Берег - Беломлинская Виктория Израилевна 2 стр.


Правда, первый же Людкин донос обернулся не против них, а как раз наоборот - от того они потом всегда знали, когда и что она пишет. По первому доносу разом приехала Ияашина и, на радость Савельевне, соседей ее забрали. Еще в машине, обменявшись парой слов, недомолвками, Леня договорился с Надей рассказывать все как было - они давно уже обдумывали, как по нынешним временам прошлое свое переписать набело, слушали приемник, читали привозимые людьми на берег газеты и знали, что наступили новые времена. И получалось, что теперь как раз случай выпал. И Леня рассказал свеженькому, только что принявшему должность следователю о том, как после смерти отца, железнодорожного инженера, работавшего на КВЖД по найму, мать его Фрося поддалась на уговоры советских эмиссаров и поехала из Харбина на родину мужа в Феодосию. И звали его, Леню, в те времена вовсе не Леня, а Алексей, по отчеству Сергеевич, и исполнилось ему ровно восемнадцать лет в тот день, когда Фросю и его забрали как английско–японских шпионов. Как раз в день рождения Алексей первый раз в жизни всю ночь гулял с девушкой. Переодеться не дали, вещей теплых взять не дали - так потом в сандалиях на босу ногу, да в "бобочке" с коротким рукавом отправили на Север. Он только удивлялся, зачем врач, осматривавший его после приговора, поставил ему, молодому, здоровому, диагноз: "больное сердце". Но опытный человек, тот, что прежде научил его в избавление от побоев и прочих мук ночных допросов, наговорить на себя, - этот бывалый человек объяснил, что затем ему приписали больное сердце, что скорее всего он умрет на этапе и никто за него в ответе не будет. Но на этапе он еще не умер, а вот уже в лагере и вправду стал подыхать. Работника из него не получилось и его "кассировали", даром, что слово это латинское "саззаге" значит не только "отменять", но и "уничтожать". И выкинули его бессознательного, распухше- го, обеззубевшего от цинги за ворота лагеря. Там и нашла его Надя.

Следователь и Надю слушал внимательно. И она все рассказала по–честному, как беспризорничала с братом Леней, как, потеряв его в начале войны, подала заявление в военкомат, написала, что хочет Родину защищать, а ее по повестке вызвали и забрали, но не на фронт, а в трудармию. Отправили в товарняке на Север. И падали на лесоповале молодые девки от голода и непосильных трудов, как на передовой.

Вот она хоть и выжила, но даром не прошло: осталась бездетная. К лагерю ходила регулярно: все надеялась брата Леню найти. И наткнулась однажды на дохляка - он и имени своего сказать был не в силах, так она его сама Леней окрестила. И выпросила у смерти. Девки на лесоповале говорили ей: "Надька, что ты себе мужика не можешь найти - этот же не жилец вовсе…" А она им:

"Вот похороню Ленечку, тогда найду…"

И как бежали они с Севера без единого документа после войны тоже рассказали. Хоть и кончилась война - она где угодно кончилась, но на лесозаготовках ей конца и края не видно было. Хоть и не подконвойные люди, а без документов - жизнью своей сам не распорядишься. Но они с Леней бежали. Долго рассказывать, как на подножках вагонов, держась голыми руками за обледенелые поручни, так что отдирать руки с мясом приходилось, бежали они на юг. И прибежали вот в эти края. Поначалу рядом с бухтой в пещере жили. Питались мидиями, воду пили гнилую с лягушками пополам. А потом нанялись в артель, стали промышлять на тральщике, среди всякого сброда, и никто у них паспортов не спрашивал, поскольку, хоть и был здесь рыболовецкий колхоз, но рыбаков с войны вернулось раз–два и обчелся, вот разве что хитрый цыган Харлампыч… А они так по сей день и живут без паспортов - с какого конца за дело взяться не знают.

