Зато ты очень красивый (сборник) - Марта Кетро 6 стр.


– Аська! Собирайся! Ты помнишь, мы должны ехать через час! Глория, извини, я не могу с тобой к Артюше, сейчас схему нарисую, как найти. Мы обещали помочь Зинке, она ремонт затеяла… Переехали они сюда, к нам поближе… Давай я тебе кофе пока сварю.

– А я пойду умоюсь. Можно в ботинках?

– В ботинках, в валенках – как хочешь. Только я тебе сейчас там покажу… Мы сами недавно переехали, и папа там в ванной чего-то намудрил, – говорит Майка, а я думаю: вот оно, вот что изменилось – они больше не Майка и Кирилл, они – мама и папа.

Пока Майка сражается со своенравным краном, я брожу по дому.

Высокие потолки, беленые стены, просторная кухня-студия, мольберт, холст с тщательно выписанным натюрмортом "под голландцев".

Застекленный балкон, окна открыты, ветер как котенок играет легкой белой занавеской.

Клетка со щеглами.

С другой стороны – дверь, ведущая на широкую каменную террасу.

Если бы я и хотела быть кем-то еще, не собой, то маленькой черноглазой женщиной, живущей в таком вот тихом доме.

– Все, отрегулировала. – Майка выходит из ванной, вытирая руки. – Ты сама воду не закрывай, позови меня. А то у нас душ на людей кидается…

– Хорошо здесь…

– А, да. Осели вот. Аська растет, так что… Папа наш ездит, а я – дома.

И Майка, и Кирилл раньше оба реставрировали иконы, писали фрески, ездили по церквям, и ближним, и дальним – где заказы были.

Я иду в ванную, с наслаждением умываюсь по пояс, плещу водой в лицо, чищу зубы и выхожу мытая, смирная, в белой измятой рубахе навыпуск, как подрасстрельный солдат.

Пьем кофе на террасе, курим, Майка объясняет мне, как доехать до Артюши.

– Это же на другой конец города… И там еще… Может быть, завтра? А сегодня отдохнешь, выспишься, пока мы к Зинке съездим, а?

– Нет, спасибо. Поеду.

* * *

День набирает силу.

Трамвай, визжа, лязгающей железной гусеницей вползает на главную городскую площадь. Я схожу. Мне надо будет сменить лошадей трижды – ехать и правда далеко. Получается такая обзорная экскурсия по городу для беспамятных дам.

Харьков, милый Харьков. Мы все здесь учились – и я, и Майка, и Артем.

Это сколько же мы не виделись с Артюшей, думаю я, года полтора? Последние пять лет мы вообще мало виделись. Разнесло по разным городам, учились, работали, любили кого-то, все некогда.

В последний раз виделись в Киеве, почти случайно, мы – команда файерворкеров – прибыли на гастроль, а Артем там работал на съемках какого-то рекламного ролика.

После выступления, утром, я поехала на студию повидать Артема, думала – на часок, кофе выпьем, посплетничаем и разбежимся, но вышло иначе.

Мы долго обнимались, хлопали друг друга по спине, как бывшие однополчане в старых фильмах.

Потом Артюша выкрикнул кому-то наверху:

– Фима, я ухожу до вечера, ко мне братан приехал!

Из-за края пенопластовой стены, с лесов высунулся рыжий, длинный, типичный еврейский гангстер:

– Ты гад, Мехлевский! Работы полно… Хотя сиськи у твоего братана ничего, я бы тоже ушел до вечера…

Артем показал рыжему кулак, и мы на целый день бессовестно усвистели гулять по городу.

Поздняя весна, конец мая, солнце просвечивает сквозь густую листву – и мы, и тротуары от этого были леопардовыми, в солнечных пятнах.

Киев такой спокойный город, такой спокойный, этот неспешный, в нос, говорок местных маклаудов, которые никуда не торопятся (куда им торопиться, бессмертным?), и символ города, лист каштана, больше похожий на лист конопли, да и каштаны эти, ей-богу, всего лишь конопляные деревья, которым таки дали вырасти, и город полон их дыханием – насмешливо-неспешный, спокойный-спокойный, и время стекает с пальцев как мед.

