Кое-как соседка Клавдия и ее сестра Евдокия полуотвели-полуотнесли Адама в маленькую комнатку с лебедями на прикроватном коврике и уложили на узкую койку.
С восходом солнца вдруг прибежала Ксения, сразу кинулась в дом, к Адаму.
– Алексей! Алешенька! – Она прильнула ухом к его груди, проверила пульс. Пульс был наполненный, ровный.
Адам пожал ей руку, как бы говоря в ответ: "Все в порядке, все ничего".
– Ты бы сбегала за Иван Ефремычем, он бы фельшара привез, – сказала Ксении Глафира Петровна, даже и не спрашивая, почему она вдруг явилась в такую рань. А чего спрашивать? Глафира Петровна и так все видела, понимала и горячо сочувствовала и юной Ксении, и своему больному "братке". И как ей было не понять Ксению, она сама выскочила замуж в пятнадцать, а что болеет Алеша, так это ничего, поправится. И разница в возрасте Ксении и Алексея тоже не смущала Глафиру Петровну, ее первый муж тоже был в два раза старше нее. Не в возрасте дело, а в любви – она или есть, или ее нет – и вот тут уж действительно дело швах.
Ксения побежала за Иваном Ефремовичем, который жил по поселковым меркам довольно далеко от Глафиры Петровны, в километре, а то и еще дальше.
Иван Ефремович Воробей привез своего соседа фельдшера с комбикормового завода – рослого сорокалетнего мужчину с большой лысиной и черными усами. Фельдшер был холост и шел в поселке нарасхват, женщины любили его беззаветно. Как и у Ивана Ефремовича, у него не было левой ноги, и он ходил на культяшке, видно, это особенно сближало соседей. На Великой Отечественной фельдшер побывать не успел, ногу он потерял еще на забытой всеми маленькой финской войне.
– Легко отделался, – сказал фельдшер Витя, тщательно осмотрев пострадавшего, – рана на плече чепуховая, два ребра переломаны, шестое, седьмое, по средней линии, истественно, сотрясение мозгов легкое, истественно, и ушибы сильные и надолго – болючие, по себе знаю. Кровью залило из носа, расквасило ему сопатку – истественно, нос не сломан, а там, истественно, видно будет. Лишь бы почку не отбило, истественно, или еще чего. На самом деле дня через три только все прояснится. Кровью не харкает, значит, ребра при сломе не задели легкие. Дышать тяжело – истественно. Оклемается. Потом еще посмотрю. – Наверное, слово "естественно" казалось фельдшеру признаком высшей учености, и он употреблял его с большим апломбом, на работниц комбикормового завода оно действовало завораживающе.
Иван Ефремович отвез фельдшера Витю на завод и скоро вернулся на своей подрессоренной двуколке. Он досконально осмотрел порушенный сарайчик и сделал выводы:
– Гаденыш постарался. Столбики под самой кровлей перепилены, и еще сверху чугунную плиту киданул, да потом толканул весь сарайчик, вот крыша и рухнула, она и так на честном слове держалась. Где он? Крыша тяжелая. Где Ванек, спрашиваю?
– А кто его знает! Сбежал, – отвечала Глафира Петровна.
– Ничего, прибежит. Хотел насмерть, вот и сбежал, а как узнает, что не вышло, – осмелеет, вернется. Два ребра, порезы, ушибы, и по голове вроде не очень попало. Нос расквасило – отсюда главная кровь, до свадьбы заживет.
Ни Иван Ефремович, ни Глафира Петровна не смотрели на Ксению, стоявшую на коленках у постели Адама, и поэтому не видели, какой пунцовой стала девушка при словах "до свадьбы заживет".
XXIX
К вечеру Иван Ефремович снова привез фельдшера Витю. Солнце еще не зашло, и комнатка, в которой лежал Адам, была озарена ярким желтоватым светом. Лебедь, нарисованный на прикроватном коврике, блестел и казался почти выпуклым – единственное окошко с форточкой на кожаной тесемке выходило строго на запад.
– Ксеня, – позвала из большой комнаты Глафира Петровна.
Уступив в дверях дорогу фельдшеру Вите и Ивану Ефремовичу, девушка послушно явилась на зов.
– Ксень, я не споймаю, слови краснушку. Зарубим – лапшу сварим, ему сейчас надо.
Ксения смутилась.
– Чего ты? Ты слови, подержи, а зарублю я сама. Тяжело мне на костылях по двору скакать.
У Глафиры Петровны всего богатства и было – пять кур и петух Ефрейтор. Откуда взялась у петуха эта кличка, никто не помнил, но Ефрейтор отзывался на нее очень охотно, как будто понимал, что все-таки он начальство, а не какой-то там рядовой.