С притворным огорчением следователь объяснил, что поскольку сам Алексей Сергеевич признал себя шпионом, хоть ясное дело, никаким он шпионом не был, но реабилитировать его никак невозможно. Надя стала просить–умолять отпустить их, и, поинтересовавшись подробнее, как к ним лучше проехать, в какое время года лучше идет лов, следователь их отпустил. Вскоре приехал на своей "Победе", привез водки, выпил, закусил. Пообещал паспорта выправить, увез рыбы, икры свежей и стал частенько наведываться, то один, то с женщиной, выпив и закусив рассказывал, какие пишет после каждого своего визита на берег доносы Людочка. Чем солиднее были Ленины клиенты, чем чаще подъезжали к его хате машины, тем злее были доносы.

У Харлампыча, понятное дело, были на тайный промысел свои люди, но темные, на дневном свету неказистые. А как помер Харлампыч - их и след простыл. А жизнь на берегу клиента требовала. Водовозку на берег пригнать, пресную воду в бассейн залить, керосину привезти для ламп, муки, сахару, подсолнечного масла, баранок, лекарств разных - все это дело клиентов. Без клиента ни молока, ни бычка сушеного не продашь, ни за байду трешки не возьмешь, собакам и тем объедков кинуть некому. А главное некому новости рассказать.

Савельевна грамоты не знает, газету ей не прочесть. а вот послушать, что в мире происходит, любит. Когда- то увел ее из Калиновки от крестьянского труда белозубый чернявый молодец - до того пришелся по нраву длиннорукой здоровенной девке, что она отца не послушалась: "Морем, - говорил отец, - один бездельник кормится: есть погода, может и добудешь чего, а нет - сиди у моря, жди погоду. Земля одна человека кормит" - и проклял дочь. Она и о смерти родительской только слухом узнала. Здесь на берегу вся жизнь ее составилась из непрерывного труда и нищенства во имя богатства. Были времена, когда разбойный характер муженька нес в ее руки косяком прибыль, но и в те времена она ходила в рванье и бесштанная. Работала она тогда на засолке, наклонится над чаном, а парни артельные сидят на земле и гогочут.

- Чего скалитесь? - огрызнется она. - Дома такого не насмотрелись? А мне не жаль, любуйтеся… За длиннорукость, за костистость даже в лице, за мужицкую силу получила она прозвище "Кобыла". Однажды по зубоскальному доносу влетела в избу к солдатской вдове и застала на ней Харлампыча. Сгребла парочку как есть и вынесла на всеобщее обозрение - так и положила в круг мигом сбежавшегося народа:

"Нате вам, глядите на бесстыдство ихнее…"

Харлампыч боялся ее. Хоть и знал, что во время войны она жила с полицаем, никогда не попрекал этим. А как- то уже много лет после войны, когда умер кум Кондыба, бабы на кладбище перепились и вдруг с визгом: "Подстилка фашистская! Пошто от наших детей молоко отбирала для немецкого офицерья?!" - набросились на Кобылу, рвали волосы, царапали морду, Харлампыч насилу помог отбиться. А соседи Леня с Надюшкой только смеялись. Это запомнилось…

Много обид хранила ее память. Хорошее не удерживалось в ней или его попросту не было. Люди приходили на берег, уходили, после них оставалась только грязь да вонь. И подлость, смыслом которой была в лучшем случае корысть, а в худшем - глупость. "От, люблю дураков, - ерничает другой раз Савельевна перед новой соседкой. - Дураки, Петровночка, родятся на свет, чтобы нам умным хорошо было".

Переселяясь на берег из душной феодосийской квартиры с мая по сентябрь, Анна Петровна старалась вникнуть в соседские распри, поначалу ей диким казалось, что, не имея вокруг себя никакого другого общества, эти две семьи могут так люто враждовать. Она ужаснулась. Надиному рассказу про то, как та отучила Савельевну барашков красть: "Однажды я укороулила ее барашка и в тот же вечер зазвала ее в гости: Савельевна хоть как будет с тобой в ссоре, но пожрать на дармовщинку никогда не откажется. Сидит, ест, только пальцы облизывает. Тут я ее и спрашиваю: ну что, Савельевна, вкусный барашек?" "Ой, вкусный, чего ж ему невкусным–то быть?.." "Ага, - говорю, - а барашек–то твой!" С ней чуть удар не сделался, она аж поперхнулась, даже выругаться сразу не могла. Я ей и сказала тогда: "Или ты только чужих барашков можешь есть, а свой в глотку не проходит?"