Мы ходили, взявшись за руки, по Сагайдачного и по Андреевскому и на Труханов остров забрели.

Разговаривали? Нет. Не было это среди нас заведено. Потому и писем друг другу не писали, и звонили редко – что толку в словах?

Так и бродили весь день молча, много смеялись, показывали друг другу – смотри, какое интересное лицо, смотри, какой смешной, смотри, как красиво.

И мне становилось легко-легко, спокойно-спокойно, душу словно выпустили из оков, отчистили, как старую серебряную ложку, и она засияла.

Не то чтобы мне плохо жилось тогда, но я, как дурной летчик в непрочном самолетике жизни, все закладывала вираж за виражом, и петля Нестерова затягивалась, и перегрузки давали о себе знать. Поговорить было с кем, а помолчать – вот так – было не с кем.

Сладкий киевский вечер опустился трепещущим синим шелком, и мы пошли к вокзалу – пешком.

Мы стояли у поезда, и ладные цирковые девушки из нашей команды с гастрономическим интересом оглядывались на Артюшу.

А я думала: вот ка́к он это делает? Ничего особенного, невысокий, сероглазый, родинка у левого уголка губ, но не было женщины, которая не приласкала его хотя бы взглядом.

Надо было прощаться, как-нибудь, что-то все же сказать, и я достала из рюкзака фотографию в рамке темного дерева, из тех, что обычно держат на столе:

– А у меня новый мужчина. Вот.

Артем долго разглядывал лысого, полуголого типа в индейских мастях, в серьгах серебряных, желтоглазого, с покатыми негритянскими плечами.

– Дурочка ты у меня, Гло, – сказал, целуя в висок, – опять себе какого-то негодяя нашла.

Я пожала плечами. Разумеется, негодяя, кого же еще? Как-то раз я ходила замуж, сглупу – за приличного человека. Институт брака был закончен, и теперь я знала о себе две вещи: замуж я больше не пойду, никогда, нет, и не просите, и – да – я люблю негодяев. И это мой осознанный выбор.

– А я… А я… – Артем вдохнул глубоко, как маленький, перед тем как признаться в страшном: – А я женюсь. На Зинке.

– Ну, круто, – сказала я без энтузиазма. Зинка мне не нравилась. Да кому они нравятся, эти гиены любви? Терпеливые девы со скулящим взглядом, вечно в слезах, неусыпно караулящие тех, кто однажды имел неосторожность завести с ними мимолетный романчик.

Их не любят, никогда не любят, любят кого-то другого – не их, с ними трахаются спьяну или от отчаяния, когда тот, "кто-то другой", забросал твое сердце камнями и срочно надо проверить – да жив ли ты? А они как-то сразу втягиваются, и романчик становится романом века, а ты – героем романа, их романа, ты, засранец с израненным сердцем. И разве ты сам можешь бросить камень?

Да и бесполезно. Бьет – значит любит. Не любит – значит полюбит.

И они следуют тенью, выжидают. Другие женщины, работа, пьянство, буйство? Нет, ничем их не отвадить. Сидит, смотрит, глаза оленьи, только губы дрожат. Любит, б… И ты вроде как уже кругом подлец и виноват, потому что вот же, тебя любят – любого, и все тебе прощают – а просил ты или нет это все тебе прощать, никого не интересует, ведь любовь – это дар небес, святое, а дареному слону в хобот не дуют.

Впрочем, что я-то знаю о любви? Может, это она самая и есть.

– Она меня любит, – объясняет Артем (себе? мне?), – любит и любит. И я, знаешь, привык к ней как-то. И она, знаешь, беременна. Ребеночек у нас будет.

– Так это же здорово! Это просто класс! Что ж ты раньше молчал? Ай, какая красота!

Мы идем вдоль перрона, обняв друг друга за плечи.

– А я вот все никак… Не дает Бог детишек…

– Ты была бы очень хорошей мамой, – убежденно говорит Артем.

– Ай, брось…

– Точно тебе говорю. Ты заботливая. И нежная.

Я смеюсь. Наверное, Артем – единственный человек, который так обо мне думает.

