И вот однажды случилась беда. В материном доме пили уже не первый день, пропивали случайный дядь-Славин заработок. Когда выпили все, что было заготовлено заранее, дядя Слава отправил мать на поиски спиртного. Обычно к тете Насте мать не ходила, знала, что выпить ей не дадут, но теперь другого выхода не было: в тот день дядя Слава разошелся не на шутку и уже не приставал со слезливыми поцелуями, а зверел и молча дрался.
– Насть, налей. Славка меня домой не пускает, – ныла под окном мать. – Забьет насмерть. Ты Тишку у меня забрала, так теперь помогай. А ну быстро давай! – орала она.
На этот раз мать торчала под дверью дольше обычного. Грязно обзывала тетю Настю, пинала дверь ногой, рвала обшивку, и тетка тоже ругалась в ответ, хотя у нее с утра ныло сердце и болели руки. На руки и сердце тетя Настя внимания не обращала и, как обычно, варила щи на всю неделю, кормила Белку и кур, доила корову. К вечеру ей стало совсем худо, но она держалась и пьяной сестре не открывала.
Наконец мать ушла.
Тетя Настя легла рано, не поужинав. Тиша поела одна, потом согрела чайник, напоила чаем тетю Настю, с трудом уместив чашку на столе, где было тесно от флаконов с лекарствами, старых рецептов, вырезок из газет, баночек с семенами, слипшихся леденцов, разнообразных тети-Настиных очков на все случаи жизни… Напившись чаю, Тиша улеглась спать.
А ночью они вернулись вместе – дядя Слава и мать. Что-то неладное случилось в ту ночь: вынырнув из угольно-черной тьмы, дядя Слава принялся крушить дверь. Мать рыдала пьяными слезами, хватала его за руки, висла на шее, пытаясь остановить. Белка скакала под дверью, как пушистый белый мячик, заливаясь звонким лаем. Тиша проснулась, побежала в теткину комнату. Тетя Настя сидела на кровати, не зажигая лампы.
– Ты, Кристинка, прячься, – сказала она решительно. – Надень шапку, пальто и лезь в погреб, а не то обидят тебя.
– А ты, а Белка? – завыла Тиша. – Я вас не брошу!
– Прячься, кому сказала! – прикрикнула тетка. – Мы сами разберемся, – добавила она, тяжело поднимаясь с постели. – Ух, бесстыдники.
Она медленно двинулась в сени, где металась обезумевшая Белка.
– Не ломай дом, щас открою, бери че те надо и вали отседова, – крикнула тетя Настя, обращаясь к двери, но дверь не слышала и продолжала грохотать мерно и тяжело.
Тетя Настя отперла засов, но открыть не сумела: слишком яростно и часто колотили в дверь с уличной стороны. Позабыв, зачем пришел, дядя Слава сражался с дверью, не догадываясь потянуть ее на себя.
Тиша схватила с вешалки пальто, но в погреб не полезла, а забилась под широкую тети-Настину кровать. Дверь в спальню была открыта, Тиша видела коридор, сени и дверь, стонавшую под кулаками дяди Славы. Внезапно удары стихли, наступила тишина, и от этой тишины в доме стало совсем жутко. Тетка припала к двери ухом, прислушалась. Затем, не включая свет, выглянула в окошко.
Внезапно Белка опять залаяла и забилась под дверью.
Вернулись. На этот раз дядя Слава прихватил с собой увесистый предмет: дверь затрещала, дрогнула и поддалась.
Первый страшный удар обрушился на визжавшую от ярости Белку. Тиша видела, как собака отлетела к стене и застыла на полу белым комочком.
Следующие удары пришлись на что-то большое и рыхлое: охнула и умолкла, словно спросонок, тетя Настя.
Потом стало тихо, и в этой тишине медленно и совершенно трезво двинулись по дому сапоги. Тиша видела, как они потоптались в прихожей, где стояли теткины ведра, пустые пластиковые бутылки для самогона и трехлитровые молочные банки – словно не решаясь войти в дом, где после улицы полагалось переобуваться. Заглянули на террасу, оттуда протопали в кухню, затем в Тишину комнату, и, наконец, в тети-Настину спальню. В метре от Тишиного лица сапоги остановились, словно принюхиваясь. Стараясь не дышать, Тиша глядела на них из своего пыльного убежища круглыми от ужаса глазами.