Ксения не сдвинулась с места – никогда в жизни она не рубила кур, и ноги ее окаменели от ужаса.
– Слови краснушку, она самая крепенькая, не зря Ефрейтор ее чаще всех топчет. Так крепенькая, а несется плохо. Ну чего стоишь?
– Я не могу, – чуть слышно проговорила Ксения, и ее нежное девичье лицо покрылось красными пятнами.
– Понимаю, – сказала Глафира Петровна. – Тогда он останется голодным. Как хочешь. Я не словлю. Ванек сбежал.
– Хорошо, – еле выдавила из себя Ксения, – я поймаю…
Нет, она не могла оставить Алексея голодным. Не могла, чего бы ей самой это ни стоило…
– Давай, боец, поднимайся! – распорядился над лежащим Адамом фельдшер Витя. – Тетя Глаша, дай старенькую простынку и возьми иголку с ниткой покрепче, хоть с суровой.
Ксения вышла во двор ловить краснушку, а Глафира Петровна принесла тем временем Вите старую чистую простыню и вооружилась иголкой с ниткой.
Фельдшер разорвал простынку вдоль на две равные половины.
– Мы ему сделаем тугое бинтование, а ты, тетя Глаша, пока я держу, прихватишь края простынки, чтобы ничего не сползло. Вставай, боец, – громко повторил над Адамом фельдшер и помог тому сесть, свесив ноги с кровати. – Так, теперь отдохнули и будем вставать на ноги – иначе бинтование получится плохое, а стоя – отлично. Раз, два, встали! – И могучий Витя почти приподнял Адама и поставил того на ноги. – Теперь стой внимательно. – Фельдшер взял у Глафиры Петровны один кусок простыни, примерился, как он будет туго оборачивать ею грудь Адама, хотел дать какую-то нужную команду, как вдруг Адам глубоко-глубоко вздохнул всей грудью и длительно выдохнул из нее весь воздух, до капельки. Фельдшер машинально обмотал грудь Адама, сказал Глафире Петровне: – Прихватывай! – И тут же спросил больного больше чем с удивлением: – А откуда ты знаешь про глубокий вдох и выдох? С языка у меня снял!
– Знаю, – равнодушно буркнул Адам, садясь на койку.
Конечно, эти вдох и выдох получились у него автоматически, он ведь сам десятки раз делал тугое бинтование.
Фельдшер обмотал вокруг груди больного вторую половину простынки, Глафира Петровна сшила ее концы.
– Все, ложись! – Фельдшер Витя помог Адаму лечь поудобнее. – Теперь и кашлять будет полегче, и срост получится точный. Ну ты меня удивил так удивил! Мысли, что ли, читаешь?!
Адам ничего не ответил и закрыл глаза.
– Все, тетя Глаша, главное, не давай ему залеживаться, чтоб в легких застоя не было. Синяки сойдут, ребра срастутся, и будет парень хоть куда. С мужиками у нас плоховато, так что и этот сойдет за первый сорт. Ну-у, удивил!
Во дворе Ксения безуспешно гонялась за краснушкой. Фельдшер все знал про нее и про Адама и относился к их роману весьма доброжелательно – он был настолько переполнен вниманием поселковых женщин, что никому не завидовал.
Иван Ефремович Воробей и черноусый фельдшер Витя укатили в баню комбикормового завода.
Маленькое подворье при доме Глафиры Петровны было разгорожено ржавой сеткой на две неравные части: на большей – картошка, грядки под зелень и огурцы и рухнувший сарайчик, а на меньшей – все для куриного гулянья и маленький кособокий курятник в уголке, куда куры уходили на ночлег с первыми сумерками. Выгородка для кур была не больше пяти-десяти метров, но и на этом пятачке со слезами на глазах Ксения без толку гонялась за краснушкой, широко расставив руки, а курица то юркала снизу, то, громко хлопая крыльями и кудахча, умудрялась перелететь сверху Ксениных рук. В загородке крепко пахло куриным пометом и перьями.
– Ксеня, – вышла на приступки Глафира Петровна, – отдохни и ей дай отдохнуть, а там потихонечку мы загоним ее в уголок и словишь, я подмогу.
Так и сделали.
В руках у Ксении краснушка вдруг замерла, словно оцепенела, а все другие куры и петух Ефрейтор отошли от жертвы в дальний уголок, точь-в-точь как люди, когда они говорят сами себе: "Моя хата с краю". Курица предугадала свою скорую участь, прозрачные выпученные глаза остекленели. Пока еще курица была живая, теплая, перья ее лоснились здоровым блеском, а глаза замерли не мигая.