Мы были знакомы – сколько? – лет двадцать. Точно, двадцать лет без трех месяцев.

Никогда не были любовниками. Друзьями? Да вряд ли. У каждого из нас, определенно, были друзья и поближе. Взаимопонимание? Не знаю, взаимопонимание принято подкреплять словами – хоть как-то.

Живопись нас связала, ага. В юности, еще до харьковского худилища, мы учились у одного мастера.

Смешной был старик, настоящий самурай, а выглядел как греческий бог, Зевс, громовержец, – высокий, седой, с курчавой бородищей.

Считался тогда новатором, нас, молодых львов, набивалось до сорока человек к нему в тесную подвальную студию.

Делали наброски тушью, падающий карандаш – три секунды, смятые листы бумаги, натурщик в движении, уголь, сепия, лепестки, облетающие с пахнущих полынью золотых хризантем.

Мастер наш был самодур и тиран, студенты выли от его выходок, но не мы с Артюшей. Нам-то он нравился – веселый, умный, резкий, точный. Кто же знал тогда, что в нас самих прорастает такой же тяжелый, безжалостный нрав, в нас, глупых, веселых щенках, разгорается это холодное, всепожирающее пламя – служения искусству? Ох нет, не люблю я слово "служение". И слово "искусство". И слово "творчество" не люблю. Это такой значок избранности, индульгенция, дающая право – на что? – чаще всего на заносчивость и лень.

А искусство – это же так просто, на самом-то деле. Это ремесло, и грязное ремесло – буквально грязное, вечно по уши в краске или глине, кто как. А то, что вы вкладываете и перезакладываете трижды и душу, и ум, и руки (да, руки прикладывают) – так это любой хороший сантехник, и врач, и архитектор делают то же самое. И не факт, кстати, что тогда ремесло становится искусством. Для этого требуются время и отрешенность, и резкость, и точность, но и тогда – не факт. Никто не может предугадать, перейдешь ли ты эту грань, сколько бы ни заплатил. Но этим, со значком, которые ремесло презирают, им точно ничего не светит.

Ну и магия, конечно, в этом есть – "материализация чувственных идей".

Химеру, порожденную воображением, ты можешь перевести в материал, перетащить в реальный мир – если хватит мастерства, разумеется. Магия – это большой соблазн, тебя сжигают и азарт, и любопытство, всегда страсть как интересно посмотреть, что за голем выйдет из твоих рук, насколько это будет близко тому, что тебе показывали там, в саду ярких образов.

Артем был настоящим художником – шелковая мавританская бородка, новенькая и нарядная, как весенняя трава, рубаха, уся у пьятухах, клеша сорок санти́метров, фенечки-хайратнички, боже ж мой. И все равно, несмотря на весь этот маскарад, он был настоящим художником. Хорошим. Крепкая рука, верный глаз – как у индейца.

А я? Да я до сих пор этого не знаю. Но выглядела я тогда радикально неправильно, сейчас бы сказали – блондинко. Шпильки, шелковые платья, кудри до попы.

Прыжок в этот образ был совершен со страху – я зарабатывала на жизнь, обучая уму-разуму чужих собак, и как-то раз на площадке встретила двойника (а это, как известно, дурная примета – к близкой смерти) – немолодую женщину, пухленькую коротышку с широкими бедрами, завидными сиськами, но при этом стриженную под полубокс, в тяжелых ботинках и полувоенном прикиде.

Я была одета точно так же, только косы еще не обрезала да сиськи еще не отросли.

"А ну как отрастут? – с ужасом подумалось мне. – И что же, я буду выглядеть, как эта хрипатая тумбочка? Курить беломор (да, я курила беломор) и говорить, что я люблю собак больше, чем людей?"

Так легко любить собак больше, чем людей! Люди неуправляемы, их не заставишь любить по команде.

Она привела трех злобных до истерики овчарок, которые немедленно затеяли драку с другими псами, в том числе и с теми двумя доберманами, которых привела я.

Вытащив своих бесхвостых из свары за яйца, я смылась домой и следующим же днем пошла делать завивку, покупать туфли и "Яву-100" вместо беломора. Дети впечатлительны, что уж.