И потом, когда на протяжные материны вопли прибежали соседи, из районного центра приехала милиция, дядю Славу связали и увели и обыскивали дом, обходя комнату за комнатой и окликая Тишу, она не отвечала – так и лежала под кроватью до утра и неподвижно смотрела туда, где еще совсем недавно стояли черные кирзовые сапоги.
Хоронили тетку Настю без Тиши. В больнице, куда Тишу на всякий случай определили, вытащив наконец из пропахшего кровью теткиного дома, никому не пришло в голову везти ребенка на похороны, а родных, кроме матери, у нее не было. Тиша знала, что тетка умерла, что ее похоронили на кладбище в соседней деревне, где Тиша несколько раз бывала на могиле бабушки и покойного брата. Пока тетя Настя копошилась вокруг могилы, дергала сорняки, рыхлила совком землю и сажала маргаритки, а потом раскладывала на тарелке крашеные яйца и ломти кулича, наливала в стакан водку и ставила под крестом, Тиша гуляла по кладбищу и как-то раз притащила целый букет очень красивых пластмассовых цветов, которые насобирала возле могил, но тетя Настя цветы у нее почему-то отняла и выбросила.
Тиша пыталась представить, как тетку кладут в гроб, потом закапывают в мерзлую глину среди крашенных серебрянкой крестов.
Потом она представляла, как тетка в белом платке, с иконкой на груди – так хоронили бабушку – со строгими сосредоточенными бровями и плотно сомкнутым ртом лежит глубоко, в тесной темноте, вместе с землей замерзая в мороз и оттаивая в оттепель. Но за тетку Тиша была спокойна. Умирать в деревне было принято, умирали чаще всего пожилые, уважаемые люди, и вокруг их смерти хлопотала родня. Никто не плакал, накрывали большой стол, за которым потом все чинно сидели, а на главном месте стояла фотография умершего и рядом с ней рюмка водки с кусочком черного хлеба, и Тиша всякий раз недоумевала, почему на столе столько вкусного – и сыр, и колбаса, и сало, – а бедному покойнику кладут на блюдце только этот подсохший ржаной ломоть, который даже кошка не станет есть, не говоря уж о теткиной любимице Белке.
Смерть в деревне была делом основательным и серьезным, никто ее не боялся, поэтому Тиша знала точно, что с теткой все в порядке.
Но мысль о Белке не отпускала, изводила постоянной душевной болью, терзала кошмарами по ночам, не давая уснуть. Тиша не знала, кто вынес из дома убитую Белку и что с ней сделали потом. А что, если Белка осталась жива? Кто тогда о ней позаботится? Кто станет кормить курицей и сметаной, как кормила при жизни тетя Настя?
Мать приходила однажды, плакала пьяными слезами, обещала Тишу забрать. Дядя Слава "сидел", то есть "отсиживал", и Тиша сразу вообразила, как он сидит за широким столом, заплеванным рыбьей шелухой, и держит на коленях топор. Потом Тише объяснили, что дядя Слава сидит в тюрьме и не вернется.
Тиша надолго замолчала. У нее, как у древней старухи, не оставалось сил отвечать на вопросы, которые задавали милиционеры, врачи, медсестры, сотрудники роно и детского дома. К лету она немного оттаяла, но русские семьи все равно отказывались принять в свой дом некрасивого угрюмого ребенка.
В конце сентября Нина повезла знакомиться с Тишей каталонцев Жоана и Нурию, которые были из того самого Кадакеса, где когда-то жил Сальвадор Дали.
Как случалось и раньше, Ксения ехать отказалась: Нина отлично справлялась сама. Нина не возражала, ей тоже больше нравилось ездить одной, когда никто не отвлекал разговорами от проносящихся за окошком пейзажей.
С конца августа до середины сентября шли обложные дожди, буйная зелень лесов осыпалась, не успев пожелтеть. Зато потом настало бабье лето, рощи вдоль трассы вспыхнули золотым.
Со стороны микроавтобус напоминал аквариум на колесах: за продолговатыми окошками неподвижные бледные лица прячутся в отражениях облаков и деревьев.
Городок Озерецк, где располагался Тишин детский дом, был еще дальше села Конькова, и на всякий случай Нина с Витей отправились пораньше. Позавтракать решили на месте. В департаменте образования Вите подробно объяснили дорогу, и добрались всего за полтора часа.
