Виктория Беломлинская
БЕРЕГ
Собаки сбились у дверей хаты и тонко, на одной ноте скулили. Монотонный этот звук не сливался с привычным воем ветра, плыл поверх его, терзал душу. Хотелось самому завыть. Но пересохшее нутро, не воя, даже просто слез не могло из себя выдавить. Несколько раз порывался встать, выйти из хаты, но снова опускался на табурет, окаменело глядя на неузнаваемо изуродованное смертью лицо Нади. А надо бы выйти, пройти долину, туда, где светятся еще огни кошары, растолкать пьяных чабанов… или нет, лучше до Вальки дойти, стучать в окно, пока не проснется, в дверь колотить, кричать: "Вставай, Надя умерла!"
Вдруг перестал выть ветер и тут же на какой–то нестерпимой ноте оборвался скулеж. Внезапно наступившую тишину взрезал надсаженный крик Савельевны: "Балахай! Жучок! Домой, блядины! Хде вас, мать вашу, носит?!"… Леня поймал себя на том, что это матерное, из вечера в вечер повторяющееся, впервые не вызвало в нем привычного приступа ненависти, наоборот, отозвалось мольбой: "Зайди ж ты ко мне, гадина, я ж сосед твой…" - но только сухо бесслезно сморгнул стыд перед Надей. Еще вчера на пути к колодцу остановился, и с губ сами собой сорвались слова:
"Савельевна, Надя помирает!.."
- И не хуторь мне! - раскинула от скрюченной спины в обе стороны грабли рук и выплеснула ему в лицо. - Нехай дохнет! Мне шо?! Давно пора!
- Будь ты проклята! - только и сказал он. Но собаки уже учуяли смерть: он только позднее понял, что впервые Балахай, Жучок и Белка встретили его без обычного злобного рыка, на который сворка мелких, со всей степи Надей приваженных к дому собачат неизменно отвечала таким остервенелым визгом, что воздух в долине накалялся и трещал разрядами ненависти.
Псы Савельевны - Жучок и Балахай - здоровые. крутогрудые, злобные, да матка их - Белка, хоть и старая сука, от сынов не отстанет - десятилетиями копимую в хозяйской душе ненависть к соседям выносят в воздух долины в своем оглушительном лае. Разномастные мелкие шавки Мунька, Нюська, Люська, Димка, Нелька - Надя давала им имена своих намечтанных, но не рожденных детей - сбившись в дружную сворку, отвечают псам визгливой, но бесстрашной угрозой. А вот ведь почуяли смерть - встретились и разминулись, звука не проронив…
Вдруг послышался шум мотора, скрип тормозов, Леня тотчас же понял, сейчас в хату войдут люди, сейчас он скажет: "Вот, Надя умерла!" - губы его затряслись и в тот момент, когда распахнулась дверь, сухое рвущее грудь рыдание согнуло его пополам и скинуло со стула наземь.
Рыбнадзор Леня - тезка и лютый недруг - и рыбнадзор Коля, то есть инспектора - оба голубоглазые, куражливые красавцы - бросились его подымать, вмиг увидели на кровати труп, не растерялись: Коля побежал к машине, вернулся с флягой и, сколько ни рассчитывали они выпить ее содержимое сами, без третьего, - по такому случаю - ничего не оставалось, как налить стакан дяде Лене.
- Нет, ты давай! - уговаривали, пытаясь влить живительную влагу в его сведенный, обморочный рот. - Она тебе сейчас самое то! До дна пей! Коль, ты слетай до Валики, она баба опытная, все обделает, - скомандовал старший инспектор Леня своему подчиненному, но, поймав его нацеленный на флягу взгляд, спохватился: это надо ж будет и Вальке налить. - Подожди, помянем, давай, и ходом!