– Давай ее на пенечек…
Не выпуская из рук еще живую курицу, Ксения отвернулась. Когда же Глафира Петровна отрубила краснушке голову, та вдруг вырвалась из Ксениных рук и побежала по двору без головы… На какую-то долю секунды боковым зрением Ксения успела все увидеть и только потом зажмурилась.
– Ну вот и все, а ты боялась, – услышала Ксения через минуту голос Глафиры Петровны, далекий, будто из-под земли. Открыв глаза, она увидела, что Глафира Петровна держит курицу за ноги, вниз шеей, из которой медленно стекает по костылю розовая кровь, взблескивающая на солнце.
– На, подмоги. Мне с нею костылять тяжело.
Не глядя, Ксения взяла курицу за жесткие лапы, не глядя, внесла в дом, положила на обшарпанную тумбочку и выскочила вон…
Ее рвало так долго, что, казалось, все внутренности вывернет и не будет этому конца…
XXX
Сначала иссиня-темные полосы на опухшем лице Адама стали желтыми, с прожилками синевы, постепенно опухоль спадала и лицо принимало прежнюю форму, а синева и желтизна уходили, уступая место здоровому цвету кожи.
Ксения бывала теперь в доме Глафиры Петровны с раннего утра до вечера – она боялась, что, пока хозяйка в загсе, придет Ванек и причинит ее Алексею вред. Хотя о Ваньке не было ни слуху ни духу.
– Поискал бы ты обормота, – со слезами на глазах как-то попросила Ивана Ефремовича Глафира Петровна. – Знаю, что паразит, а болит за него душа.
– Поищу, – обещал Иван Ефремович. – Куда он денется, твой внучонок? Слыхал, жмых около завода покупает. Оголодал. А деньжата у него от свинчаток – он, гаденыш, свинчатки лил и продавал, кастеты, по-культурному. Оказывается, когда мы в баню на завод ездим, он там формовочную землю в литейном цеху успевает красть, а для свинчаток на дальних огородах у него своя литейка налажена. Такую свинчатку на пальцы надел, и башку проломить – раз плюнуть!
Скоро Иван Ефремович поймал Ванька на задах комбикормового завода и первым делом запустил его в заводскую баню, дал кусок темного мыла и сказал:
– Я тебя подожду. А ты с себя все постирай как следует, в парной прокали ближе к камням, а потом опять постирай и сам помойся.
К себе домой Иван Ефремович повез Ванька в одних мокрых трусах – вечер был душный, председательская двуколка, запряженная каурой кобылой Смелой, бежала быстро, так что через четверть часа они достигли аккуратненького, свежевыбеленного председательского домика с вишнями в палисаднике.
Председатель колхоза жил одиноко, а чистоту наводили и обстирывали его приходящие женщины. Ивану Ефремовичу еще не было шестидесяти, и фельдшер Витя говорил о нем: "А ты у меня, Ефремыч, вполне сохранный мужчина".
Хозяин и гость молча поужинали хлебом с молоком, молча легли спать. Хозяин – на своей широкой двуспальной кровати с гнутыми металлическими спинками в никелированных набалдашниках, а гость – на узкой койке, где обычно досыпали приходящие женщины, – Иван Ефремович не был приучен к двуспальной жизни, но его колченогий маленький организм жаждал простора.
Взошла полная луна, и в комнате, где они улеглись на ночлег, стало совсем светло. В призрачном лунном свете была разлита тревога, так всегда бывает в полнолуние.
И старик, и подросток делали вид, что уснули. Наконец, Иван Ефремович спросил:
– И что ты теперь себе думаешь?
– Я его все равно прибью.
– За Ксеньку?
– М-гу.
– Ну и дурак. Его убьешь – Ксенька утопится. Тебе хорошо будет – погубить Ксеньку?
Вопрос был для Ванька настолько неожиданным, что он не нашел, что ответить, и отвернулся к стенке, пахнущей свежей известкой, – хозяин дома так любил чистоту, что приходящие женщины белили у него в комнатке каждые два месяца.
"В свежебеленной хате мышей не водится", – утверждал Иван Ефремович. Так оно и было на самом деле.
Скоро хозяин дома стал похрапывать, а поставленный в тупик Ванек колупал чистым пальцем чистую стенку и все думал и думал свою горькую думку. А потом и его сморил сон.
Раннее июньское солнце залило праздничным светом и палисадник, и комнатку в доме. И никелированные набалдашники на кровати хозяина горели так ярко, как будто бы в дом вкатилось еще два маленьких солнышка. Иван Ефремович проснулся от странных звуков, что-то всхлипывало, хлюпало – оказалось, это не что-то, а его гость Ванек.
– Эй! – окликнул Иван Ефремович.
Ответа не последовало.