Виктор где-то вычитал, что Озерецк на несколько столетий старше Рогожина, и Нина предвкушала долгожданную встречу с настоящей русской стариной, которой в Рогожине ей часто не хватало. Но, вопреки ожиданиям, никакой старины они в Озерецке не обнаружили: улицы были грязны, покрыты толстым слоем едкой пыли, которая набивалась в кабину микроавтобуса, проникая сквозь плотно закрытые окна, деревянные дома бедны и некрасивы. Пока колесили по городу, разыскивая детский дом, Нина приметила несколько церквей, но ни одна не выглядела старинной. Весь город был одной большой, неопрятной, расползшейся во все стороны деревней, уставленной по краям серыми пятиэтажками.
Зато Озерецкий детский дом Нине понравился. Небольшое строение в два этажа, в точности как в Конькове, но рядом росла сосновая роща, пахло смолой и хвоей, и корабельные сосны качали ветками на теплом осеннем ветерке.
Директор детдома, паренек моложе Нины, смущался и робел. Иностранцев он видел нечасто, и раньше ему никто не дарил испанской риохи, высокой, с узким горлышком, бутылки оливкового масла, ароматного кофе в нарядной коробке. Парень поспешно спрятал подношения в стол.
Потом в кабинет привели Тишу.
Тиша – рахитичная девочка с серыми глазами и тусклыми пепельно-русыми волосами. "Вот он, настоящий русский ребенок, – подумала Нина. – А вовсе не скандинавский блондин, как некоторые думают". Пока испанцы раскладывали на столе подарки, Тишино лицо не менялось. Улыбающаяся Барби в бальном платье, расшитом стразами, не произвела на нее ни малейшего впечатления. Тогда Жоан посадил Тишу на стул, достал альбом с фотографиями и принялся неторопливо перелистывать страницу за страницей. Вот Нурия в пляжном сарафане, вот сам Жоан – загорелый, в майке и шортах. Площадь, фонтан, берег моря, пустые, залитые солнцем улицы Кадакеса и наконец маленький ослепительно белый домик, где семья жила круглый год. Этот домик у моря, простенький и совсем не богатый, поразил Нину в самое сердце. Ей захотелось немедленно подняться по теплым ступенькам, украшенным цветными изразцами, посидеть в шезлонге в мягкой осенней тени. Но Тиша оставалась безучастна. Она не могла понять, что вся эта легкая безмятежная красота может иметь к ее жизни какое-то отношение.
Вот домик внутри: оранжевый абажур, круглый стол, как у Нины на даче, и Нина совершенно не удивилась бы, обнаружив на подоконнике горшки с рассадой. Позади стола в самом деле виднелся подоконник и на нем – большие морские раковины – не из Средиземного моря, а из тропиков, из Индийского океана.
Плетеные стулья, комод, диван. Со спинки стула свисало полотенце, мятое после моря.
А на диване, глядя прямо в объектив и чуть склонив голову набок по умилительной собачьей манере, обозначающей напряженное ожидание и почти человеческое усилие что-то понять, сидела белая собачка неопределенной породы. И тут Тиша повела себя неожиданно: она схватила альбом, спрыгнула на пол и, подбежав к стеснительному директору, закричала, обращаясь одновременно к нему, и к Нине, и к странным людям, говорящим на непонятном языке:
– Вот она! Это Белка! Это же Белка, правда? – и с мольбой посмотрела на Нину, приоткрыв от волнения рот.
– Конечно, самая настоящая белка, – невозмутимо ответила Нина, почувствовав, что она обязательно, прямо сейчас должна согласиться и не спрашивать, почему детдомовская девочка Кристина называет белкой эту дружелюбную, добродушную, уже явно не молодую дворнягу.
А чуть позже Нина сидела во дворе на лавочке рядом с Кристиной и слушала. Кто-то потом сказал, что девочка ни с кем еще не разговаривала так много и так живо. Возле них росли небольшие круглые деревья – листья-сердечки отрывались от веток и мягко падали на скамейку. Нине было неудобно перед каталонцами – она должна была слушать и переводить, слушать и переводить, просто поворачивать голову справа налево, справа налево. А она слушала и отвечала. Это нехорошо. Тиша, конечно, считает, что это Нина к ней приехала с альбомом.
