он огорчен, что Антал не доверяет ему, пришлось Анталу заверить его в противном. "Ну и осел же я", - думал Антал каждое утро, когда, уходя на работу, вручал Кольману всегда один и тот же заказ: молоко, хлеб, масло, иногда сахар или соль, фрукты, сладкий перец, - а по вечерам заходил за отложенными продуктами; впрочем, злился он больше для формы. Лицо Кольмана так и светилось доброжелательством, и внимание его относилось, собственно, не к нему, Анталу, а скорее к Винце. Пожалуй, если так пойдет дело, то летом и он начнет носить девушкам-продавщицам черенки и розовые бутоны. Антал забрал приготовленную Кольманом сумку - сумку тещи, ту, что похуже, вместительную и невероятно безвкусную, с вышитыми анютиными глазками; старая сшила ее из какой-то вконец заношенной кофты, сделав подкладку из клеенки, - безобразие получилось полное. С портфелем под мышкой, с сумкой в руке, Антал с трудом открыл ворота, потом с трудом закрыл их за собой; сумку, как это делала старая, он сразу же положил на плетеный столик в подворотне. Аромат роз, посаженных Винце, сейчас, на закате, стал густым, медовым, сад сверкал всеми красками даже в наступающих сумерках. Гица заботилась о цветах, на клумбах видны были следы свежей поливки. Капитан, сопя, выбрался из сарая, он был старый, грузный и неуклюжий. На дне сумки для него лежали капустные листья - ничего, пусть подождет.

В последнее время, каждый раз, когда Антал входил и закрывал за собой ворота, его охватывало то не имеющее названия, теплое, безмятежное чувство, в надежде обрести которое он и купил этот дом. Так хорошо, покойно было в этих старых стенах, витающий здесь образ Винце не доставлял уже боли, - наоборот, каким-то таинственным образом он словно бы оставался живым в распустившихся розах, высокие, увитые плющом стены неуловимо хранили в себе его облик, его мягкую доброту. Когда Антал переселился сюда и комнаты еще полны были здоровыми, резкими запахами свежей штукатурки и краски, воспоминания долго преследовали его; дом, правда, был уже не тот, в каком он жил с Изой, изменилась и обстановка, и весь его вид, громоздкая мебель превратилась в легкие столики, удобные стулья, дом заметно помолодел, утратив милую старомодность, свойственную былому жилищу Сёчей.

Иза оказалась куда более упрямым призраком, чем умерший Винце или его жена, которая так быстро и бесповоротно исчезла, с детской надеждой в глазах, уцепившись за юбку Изы. Первое время Антал жалел даже, что скопленные за много лет деньги отдал не за комфортабельную квартиру в одном из новых домов, что строились в Бальзамном рву, квартиру, где его не преследовали бы никакие воспоминания и которая к тому же была бы и к клинике ближе. Антал бродил по заново обставленным комнатам, не находя себе места. У него словно бы вдруг появилось, лишая уверенности в себе, какое-то странное двойное зрение: старая мебель, которую Иза продала ему за ничтожную цену, давно утратила свой былой облик, изменилась, растворилась в новой обстановке, стены скрылись под книжными полками, - и все-таки потребовались недели, пока Антал привык к новому дому, пока отучил себя, открывая, например, встроенный шкаф, думать: когда-то это был комод, в котором Иза держала свое белье. Слишком близка была ему не так давно еще Иза, чтобы он мог просто ее забыть. Перестройка, столярные работы, обновление обивки на мебели - все это затянулось до середины лета, хотя мастера, которых он нанимал, были прежде его больными и старались ради него изо всех сил; перебраться сюда окончательно он смог лишь к концу июня, но наступил уже и август, пока Иза тоже стала воспоминанием, таким же далеким, не тревожащим душу, как и уехавшая в столицу старая мать с ее ласковым, любопытным взглядом и ловкими, не знающими отдыха руками или Винце с его мудрыми глазами и смешными шапками с козырьком.

Память об Изе, правда, не была столь тихой, ласкающей душу; Иза, когда он порой вспоминал ее, лежа в постели, или слышал вдруг эхо ее голоса, звучавшего некогда в этих стенах, - являлась ему тенью суровой и мрачной.

Потом прошла и Иза, как прошло многое другое. Капитан, сопя, взобрался следом за ним по ступенькам крыльца. Почта Анталу всегда приходила в клинику, здесь же его ждала порой лишь визитная карточка какого-нибудь частника-мастерового, предлагавшего свои услуги; сегодня не было ничего. Антал чувствовал себя усталым - позади был тяжелый день - и, усмехаясь про себя, думал о том, на какие странности способна его нервная система: если бы Лидия не дежурила сегодня в ночь, он не чувствовал бы сейчас ни малейшего утомления; они пошли бы бродить по улицам, посидели бы в парке в беседке, проговорили бы, как каждый свободный вечер, чуть ли не до рассвета. Но Лидии нет рядом, и вот его уже тянет подушка - она лишь в тех случаях обретает силу над ним, если он не занят чем-нибудь важным. Новым больным, например, или чьей-нибудь смертью, или статьей - писать ее он может только ночью, - или каким-нибудь предстоящим совещанием по неотложному вопросу. И, разумеется, Лидией. Лидией - в первую очередь и прежде всего.

Назад Дальше