Иван Ефремович взял всегда стоявшие у изголовья костыли и, прежде чем выйти "до ветру", шагнул к узенькой койке.
Ванек плакал во сне, обильные слезы катились по его веснушчатому белобровому личику с облупленным носом и затекали в уши. Никогда прежде не видел Иван Ефремович, чтобы плакали во сне, тем более так горько, так по-настоящему.
– Дурень ты, дурень, – дрогнувшим голосом чуть слышно сказал Иван Ефремович и, отшагнув от койки, выбросил опорную ногу за низкий порожек дома. Вставал новый день, и надо было приготовиться к нему честь честью.
XXXI
Толстый розовый клюв нарисованного на клеенчатом коврике лебедя, его несуразно длинная белая шея и аляповатые цветы, то ли в пруду, то ли в луже, в какой-то мере соответствовали представлению многих обитателей поселка о красоте и роскоши. И Ксения, и Адам посмеивались над ковриком, но только в отсутствие Глафиры Петровны, иначе бы та горячо обиделась.
Забываясь, Адам уже стал говорить связными фразами, иногда поражающими воображение Ксении.
– У нас с тобой своя шкала эстетических ценностей, у нее – своя, это нормально, у Глафиры ведь не было такой мамы и такой бабушки, как у тебя, – однажды сказал Адам и побледнел от сказанного: очень уж оно не вязалось с положением деревенского пастуха Лехи-пришибленного.
Побледнела и Ксения.
– Алеша, ты кто? – пресекающимся голосом спросила девушка.
– Сам не знаю. – Его слова прозвучали настолько искренне и печально, что добавить к ним было нечего – все, что ни добавишь, лишнее.
Любовь юной Ксении крепко всколыхнула душу Адама и дала ему новые жизненные силы. Близость с девушкой подействовала на него, как сказочная живая вода, не иначе. Он чувствовал в себе перемены день ото дня, чувствовал крепость духа и тела, даже несмотря на покушение Ванька, на поломанные ребра и ноющую боль в ногах – им, видимо, тоже досталось как следует.
– Алеша, ты кто, расскажи!
Он только виновато улыбнулся в ответ и пожал плечами.
А кто он теперь, действительно? Кто он? Деревенский пастух Леха-пришибленный? Алексей Петрович Серебряный? Главный хирург военно-полевого госпиталя Адам Сигизмундович Домбровский? Откуда он взялся в этом степном поселке? Он помнил начало войны, помнил отдельные сцены прифронтовой госпитальной жизни, но ведь теперь война закончилась, и, говорят, она длилась четыре года – 1419 дней. Первый год он частично помнил, а где остальные три?
Ксения давно понимала, что у ее Алексея есть тайна. Теперь, в конце июня 1945 года, у Ксении, кажется, появилась и своя тайна – от мамы, от бабушки, от тети Глаши, даже от Алексея и вообще ото всех на белом свете… Да, кажется, тайна возникла, и беречь и прятать ее нужно было и день, и ночь…
Часть четвертая
Бог дал родных, чтобы учиться на них любви.
Ф. М. Достоевский
XXXII
Банальная истина: едва наступив, каждая следующая секунда становится минувшей, а каждая будущая – настоящей. Все знают об этом, но редко кто чувствует движение времени, а говоря проще, свое соскальзывание, как по крутому склону, – в небытие или в вечность? Ответа на этот вопрос пока нет, и, наверное, так лучше для каждого из нас.
За долгий век мимолетной жизни тысячи людей пересеклись с Марией Александровной. Если представить ее судьбу как большое поле, то оно было исключительно многолюдно. Многим она помогла, а многих и спасла от неминуемой гибели – очевидно, так было предопределено ей свыше, такой дан удел. Она никогда не думала и не говорила о своем "служении людям". Она просто была сама собой, жила, как мама учила в том далеком 1911 году, в незабываемом Николаеве: "Держись веселей, Маруся, и помни о других!" Навсегда остался в памяти Марии Александровны тот миг, когда мама ловко поправила белый воротничок ее форменного гимназического платьица приготовишки холеными, нежными руками с длинными пальцами…
Жизнь и судьба Александры Александровны по сути своей были схожи с жизнью и судьбой старшей сестры Марии, которую она не видела до сих пор, но после Праги о которой точно знала: "Жива, жива Маруся, и она обязательно найдет меня. Когда и как, одному Богу известно, но найдет непременно!" А пока Александра Александровна жила, как мама учила, еще давным-давно, году в 1926-м, на берегу Авачинской бухты, поправляя красными, пропахшими свежей рыбой, разбитыми работой на рыбозаводе, опухшими пальцами шарфик на тонкой шее дочери: "Тримайся веселiше, Сашуня, та пам’ятай про iнших!"