- Так то ж баржомка, она ж черт знает хде лазала, каким местом куски добывала. То ж баржомка настоящая! А он вообще лахерник: чи убил кого, чи што… - пугала соседями Савельевна.

Четверть века прожила Анна Петровна со своим мужем, врачом на Чукотке. Сама работала акушеркой. Выйдя на пенсию, они избрали местом жительства Феодосию, муж стал работать в коктебельском санатории - он не одобрил пристрастия жены к пустынному берегу, даже изредка приезжать отказывался, не мог обойтись без электричества, без телевизора и уборной, а Петровна уборную наотрез отказалась построить, считая, что от нее одна антисанитария при доме разведется, а в степи все солнце иссушит, муравьи, да жуки растащут, только почва богаче станет.

Наверное, долгая жизнь в северных просторах привила ей нелюбовь к большому скоплению людей, она всей душой пристрастилась к морю, хоть плавать и не умела, но зато оказалась заправской рыбачкой: уговорила Харлампыча продать ей лодку, сама не могла ее в воду столкнуть и вообще в море одна выходить боялась, но в ловле оказалась необыкновенно удачлива, ловко шкерила бычка, солила, развешивала, меняла его то на клубничку, то на огурчики, то на мясо в уваровской столовой, легко покрывая по степи пешим ходом восемь километров до деревни.

Харлампыча скоро стала раздражать удачливость Петровны в ловле, которую та приписывала одной только сотворенной перед выходом в море молитве, а Харлампыч - какой–то непонятной ему жадной хитрости. Он отказался рыбачить с ней и тогда она переметнулась к Лене. Вообще ей всей душой хотелось осуществить здесь на берегу какую–то миротворческую миссию. Возможно от долгой жизни на Чукотке она сохранила в себе много детского. Высокая, статная, густоволосая блондинка с лицом слегка увядшим, но все еще хорошеньким, она к шестидесяти годам не то, что не постарела, но даже просто взрослой не стала: легко обидится, поссорится скоро и бурно, так же легко простит и помирится; легко ужаснется, легко восхитится. И все на свете для нее делится на ужасное и прекрасное, причем и то и другое одинаково волнует воображение.

К прекрасному относится все поэтическое и волшебное: клады, заговоры, молитвы, лечебные травы, тайны звезд и камней, из новейшего - летающие тарелочки и экстрасенсы. К ужасному - чудовищные редкостные болезни, глисты, змеи. убийства, особенно из–за богатства, все виды порчи и прочая дьявольщина. Душа у нее поэтичная до чрезвычайности, она во всяком слове может уловить музыку, даже латинские названия жутких болезней произносит с чувством таящейся в них красо ты.

- Зачем вы Надю в реке моете? - как–то сделала она замечание Лене. - Там же овцы пьют, там могут быть сальмонеллы - и это "сальмонеллы" так с упоением, в растяжку сказала, даже глаза прикрыла.

- Чего там? - насторожился Леня, но узнав, что это овечий глист, опасный для человека, причем смерть от него быстрая и мучительная, назло ей съехидничал:

- Да?! А я подумал цветы какие… Чего вы так говорите, сказали бы просто "глисты". Мы тут, считай, тридцать лет моемся, а было время и пили эту воду - другой- то не было, а живы пока…

Петровна обиделась, губки надула: "У-у! Вредный вы! Вредный, бурят!" - повернулась и пошла. Черная с проседью богатая шевелюра, мягкая Ленина повадка, да рождение на Востоке почему–то утвердили Петровну в мысли, что без бурятской крови в его жилах не обошлось. Но сам Леня ничего такого за собой не знает. Она постояла у кромки густо набежавшего к берегу комка, вслушалась в гомон неутомимо припадающих к воде чаек, скороговорочкой сказала сама себе: "Если чайка села в воду, жди хорошую погоду", и как ни в чем ни бывало окликнула Леню, уже ведущего Надю к дому:

- Леня, давайте лодку спихнем, половим бычка!