За несколько минут серенькая девочка, как птица, свила гнездо в ее левом подреберье – совсем крошечное невесомое гнездышко, и поселила в нем такую же, как она сама, шестилетнюю девочку, только очень маленькую. Нина не могла погладить эту девочку по волосам, как Кристину, но она согревала изнутри и наполняла покоем и странной уверенностью, что все происходящее – правильно и все будет хорошо. Что события жизни, даже незаметные скромные мелочи, заплетены в сложный узор, который никому не удается увидеть целиком. И все есть в этом узоре – и красные сапожки Кристины, и сосны вокруг детдома, и Нинина парка с рожками, и закладка со слоганом института Сервантеса, и черная кожаная сумка Нурии, в которой из Кадакеса приехал фотоальбом. И конечно – два человека не просто случайно встречаются друг с другом: у них жизнь одна на двоих, пусть и не навсегда. Потеплевшее к вечеру небо бережно держит их на прозрачной ладони, и им кажется, что они бессмертны.
Но с того момента, как маленькая Кристина поселилась у Нины внутри, ей стало очень тяжело, почти нестерпимо видеть серый двухэтажный дом с золотыми березами под окнами, заваленный лиственным хламом двор со скамейкой и ворота, возле которых стояли две машины с местными номерами – "соболь" и убитая "Волга", а чуть поодаль скромно притулился Витин "баргузин".
Только сосны были хороши – сосны радовали по-прежнему.
И тогда Нина решила: если сейчас по какой-то неведомой причине каталонцы Жоан и Нурия откажутся, она возьмет Тишу себе – удочерит, оформит опеку, соберет все нужные бумажки, которых в департаменте требуют от россиян, чтобы Кристина не оставалась в детдоме.
Это был первый и последний случай в ее усыновительной жизни.
Но никто и не думал отказываться. Каталонцы подписали все что надо и отбыли в Кадакес доделывать документы.
Документы они доделывали тысячу лет.
Кончилась осень.
В конце октября лег первый недолгий снежок, тут же растаял, но осень не возвращалась.
Нина вспоминала Кристину. Думала, вдруг что-то случилось?
Звонила в Озерецк – выпросила у Ксении их телефон. Сказала на всякий случай, что это клиенты попросили – не могла же она звонить просто так, сама от себя.
Один раз Кристину позвали к телефону. "Кристина", – кричала Нина в трубку. Ее голос летел через Московскую и Рогожинскую область вдоль проводов и федеральных трасс к дальним границам, но дальние границы только дышали в ответ, словно Тиша уснула с трубкой в руке.
В Россию Жоан и Нурия вернулись зимой – в середине сырого, темного, до странности теплого декабря.
По дороге из Озерецка в Москву Кристина молчала. Нина даже засомневалась, узнает ли она их вообще. "Рыбы молчат по-испански", – долдонил в голове назойливый слоган – липучий, как попсовая песня: безвестный изобретатель рекламных слоганов поистине был гениален. А рыбы в озерах и реках в тот день и вправду, наверное, замолчали – только не по-испански и даже не по-русски, а на своем медленном рыбьем языке: ударил первый мороз, и водоемы заледенели.
Баргузин снова летел по трассе продолговатым аквариумом, только в сумрачной глубине его среди скользящих отражений пряталось теперь пять задумчивых овалов: четыре больших и один маленький.
Поля за окошком покрылись тонкой белизной. Стемнело, и скоро не стало видно уже ничего, кроме фар встречных машин и глазков габаритных огней. Но белизна и холод все равно угадывались сквозь густую темень, потому что Нина и Витя – жители севера, и даже во сне чувствуют, что они где-то рядом.
Вот только климат меняется: к утру все раскисло и поплыло, сделалось мокрым и душным, пропиталось бензиновой вонью. Декабрь называется! От прозрачной белизны не осталось и следа, а вместе с ней растаяло робкое ожидание, что в жизни иногда все внезапно меняется, причем в последний момент. Потому что ничего уже не могло перемениться: в кожаной сумке Нурии рядом с фотоальбомом лежал новенький заграничный паспорт на имя Кристины Олье Пуйч с тревожной черно-белой фотографией, и очень скоро Кристина улетела в Кадакес, а в Нининой голове сложилась первая готовая история, маленькая новелла из тех, на которые она до поры до времени не обращала внимания.