Чубатого голубоглазого брюнета Леню по непризнающей границ пьянке списали когда–то с торгового флота и бросили на трудный, ответственный участок: от Арабатской стрелки до самого Мысового берег трепетал и корчился под его бдительным надзором. И помощника он нашел себе в масть, правда, много ему проигрывающего выходкой, не такого подбористого, что не удивительно: в должности завмага Коля оброс жирком, проворовался в пух и прах, и надо было ему срочно соскочить - все равно куда - вот тут ему Леня и подвернулся. Рыбное дело оказалось не хуже колбасного, к тому же обладало пряным привкусом власти. Он только ухмылялся, когда, подвыпив в компании солидных людей, Леня простодушно куражился:
- Нам Кот сказал: ребята, даже если ни одного осетра в Азове не останется, вас Советская власть будет еще сто лет кормить.
И все пили за здоровье мудрого начальника феодосийского Рыбнадзора, по иронии судьбы носившего фамилию Кот.
…Коля быстро привез Вальку. Когда–то эта свалянная из рыхлого, непропеченного теста баба доплелась до берега со своим мужем - прыгающим на костылях инвалидом. Бездомные, ничего не имущие, они за объедки, за миску разбавленного водой молока, да за спанье под перевернутой байдой батрачили на Савельевну. Тогда еще жив был Харлампыч и Валькин одноногий муж помогал ему плести браконьерские сети, потом стал в море с ним ходить, а Валька таскала по степи быков, делала всякую работу по хозяйству и так бы и тянулась их жизнь, если бы Валька не забеременела.
Испугавшись еще не народившегося дитяти, Савельевна сама сговорила людей, продававших дом на другом краю долины, возле кошары, поверить бродягам под расписку в долг, а Вальку - пристроиться работать на кошаре. Там на копне сена ее вскоре завалили чабаны, не обращая внимания на ее вопли, но, отряхнувшись, онапригрозила им судом и угрозу свою выполнила. Однако суд учинил выездную сессию на потеху всей округе. Люди показывали на Вальку и ее мужа, что они пьющие и дерущиеся, чабаны нагло утверждали, что это не они, а она завалила их всех подряд - колхоз выгораживал своих, суд этот обернулся для Вальки одним позором: ей и ее мужу присудили штраф за оговор и пьяные драки. И работы она лишилась. Председатель колхоза ей так и сказал:
"Куда же я тебя пошлю такую целку - у нас везде мужики и все охочи?"
Но тут как раз один предприимчивый человек из Феодосии, решивший разводить нутрий, присмотрел их дом. Дом на отшибе, среди полного запустения, но вблизи кошары - чабаны за бутылку водки мешок дерти отсыпят и сена сколько хочешь, и он поставил позади дома клети и стал платить супругам за аренду и уход за крысами. Он даже за свой счет подтянул к их дому от кошары электричество. Но от хорошей жизни инвалид стал пить пуще прежнего и Вальку лупить своими костылями за причиненный ему позор еще больней и, сколько ни старалась она, пьянствуя с ним заодно, ополовинить его долю - не помогло: однажды, опившись до одури, муж ее помер. Так что по такому делу, как похороны, она и в самом деле имела свежий опыт.
Еще с кошары сделала звонок в поселковую больницу, чтобы прислали за Надей транспорт, обмыла и убрала Надю, как надо. Леня попросил рыбнадзор дать с почтамта по указанным адресам телеграммы и уже на следующий день хата была полна приезжего народу. Барашка зарезали, петухов несколько - женщины готовили поминальный обед, мужчины мотались на своих машинах через степь, хлопотали о погребении. Ото всего освобожденный Леня сидел подле опустевшей теперь кроиати, но на душе у него не было как прежде сухо, он все плакал и плакал. Ему подносили, он выпивал и плакал, и ему хотелось, чтобы эти люди никогда не уезжали и вся эта похоронная суета никогда не кончалась. Только с обидой отметил про себя, что не приехала одна Петровна, но понадеялся, что, когда все разъедутся, тогда она и заявится. Наплетет что–нибудь про плохое здоровье, но он все равно выскажет ей обиду: как это можно было не приехать, не похоронить сосед ку?