Среди братьев-художников мой новый облик вызвал смятение – приличные богемные девушки так не одевались, приличные богемные девушки ходили в брючках, носили очки и не мыли голову. Ну в крайнем случае – темно-японская шаль, цыганские перстни и мундштуки.

Только мастер кровожадно обрадовался и устроил представление, когда я в таком виде вошла в аудиторию.

– Чу! Вижу женщину на горизонте! – жизнерадостно взревел он. – Проходи, женщина! Садись! Мы сделаем из тебя человека!

И каждый раз теперь меня встречали вопли: "Что я вижу?! Каблуки! Духи! Кудряшки!.. В храме искусства!"

Но однажды, когда я прибежала на занятия сразу после тренировки с моими монстрами, в джинсах и черной майке, он обиделся, как Карлсон:

– Ну, я так не играю… Ты сдалась… Я тебя задразнил, и ты сдалась…

– Мастер, я просто не успела переодеться…

– Никаких "не успела"! Где мои каблуки? Духи? Кудряшки? Кем я буду вдохновляться? Этими крысами? – Он презрительно обвел рукой притихших девочек в брючках.

Всеобщей любви мне это не добавило, и лишь Артем смеялся и не стеснялся таскаться со мной такой по полуподпольным блюзовым и рокабилли-вечеринкам.

Мы довольно много времени проводили вместе – бились над рисунком в студии, ходили вместе писать этюды, ну и концерты, всяческие тусовки, и все, что полагается богемным детям.

Разбегались только по любовь и по деньги – Артюша работал художником (настоящим!) в кинотеатре, рисовал жуткие портреты киногероев на огромных холстах, а я… Ну, я уже говорила – обучала агрессивных собак хорошим манерам.

И для любви у нас тоже были другие люди. Почему? Артюша был жутким бабником, и я – ветреной девицей, как же мы умудрились не переспать?

А вот. Кисмет.

Однажды, полные легкого, искрящегося веселья после легкого белого вина, возвращаясь с квартирника (наши крымские друзья-музыканты устроили потрясающий джем-сешн), мы запрыгнули в последний, ночной уже, троллейбус, идущий неизвестно куда, и стали целоваться на последнем сиденье, как это обычно бывает. И… перестали.

Мы не годились друг другу в любовники. Совсем. Какой-то сбой программы, на генетическом уровне – нет, нельзя, не надо.

Протрезвев от изумления, мы приехали ко мне, тихие, как мыши, и, растолкав собак, залегли спать.

Утром, нервно звеня ложечкой в стакане, Артюша неожиданно сказал:

– А можно, я у тебя поживу?

– Живи, – легко согласилась я. – Только баб не води. Заиками станут.

– Почему заиками? То есть я и не собирался… Я думал – поработаем вместе спокойно… Попишем…

– Да собаки же. – Я кивнула на ротвейлера, двух доберманов и кавказца. – Пробовал когда-нибудь трахаться при такой публике?

– Н-нет… Ну ты, яйцерезка, чего смотришь?

Кавказец Черт, терракотовый, с черной клоунской обводкой вокруг губ, недобро оскалился.

– Ша, Чертушка, иди на место, – сказала я. – Ну да, смотрят – они любопытные. Вздыхают. Могут подойти, лапой потрогать. Иногда подпевают. А один кекс мне такую истерику закатил, когда Анкель ему в процессе голову понюхал – это надо было слышать…

– Ну и хорошо, – сказал Артем. – То что надо. Никакого б…ства, одно искусство проклятое. Ты не против? Устал я что-то. Подумать надо, поработать. Спокойно. Устроим даосский монастырь имени Пу Сун Лина?

– Не, на монастырь я не подписываюсь. Предлагаю выездное б…ство, а дома – таки да, только работать.

Жить вдвоем оказалось чудо как хорошо. Некоторое равнодушие, поверьте, очень упрощает совместное существование – никто никого не дергает, не придирается, не требует никаких отчетов. Любовь – такая штука, она как бы сразу дает право вмешиваться в чужую жизнь, перекраивать ее под себя – это глупо, но почему-то так.