- Что ж со мной ловить, если я - вредный бурят. - Ну, Ленечка! Это ж я так сказала. Буряты - они ж хорошие!

- Не ходи! Не ходи с ней! - больная Надя давно ревнует его к белотелой дачнице, один раз в приступе бессильной злобы побила окна в ее доме: долго болтались тогда Леня с Петровной в море, хорошо шел бычок, а вот с того, собственно, дня и началась Надина болезнь. Но, как ни странно, именно над Надей Петровна имела магическую власть.

- Бросьте вы свои глупости, Надя! - говорит она сердито и строго. - Мне что ли одной бычок нужен? Он и вам нужен. Я приду, помогу Лене почистить, ухи свежей наварим! - так у нее все ладно, задорно получается, а, главное, этим вот естественным, без всякого ударения брошенным "Вы" - возвращением чего–то давно забытого - Петровна раз и навсегда взяла верх над Надиной душой.

Еле ворочая языком, полупарализованная Надя любила вспоминать плачевную историю своей болезни: "Я побила окна, а она с моря вернулась и говорит: "Уходи и больше не приходи". Я говорю: "Вот уйду и не приду больше". А она говорит: "И очень хорошо! И еще пойдешь и упадешь!" Я пошла и упала. Вернулась к ней и говорю: "Петровна, я упала!" А она: "И правильно! И еще упадешь!" Я пошла и еще упала… И уж встать не могла…"

Поражая слушателей, Петровна охотно подтверждала рассказ: "Да. Я так и сказала: "Вот пойдете и еще упадете, Надя". Она и второй раз упала". Обе версии сходятся, предсказание сбывается - и перед волшебностью происшествия бледнеет и меркнет обыденный реализм многолетнего недуга.

А в тот раз или в какой–то другой, но вышел однажды у Лени разговор с Петровной особенный, задушевный. Леня рассказал Петровне всю свою жизнь, и тут оказалось, что она и прежде не верила Савельевне, что он как уголовник сидел - как узнала, что он из Харбина, так сразу и поняла, что к чему, - даром, что и она с мужем на Чукотку завербовалась не от хорошей жизни. Сокровенный это был разговор, и трудно было понять, как она могла так предать его - взяла и все пересказала Савельевне. Но он тогда простил ее. Понимал, что она это сделала не по злобе, а по глупости, хотя как это она могла быть вполне умной для себя и такой дурой для них с Надей оказаться - так и осталось загадкой ее харак тера.

- Вы же интеллигентный человек, Леня, - доказывала ему Петровна свою правоту. - Вы должны понять: Савельевна - женщина темная, неграмотная, откуда она может знать о репрессиях, о культе личности? Я же хочу, чтобы она изменила свое отношение к вам! Вы же мой друг, мне неприятно, когда вас зря оскорбляют.

Но как она ни старалась просветить Савельевну, та слушала без всякого интереса, а под конец ей и вовсе надоело:

- Ну, шо ты буровишьдо меня всякудурь? Ну, власть - она и есть власть: та была власть - она и была правая, другая пришла - теперь она правая. А ты живи при всякой власти и ее не задевай, и она тебя не тронет. Нас вот никто шпионом не обозвал, кум Марченко, уж на что лютый был, а и ему никакая власть поперек не стала. А уж он шибко по банку бил, ой шибко!

Того только и добилась Петровна, что ее "лучшего друга" Савельевна иначе как "шпиеном" теперь не звала и, отвечая на вопрос приезжих: "А кто в том доме живет?", говорила: "А не знаю, шпиен, чи хто, с Китаю, чи откуда, шпиен и женка евонная, видать шпиенка…", с удовольствием читая при этом ужас на лицах слушате лей….