В мокром снегу развезло долину, то и дело чья- нибудь машина застревала в размягшем, склизком солончаке и тогда всем скопом бросались ее вытаскивать. И бабы тоже - особенно духарилась громкоголосая, крепко сбитая жена отставного полковника, владельца "Нивы". Бывшая физкультурница, она и теперь обтягивала свое раздобревшее тело шерстяным спортивным костюмом и ежеминутно давала зычные команды, кому что делать и как жить дальше. Она первая и хватилась, что тысяча рублей в банковской упаковке, которую Леня достал из тайника еще по Надиной просьбе: "Достань, Леня, деньги, хоронить меня будешь" - достал, но в смерть Надину до конца не верил и деньги валялись там и сям и полковничиха несколько раз командовала: "Леня, прибери деньги, завалятся, на нас подумаешь" - так вот она первая и хватилась, что деньси исчезли. После разных трат скомандовала: "Давай, Леня, деньги, рассчитываться надо!" - а деньги исчезли. Всю избу перевернули, но не нашли. Леня вспомнил наставления Петровны: "Украсть - это, конечно, грех. Но в соблазн вводить, бросать где попало, деньги, золото - это еще больший грех. В соблазн человек по дьявольскому наущению вводит. А дьявол - он же с Богом борется! Разве можно перед ним устоять?!" И попросил больше не искать. Достал из другого тайника другие деньги. Подумал на Вальку, но сказать не посмел. Особенно из–за того, что был благодарен ей за первую помощь.
Однако, когда после поминального обеда, полковничиха завела разговор о том, что жить здесь на берегу одному Лене никак не возможно и в приказном порядке рекомендовала ему жениться на Вальке, как близ живущей вдове. Леня скривился и с недоброй иронией сказал: "Куда там, она ж теперь невеста с приданным, найдет себе помоложе…" Но Валька слова полковничихи приняла к сведению. Когда все разъехались, через день–другой она пришла к нему, принесла бутылку водки и завела разговор:
- Вот померла Надя: она отмучилась и ты отмучился. Мы и то тебя все жалели, сколько ж лет ни до чего не касалась, все с тебя жилы тянула?!
С ее круглого, сырого лица с маленькими сонно- похотливыми глазками, с носом и ртом, задавленными щеками, он перевел взгляд на большое, в деревянной раме Надино фото над кроватью - когда–то еще молодую, статную он взял ее с собой в Феодосию, там удачно сбыли они и рыбу и икру, отобедали в ресторане, а потом пошли в фотоателье и старик–еврей сделал с каждого из них настоящие портреты. Они отдали квитанции знакомому браконьеру и тот потом привез фотографии, а рамы Леня заказал в селе плотнику.
С портрета Надя смотрела на него строго - не насмешливо, жгучими своими большими глазами, и все в ее лице было вымеряно, четко обрисовано суровой, но щедрой природой ее родных мест - Надя была по рождению чеченкой, она говорила даже, что княжеского рода, и он ей верил, до того необыкновенной красоты и утонченности были ее руки. При том, что столько лет на сплаве работала. "Как же ты не похожа на Надю, - думал Леня. - И как же мало ума за твоим незначительным лбом, если говоришь, что мне ходить за Надей в тягость было. Это для тебя она от болезни седой, кривой старухой сделалась, а для меня, как была Надюшей, спасительницей моей - так и осталась. И как же ты могла до такого додуматься, что похоронив ее, я жизни возрадуюсь?!" Впрочем, он знал: у Вальки и на этот домысел ума недостанет, это она повторяет слова Савельевны. Та и прежде на все лады издевалась над Надей: "Больная она! Жрать здоровая, работать она больная! Ишь масло с мужика давит! Да еще на себя его тянет - это она здоровая! Не. я не видала, а люди хуторят, люди врать не будут!"