А формальное отсутствие любви приводит человека к мысли, что чужую жизнь надо принимать как уж есть – никто ведь не держит, не нравится – уходи, да и все. То есть фокус, я думаю, в том, что ты легко принимаешь чужую жизнь во всей первозданной прелести, если не собираешься ее разделять. Мы и не собирались, и это вдруг дало нам и покой, и волю… Про счастье – не знаю, но покой и волю – точно.

Мы писали много обнаженок, по дому везде валялись голые женщины и бродили стада собак. Места было достаточно – просторная, полупустая комната с аркой, огромная кухня, высокие потолки.

По всем городским барахолкам у интеллигентных старух мы скупали потертые парчовые подушки, восточные покрывала, старые шали, тяжелые бусы и раскладывали наших дам в опиумных интерьерах.

В натурщицах недостатка не было – женщинам нравится нравиться.

Я училась у Артюши галантному разговору – и кто бы мог подумать, что слова так много значат для женщин?

Две вещи, запомните две вещи: женщин надо слушать, с женщинами надо разговаривать. Тогда они спокойны и счастливы. А счастливая женщина излучает свет, без шуток – тело светится, бросая теплые блики на шелк и бархат, ну и, может быть, на всю вашу жизнь.

Интонации у меня были самые подходящие – с детства привыкла успокаивать норовистых лошадей и свирепых собак, – так что я быстро научилась ладить с женщинами.

– Посмотри, какая ты красивая, ну посмотри, – мурлыкали мы хором какой-нибудь толстушке, – эти ямочки на локтях и круглые колени, и нежная кожа…

Через месяц к нам прибилась одна из постоянных натурщиц, бывшая подружка Артюши – Вивиана. Ее на самом деле так звали – Вивиана Панченко, прелесть что за девушка.

Виви была веселой и бесстыжей, глаза – как звезды, расхаживала по дому голой Геллой в клетчатом фартучке, варила нам борщи и командовала всеми:

– Художники! А ну быстро жрать! Все стынет! Я кому сказала!

А однажды, когда Артем все не мог оторваться от задания по композиции – он писал двенадцать супрематических полотен сразу, как Бендер, дающий сеанс одновременной шахматной игры, они были расставлены везде, на мольбертах, на стульях, у стен, – Виви, отчаявшись его дозваться, пришла, молча понаблюдала за ним и наконец сказала:

– Артемчик, иди покушай! Целый день голодный, разве так можно? Ты мне покажи, какие квадратики каким цветом закрашивать, если тебе завтра сдавать, и я покрашу пока, а ты покушаешь!

Я выронила кисть, нагнулась за ней и, не в силах сдержаться, повалилась на пол, повизгивая от смеха.

Артем тоже заходился хохотом, вытирая слезы рукавом, пачкая лицо краской.

Виви, не понимая, в чем дело, задохнулась от обиды и ушла на кухню плакать.

– Вы надо мной смеетесь! – кричала она, когда мы пришли ее утешать. – Вы думаете, вы одни умные, а я просто идиотка, да? Тупая продавщица?

– Вивианочка, что ты, любимая! Мы смеемся только над собой! Ты все очень правильно сказала – уж такие мы художники, что уж и не поесть, можно подумать! А давай нам борща! Мы его уничтожим! Твой борщ – это же истинный шедевр!

– С пампушками, – всхлипывала Виви, – я хотела, чтоб с горяченькими… Но все остыло уже… А разогревать – не то…

Игра, конечно, уравнение с тремя известными "х", мы – художники, она – маленькая хозяйка большого дома, но кто сказал, что к себе всегда надо относиться серьезно?

А любовь? Конечно, у каждого из нас была любовь – там, за кадром. Любовь была саундтреком нашей жизни, и что за фильма без музыки? Музыка – душа фильмы, она помогает понять характер героев, она раскрывает тайные смыслы сюжета, но на ход его, собственно, не влияет.

Так мы думали. И ошибались, понятное дело. Ну, я ошибалась, по крайней мере.

У меня был – возлюбленный? любовник? – не знаю, как и сказать. Слово "бойфренд" тогда было не в ходу, да и не был он мне мальчиком-другом.

Назад Дальше