Но тогда Леня простил Петровну, а вот теперь все чаще настигала его жгучая обида на нее. Сколько раз, болтаясь с ним часами в море, говорила: "Я вам лучший друг, Леня! Вот вы не знаете, какой я вам друг, а я за вас всегда Богу молюсь. А вы? Ну скажите, если лодка перевернется, вы меня будете спасать?" Она говорила кокетливо, будто шутя, и он, шутя, отвечал, что спасать будет не ее, а "закидушки". И оба они смеялись, она надувала губки: "У, вредный вы бурят! А я все равно буду за вас Богу молиться!" Он в ее молитвы не очень–то верил, но что б так вот бросить его в беде - ни разу не наведаться на берег за всю зиму - этого он не ожидал.

Где–то в середине февраля небо заголубело, снег заискрился и стал весело таять. Леня понял, что ждать осталось недолго: вот только потает снег, тронется море, потянется на берег промысловый люд. Тут уж точно Петровна приедет. Не к нему, не горе его горевать, а за икрой. Выдумала она и сама в свою выдумку крепко верит, что на севере сделалась у нее радиоактивная болезнь и что от этой болезни одна только черная икра лечит. Густо на белую булку намазывает. А он ей икры не даст. И все выскажет!

Мысль эта развеселила его, он ожил, огляделся вокруг, нагрел воды, вымылся, побрился, просеял от мышиного помета муку, напек лепешек, нарезал мелко сала и во все углы поставил мышеловки, смел паутину, протер стекла и - как раз увидел, что едет по степи полковничья "Нива" - первая ласточка.

- Ну, Леня, - сказала, входя в избу, полковничья жена. - Ты, я вижу, совсем молодец! И правильно! Это ж великое дело круглый год на свежем воздухе жить! Он меня брать с собой не хотел: у нас, говорит, мужские дела, а я задыхаюсь в городе, мне простор нужен! Я вам мешать не буду, занимайтесь, пожалуйста! Я сама по себе! И пока Леня с полковником перебирали сети, готовили снасть к предстоящему лову, она, выйдя на пригорок, разделась до пояса, оставшись в одном широком, до самой талии бюстгальтере, под лучами еще прохладного солнца стала махать руками, вертеть туловище из стороны в сторону, а потом растирать его каким–то поясом из деревянных катышков.

Когда они собрались домой, договорившись, смотря по погоде, о следующей встрече, Леня не стерпел и всетаки попросил:

- Я это… ну, если пояс такой продают в городе, так может вам не жаль, я заплачу…

- Ле–ня! Ну, Ле–еня! - аж пропела полковничиха от восторга. - Вот это по–нашему, по–гвардейски! - она хлопнула Леню по спине, крикнула - Молодец! - и подарила ему массажный пояс.

С того дня еще затемно, Леня пускался прыткой трусцой вдоль берега реки, потом делал массаж всему телу и обтирал себя тающим снегом. А уж потом справлялся по хозяйству.

Как–то на пути к колодцу его окликнула Савельевна. Псы ее еще загодя выступили на передовую, вздыбилась шерсть на их загривках, оскалились морды, Ленина свита тоже изготовилась, но Савельевна неожиданно прикрикнула на своих собак: "Тише вы, проклятые!" И обычный концерт не состоялся.

- Слышь, Людка приезжала. Ходила до тебя. Ходила. А ты чи спал, чи шо. Не стала тебя будить. Хлеба тебе привезла. Щас вынесу…

Врала она или нет, может и ходила Людка, хотя трудно поверить. Леня подумал о собаках и от хлеба не отка зался.

- На вот, держи, - Савельевна протянула ему две буханки, вдруг сморщилась и сквозь слезную гримасу сказала. - Надю–то жаль… Ой, не верила я, шо она и взаправду… Теперя мой черед…

От удивления Леня только спросил:

- Что ж твой? Ты ж здоровая…

- Мой! Я знаю, шо мой! А ты вот подругу свою спроси, цыханку белую, - уже сухим голосом рявкнула Савельевна и, утирая торчащим из–под ватника грязным фартуком глаза, пошла, на ходу бурча, - какая я здоровая? Мне масло давить не с кого - вот я и здоровая…

Напоминание о "подруге" укололо в самое сердце, - надо же, Людка и та хлеба привезла… А эта… "Цыганка белая" - повторил вслед за Савельевной, задумавшись, впрочем, о чем бы это ему надо спросить ее.

Назад Дальше