Сидя боком к столу, Валька подперла сложенными руками грудь, выкатила под самое горло огромные рыхлые шары, ноги расставила так, что из–под недоходящей до колен юбки он видел, как глубоко в мясо врезались резинки длинных розовых штанов, вспомнил, что после поминок все платьишки да халатики Надины роздал бабам, а вот бельишка шелкового, с кружавчиками пожалел - а сейчас бы отдал этой дуре, только за то, что пришла, сидит тут с ним… "Так ведь на нее не налезет… И сроду она такого не носила. А вот, поди ж ты, как все рассчитала".
- Я не настаиваю, чтоб по закону, можно и так: поживем вместе, потом видно будет…
- Что видно? - не удержался Леня. - Где у меня деньги лежат?
Но она не услышала, продолжала тянуть свое:
- Чего ж нам хорошего по одному? У меня парень растет, я же баба, мне и лодку одной не столкнуть. Ну не нравлюсь я тебе - так ты ведь сам–то старый уже, чего в тебе–то хорошего?
- Это точно: старик я уже. А ты еще ничего баба, ладная, - пожалел ее Леня. - Что ж я с тобой, с такой пухлой, делать буду? Найдешь еще себе кого–нибудь, а я вот поставлю Наде памятник и сам помирать лягу.
Но поставить Наде памятник и лечь помирать можно было еще не скоро. Пока следовало жить. Вставать серыми, мглистыми утрами, молча поить скотину, - молча заправлять керосином лампы - он теперь почему–то боялся спать без света, всю ночь палил лампу, молча разжечь плиту - или не разжигать? Одеть телогрейку и так сидеть в нетопленой хате? Молча вытянуть из бассейна ведро питьевой воды - теперь и умыться ею не жалко, к чему ходить на берег к колодцу, когда теперь не для кого ему беречь пресную воду?
Но умываться не хотелось. И бриться не хотелось. "И как это Надя сказала, как это она знать могла? - вспоминал он ее последние слова: "Леня, я не умереть боюсь, я боюсь, что ты в хате один останешься", - отчетливо так произнесла и все! Больше уж ни одного слова не вымолвила.
Оказалось, что для себя не хочется варить и печь лепешки не хочется, а хлеба на берег теперь не привозили: едва Надю похоронили, как какой–то там райсовет отменил приезд на берег автолавки. Раньше в две недели раз автолавка приезжала, становилась на гору - уж такое это было событие, хоть и купить в ней можно было только хлеб, соль да водку. Но оказывается, покуда жило на берегу трое, - это был населенный пункт, а умерла Надя - стал пункт ненаселенный и автолавку отменили. А Леня и сам с такой мыслью соглашался.
Без Нади каждое привычное действие оказалось бессмысленным. Он стал часто задумываться и не мог понять, для какого же труда он был рожден и предназначен. У него давным–давно было отнято право на выбор, и все, что он делал, он делал не по своей воле: только одно право предоставлялось ему - выжить, если сумеет. И он выживал. И сначала Надя помогала ему выжить, потом он Наде. А вот теперь он свободен - зачем ему теперь этот труд выживания? И можно бросить все и уйти - зачем теперь ему этот берег? Ушли же когда–то отсюда люди, бросили это гиблое место, а ведь не просто две–три хаты было здесь - целый поселок рыболовецкий, и школа была, и амбулатория, и клуб стоял как раз за домом Петровны на самом выступе скалы.
Грохот невообразимый раздался по всей долине, когда море однажды накинулось и словно стальными челюстями отгрызло уступ и вмиг перемололо обрушившееся строение. Но люди покинули берег еще до этого светопреставления.
Как–то раз один пришлый человек показал Лене английскую военную карту тысяча девятьсот четырнадцатого года. Так вот, на ней отчетливо была обозначена на берегу Азовского моря бухта Ялточка. А больше ни на какой другой, обыкновенной карте ни места этого, ни названия он не видел. Потому, наверное, что, если для чего и была бухта хороша - так это именно для высадки десанта: единственно пологий берег на всем протяжении Азовского моря со стороны Крыма - от Арабатской стрелки до самого Мысового.
