Летний трудовой лагерь клуба "Товарищ" находился в каком-то отдаленном месте на берегу Ладожского озера. Дорога туда заняла день и две ночи, которые компания провела в состоянии угарного каникулярного веселья. Помимо общей ситуации "отрыва", этому способствовало требование принимающей стороны уже в поезде надеть "коммунарскую форму": зеленые военные рубашки и красные пионерские галстуки. Поскольку юные журналисты не только давно вышли из пионерского возраста, но и считали себя принадлежащими к столичной богеме – а следовательно, "идейными белогвардейцами" и одновременно "пацифистами", – это вынужденное карнавальное переодевание вызвало лавину "антибольшевистских" шуток и розыгрышей, особенно после сообщения Мариничевой о том, что коммунарами руководят комиссары. Вся эта легкомысленная фронда несколько покоробила Фурмана (да и Мариничеву тоже, как он заметил), но не смеяться вместе со всеми было невозможно. К тому же производимый шум и необычная форма всю дорогу привлекали к ним повышенное внимание окружающих, а это поневоле сплачивало.
Последний этап пути – и уже вторая почти бессонная ночь – прошел за кокетливыми "высокоинтеллектуальными" разговорами в болтающемся хвостовом вагоне "кукушки", которая неторопливо ползла по глухой одноколейке среди дремучих карельских лесов. Сквозь грязные стекла виднелось медленно розовеющее предрассветное небо, застывшие немые толпы деревьев, черные озера, накрытые густым синим туманом… Затеянную Фурманом беседу о смысле музыки в этот час смог поддержать только интеллигентнейший Саша Рожнов, который благодаря пробивающимся усикам, пристальному немигающему взгляду и манерным "бабушкиным" интонациям напоминал огромного поджарого кота. Девушки слушали их с сонным уважением, свесившись с полок, а Мариничева лихорадочно фиксировала диалог в своем рабочем блокноте:
Ф. говорит, что перед отъездом он слушал 5-ю симф[онию] Чайк[овского]. Но музыка – она не доводит, а только ведет. Не дает ответа на вопрос.
Р. У Глюка есть "Мелодия". Льется с небес.
Ф. Собств[енно], она не сообщает ник[аких] идей.
Р. Да. Просто музыка. То же, что см[отреть] на Джоконду.
Ф. Собственно, это и есть наст[оящая], чистая музыка. По мнению Т. Манна… И дальше – о синтезе ис[кусст]в.
Ф. "Тэдеум" Брукнера нр[авит]ся больше, чем конец 9-й симф[онии Бетховена]…
Рожнов о застольной музыке.
Свет не принимал музыку Баха из-за ее "учености". Но Бах не был ученым. Он был просто муз[ыкантом]. Как и Гарсиа Лорка – не был…
Поезд остановился в неожиданном месте: среди высоких сосен на берегу неширокой судоходной реки, над которой с криками носились чайки. Станция Видлица оказалась конечной – по словам проводника, дальше была только Ладога. Пошатываясь от недосыпа, все выгрузились из вагона на низкую земляную платформу, но сразу взбодрились – так свежо пахнýло близким морем.
Какой-то оборванный морщинистый мужичок, беззубо шамкая и произнося слова с невнятным местным акцентом ("Дак вы шами-то отку буте?"), не без труда объяснил "туристам из Москвы", как "огородами" пройти к поселковой музыкальной школе, в которой и размещался лагерь.
Было раннее утро, солнышко еще не успело прогреть сырой воздух, но вокруг вовсю щебетали птицы, на вытоптанной дорожке беззвучно скакали маленькие длинноногие котята (Фурмана еле оттащили от них), а потом навстречу путешественникам вышло стадо тощих, грязных, непредсказуемо нервных коз, матерно погоняемое озабоченной старухой с прутом…
Опознать "музыкальную школу" в покосившемся зеленом одноэтажном бараке удалось только по наваленной у стены груде старых парт. Единственная дверь была заперта. С другой стороны под навесом находилось что-то вроде столовой, однако и там было пусто. Сбросив сумки и рюкзаки, все присели на брёвна, квадратом уложенные на полянке перед школой, и с натужным весельем стали обсуждать, успеют ли они вернуться на поезд. Но после того как Мариничева догадалась постучать в окно, внутри что-то мелькнуло, и через минуту на крыльце появилась невысокая заспанная девушка в открытой оранжевой майке, коричневой замшевой мини-юбке и – все просто выпучили глаза – с краснозвездной буденновкой на голове.