Если встать лицом к морю, то по правую руку над бухтой вздымается гора, по левую - скалистое ровное плато, мерно переходящее в степь. Сам берег не песком усыпан, а измельченным в песок ракушником и от долины отделен пересохшей в ручей речкой Ялточкой - она–то и дала название бухте, о котором теперь мало кто помнит, так же как мало кто помнит реку эту полноводной и рыбной.
На глазах у Лени превратившись в затхлый, болотистый ручей, река огибает долину слева, потом вовсе теряется в степи, но при каждом дожде внезапно взбухает, от края до края наполняет долину водой, отрезая берег от всего прочего мира. И хотя вода в долине стоит не долго - только проглянет солнце, посверкает, посеребрится влага на дне блюдца и, словно кто–то напьется из него, - все: нету воды!
Но еще два–три дня ни пройти, ни проехать через долину ни человек, ни лошадь, никакая машина не сможет. Размякший, склизкий солончак неподъемной тяжестью налипает на подошву, на колесо, здоровенный битюг не вытянет ногу, завязшую в липучей глине. Вот потому–то опытный водитель автолавки никогда в долину не съезжал - только на горе ставил машину. Потому–то и не протянули в бухту электричество - дешевле оказалось весь рыболовецкий колхоз перевести в Заводское. К тому же море все обгладывало да подлизывало берег, само при этом мельчая и скудея.
Но для браконьерского промысла, тайного, ночного, щедрот его еще хватало. И осталось на берегу только две семьи: Леня с Надюшкой и Харлампыч с Савельевной, да дочечкой Людочкой, красавицей на выданьи. Скоро загляделся проезжий офицер па то, как выйдя в степь, она чешет черные, аж в синь, волосы, а потом, откинув со лба, слегка изогнув стан, заплетает их в косу толщиной с ладонь. Просватал ее и увез в Керчь.
Однажды, по совету Людочки, Харлампыч поехал в Керчь показаться врачам, да там и помер, успев перед смертью сказать дочке: "Матке накажи, никогда с берегу не трогаться…"
Но еще до его смерти появилась на берегу феодосийская дачница Анна Петровна. Разыскала в Заводском хозяев оставшегося на уступе деревянного дома - сложенные из песчанника хаты и другие служебные помещения люди разобрали на камни и унесли с собой для стройки на новом месте - а этот деревянный дом после того, как обрушился клуб, остался стоять на уступе с красивым видом на море. Обожательница всего прекрасного и ужасного Петровна, не долго думая, за пустяшную цену купила дом, и не ошиблась: здесь на берегу и того и другого было не занимать.
…День и ночь кружатся–варятся над долиной ветры. И каждый со своей причудой: вырвется "Южный", унесется за море, а вернется, неся на берег морскую прохладу. "Северный", наоборот, притянет с суши зной, духо- ту. Налетит "Туча" - взбаламутит море, вздыбит волну, а вот "Низовка" - та подкрадется незаметно, ни один листик на дереве не шелохнется, ни один волос на голове, но побежит от берега по воде мелкая рябь, и горе рыбаку, не успевшему вовремя вернуться с промысла: сколько б ни сидело в лодке гребцов, против низовки не выгребут, унесет лодку в море и поминай как звали. Разве что с вертолета найдут. А еще есть и "Восток" и "Запад" - и все они воют над долиной, но к вою их неумолчному можно привыкнуть, он, порой, укачает тебя, усыпит, как ребенка в люльке.
Труднее привыкнуть к тому, что воздух на берегу в любую погоду все триста шестьдесят пять дней в году накален соседской ненавистью. То скрытая, молчаливая ненависть эта находила выход только в оголтелом лае собак, то откровенно проступала в поступках, словах, бесконечных доносах, которые строчила на соседей грамотная дочечка.