– Здравствуйте, вы, наверное, москвичи? Ой, а как вас много-то! – удивилась она, сморщившись и энергично потирая кончик длинного носа. – Где же мы вас всех разместим?.. Ну, ничего, что-нибудь придумаем.
Девушка сказала, что до общего подъема еще сорок минут, но дежурные повара сейчас встанут, чтобы начать готовить завтрак, а пока можно познакомиться: она командир лагеря и зовут ее Нателла (смешно, но имя и фамилия у первой встреченной карело-финской коммунарки были абсолютно грузинскими). Нателла села за парту с блокнотом и ручкой, которые ей любезно предоставила Мариничева, и стала записывать сведения о подходивших к ней по очереди членах московской делегации.
Готовясь к поездке, Фурман выпросил у Бори его студенческий стройотрядовский костюм, так что вид у него был весьма бравый: защитного цвета "жокейская" кепочка с длинным козырьком, легкая брезентовая куртка (к счастью, без всяких разоблачительных надписей и нашивок), такие же штаны на черном кожаном ремне с желтой гербовой пряжкой (часть Бориной же древней школьной формы) и тяжелые туристские ботинки, которые Фурман носил и зимой, и летом. "Богемные" спутники слегка посмеивались над этим "милитаристским" стилем, но Нателла взглянула на Фурмана с одобрением, как на бывалого походника. К тому же они оба оказались ровесниками и выпускниками этого года. Как успел рассмотреть Фурман, у командира лагеря были небольшие карие глаза, коротко остриженные темно-рыжие волосы и крепкие загорелые ноги со светлым пушком.
За время переписи из домика выползли еще несколько коммунаров. Все они были одеты как оборванцы (а где же их зеленые рубашки и красные галстуки?) и смотрели на толпу прибывших с угрюмой сонной настороженностью. Вскоре разъяснилось и первоначальное удивление командира лагеря: самих карелов было всего 35 человек, и 15 новеньких действительно представляли для них серьезную практическую проблему. Когда гостей наконец пригласили войти в дом, они, в свою очередь, испытали шок: кроме маленькой раздевалки там было только два соединяющихся помещения, плотно заставленных железными кроватями.
После завтрака, не слишком удачно приготовленного дежурными на большой уличной дровяной плите (водянистая пересоленная рисовая каша пригорела, а мерзкое пенистое пойло под названием "какао с молоком" вернуло многих в мрачные детсадовские годы), все отправились на работу, поскольку лагерь, как гордо объяснили гостям, был не просто трудовым, но и самоокупаемым: "Что заработаем, то и едим". Ну что ж, тогда понятно… Мужской части лагеря выпало таскать кирпичи и мусор на какой-то заброшенной стройке: пыль, жара, жажда, негодные лопаты и вечные цинковые корыта на палках вместо носилок… Вторая половина дня была посвящена взаимному представлению, размещению (к школе подвезли на грузовике дополнительные кровати, и нужно было их собрать и установить, сдвинув впритык все остальные) и прочей мелкой суете.
Главными в лагере считались Нателла (впрочем, ее функции были скорее организационно-административные) и комиссар Эля – скромно державшаяся взрослая голубоглазая девушка с нежным простуженным голосом. Вопреки желанию гостей остаться вместе, их сразу разбросали по четырем отрядам с пошловатыми псевдореволюционными названиями: "Рот фронт", "Венсеремос", "Но пасаран" и "Гренада". В каждом отряде были свой комиссар и ежедневно переизбиравшийся дежурный командир ("дежком"). Таким образом, у коммунаров осуществлялась известная ленинская модель демократии: за лагерную смену "каждая кухарка" имела возможность пару раз поупражняться в управлении "государством". Кстати, должность "дежурной кухарки" тоже была выборной. Но буденновки носили только комиссары и – по очереди – дежурные командиры.
Наиболее впечатляющим ритуалом коммунаров было коллективное пение – когда все становились в круг лицом друг к другу, обнимая соседей за плечи или за талии, и пели хором, раскачиваясь в такт всей цепочкой. Чтобы качаться в одном ритме или хотя бы в одном направлении со всеми, требовался определенный танцевальный навык, но само нахождение в "кругу" вызывало у каждого простое и понятное чувство братства, даже если кто-то не знал слов песни или не имел музыкального слуха.
На всех общих построениях коммунары хором произносили что-то вроде клятвы, заставлявшей презрительно кривиться часть "диссидентски" настроенных москвичей: "Наша цель – счастье людей. Мы победим, иначе быть не может!" – при этом нужно было держать сжатый правый кулак у плеча. Фурман вполне понимал и "интеллигентскую" реакцию на эту наивно-агрессивную коллективистскую "формулу счастья", и то, что на самом деле ничего такого коммунары в нее не вкладывали. А наивность – это ведь еще не преступление… В ходу было несколько таких речовок, в доходчивой форме выражавших принципы коллективной жизни:
"Каждое дело – творчески! Иначе зачем?"
"Сделал сам – помоги товарищу!"
"Критикуешь – предлагай, предлагаешь – делай!"
Москвичи, собравшиеся перед отбоем на пришкольной полянке, чтобы обсудить свой первый день в новом месте, сразу отметили, что последний лозунг позволяет с ходу отмести любую критику. Да и вообще, слишком многое здесь вызывало какие-то нехорошие пионерлагерные ассоциации, особенно постоянное отрядное хождение строем…
…Фурмана трясли за плечо. Было еще совсем темно. Вокруг все спали, но в проходе между кроватями медленно двигались какие-то тени. "Что случилось?" – нервно спросил Фурман у наклонившейся к нему девушки Тани, комиссара его отряда. Она строго показала ему жестами, что он должен молча встать, одеться и выйти, причем не через дверь, а в окно. На часах было четыре утра. Так, тоскливо подумал Фурман, собираясь с силами, это уже третья ночь без нормального сна…
На улице было очень холодно и сыро. Таня тихим голосом объяснила своему дрожащему отряду, что предстоящий лагерный день посвящен Аркадию Гайдару, поэтому они должны тайно совершить несколько "добрых тимуровских дел". Троим парням было поручено взять необходимые инструменты и нарубить дрова какой-то одинокой бабульке ("Так они же ее разбудят своим стуком посреди ночи, и она, не дай бог, еще помрет со страху!" – засомневался Фурман, но ему сказали, что ничего, не помрет, это крепкая старушка.) Остальные быстрым шагом двинулись за комиссаром вглубь спящего поселка. На вопрос Фурмана, куда они идут, Таня коротко ответила "увидишь" и с непонятной ухмылкой подтвердила, что это пока секрет. Решив поддержать общение, Фурман поинтересовался, почему его определили именно в эту группу (состоявшую в основном из девочек), а не в ту, которая отправилась рубить дрова. "Ну, ты ведь написал в своей анкете, что умеешь рисовать?.." – раздраженно переспросила Таня. Выяснилось, что она успела ознакомиться с его "анкетой", заполненной вчера Нателлой, но только Фурман открыл рот, чтобы продолжить разговор, как Таня его опередила, холодно заметив: "И вообще, по-моему, ты задаешь слишком много вопросов". Это прозвучало настолько резко, что даже шедшие рядом потихоньку удивились (похоже, им был хорошо известен крутой нрав их комиссара). Фурман стал сонно раздумывать, в какой форме стоит проявить обиду на такое немотивированно грубое обращение, но Таня примирительно сказала: "Потерпи немного, и скоро сам все узнаешь".
Целью оказался детский сад (можно было бы, конечно, и догадаться, исходя из "тимуровского" контекста). Проволочная калитка почему-то была не заперта – видимо, об "акции" заранее договорились со сторожем. Во дворе Таня, как фокусник, достала из большой хозяйственной сумки коробки с детскими акварельными красками, кисточки и даже банки для воды, раздала их участникам рейда, объяснила, где находится водопроводный кран, и велела поскорее приниматься за работу – а то уже светает. Это было сильно сказано: небо лишь немного посерело, и на нем стали видны стремительно несущиеся злобные тучи.
Все деревянные поверхности на территории детского сада были ядовитого синего цвета. "Ты можешь рисовать все, что придет тебе в голову", – пресекла Таня очередную попытку Фурмана сориентироваться. Соседи криво выводили там и сям "тимуровские" красные звезды и какую-то мелкую ерунду типа цветочков, бабочек и рыбок, причем понять, что есть что, можно было только с их собственных слов. Дешевая акварель смотрелась на синем фоне отвратительно. Примерившись, Фурман начал рисовать на стене что-то вроде комиксов, но тут стал накрапывать дождик.
– Чего ж мы взяли акварель, а не масляные краски? – недовольно спросил Фурман у Тани. – Ведь все же смоет!
– Это неважно. Что у нас было, то и взяли. А теперь нужно побыстрее все закончить и уйти.
– Как это, неважно? Мы же, вроде, делаем это для детей, а не для галочки? А так получается совершенно бессмысленная работа, какая-то никому не нужная имитация "тимуровской" деятельности! Через пару часов дети придут сюда, увидят какие-то грязные разводы и подумают, что это хулиганы нарочно испачкали им стены…
– Знаешь что, Саша, – гневно звенящим голосом произнесла комиссарша. – Отстань от меня! Не хочешь рисовать – пожалуйста, я тебя не заставляю, это дело совершенно добровольное. А ко мне со своими вопросами больше не лезь. Ты извини меня, конечно, за резкость, но тебе еще никто не говорил, что ты страшный зануда?
Спорить было глупо, но, заметив тайные сочувственные улыбки соседей, Фурман обиженно поинтересовался у них: "Она у вас всегда такая или это относится только ко мне лично?" – "Нет, – убежденно ответили ему, – вообще-то она совсем не такая. Просто сегодня не выспалась, наверное…"
Между тем дождик усилился, и вскоре Таня дала команду сворачиваться.
Бежать в половине шестого утра под дождем по скользкой проселочной дороге под унылое карканье ворон – неплохое начало нового дня…
От общей трудовой повинности их отряд, конечно, не освободили, но работа на этот раз была более интересной: заготовка банных веников в лесу. На место и обратно "труддесант" (еще одно коммунарское словечко) доставили на автобусе. В пути коммунары пытались петь, однако на тряской дороге пение невольно превращалось в какое-то идиотическое блеяние, вызывавшее мучительно долгие приступы общего хохота.
В "вениковязании" имелись свои профессиональные тонкости. Например, оказалось, что деревья, ветки которых шли на веники, должны быть не только определенного вида, но и определенного возраста и "состояния здоровья", поэтому найти их в нужном количестве в смешанном лесу не так-то просто. Кроме того, выяснилось, что связывать ветки лыком (узкими полосками содранной коры) в более или менее пристойные веники получается только у тренированных Никитиных и у пары живущих в деревнях карельских ребят. Горожане в буквальном смысле "не вязали лыка", поэтому во всех бригадах пришлось ввести дискриминационное разделение труда (понятно, что вязать веники было намного скучнее, чем гулять по лесу). Тем не менее норма выработки оказалась посильной, и в ожидании автобуса все еще успели всласть поваляться в густой нехоженой траве на опушке леса, наблюдая за медленно пенящимися облаками.
Послеобеденный "мертвый час", который у коммунаров назывался "ПЧМ" ("полчаса молчания"), для многих оказался спасением. Но потом погода опять испортилась. Все набились в большую спальню, и в качестве "вечернего дела" (вместо слова "мероприятие" коммунары предпочитали говорить "дело": "творческое дело", "отрядное дело" и т. д.) был предложен "общий разговор" на тему "Что бы я сделал, если бы у меня был миллион". На поставленный вопрос отвечали по кругу. Речь шла о вполне мифической сумме, и намерения у большинства коммунаров оказались самые благородные: например, выкупить из застенков чилийской военной хунты Луиса Корвалана или передать все деньги в детский дом. Кое-кто, однако, пытался эпатировать публику жалкими индивидуалистическими фантазиями. По крыше монотонно барабанил дождь, в помещении было очень душно и влажно. Дискуссия явно не клеилась. Когда очередь дошла до Фурмана, он, наскоро прикинув возможные варианты, сказал, что, наверное, не успел бы ни на что толком потратить эти деньги, так как очень быстро раздал бы все друзьям – по их просьбе. "О, это здорово! Ты, главное, не забудь меня предупредить, когда получишь деньги!" – пошутил кто-то. Все слегка оживились, но потом плановое мероприятие продолжилось в прежнем вялом ритме.
Так дальше и пошло: работа (в последующие дни это был сбор целебной травы толокнянки), хождение строем, пение в кругу, дожди, какие-то нелепые отрядные соревнования и инсценировки типа КВНов, легкий голод, недосып…
Единственной отрадой для Фурмана были выезды к Ладожскому озеру, на лесистых берегах которого и росла толокнянка. Ладога только на картах называлась озером, а по виду была настоящим морем – безмерным и равнодушно древним. Прибрежный пейзаж был типично прибалтийский, Фурман полюбил такой еще со своих детских поездок в Палангу: дикие песчаные пляжи и горки с цепляющимися за них корнями высоких прямых сосен, прозрачный лес с сухой хвойной подстилкой, острые смоляные запахи, холодноватый морской и небесный простор…