Ну полно, пора и мне предаться моему чудодейственному пороку. Я соскучился в экстравертах. Разбой будет продолжаться не один день, а меня, очевидно, давно уже считают павшим. Наверно, многие видели, как меня придавило жеребцом. Итак, временно я считаюсь усопшим, уже тускнея на периферии чьей-то памяти. В селении Y, безусловно, должна быть обширная фундаментальная библиотека, которой уготована участь насытить мириадами эфирных мыслей злорадно неразборчивое пламя или неврастеническое варварство дикаря, решившего разом испепелить чужие судьбы за неимением собственной. Я протиснулся вон из эрзаца церкви, расталкивая изможденные лица и морды, и вновь бросился в кавалькаду гомонов, воплей, бликов, неистовств.
Я кружился, обегая редкие потасовки, крался, прижимаясь к стенам, расписанным блеклыми разгоряченными тенями, перепрыгивал через пьяных, убитых, прелюбодействующих. И очень скоро мое неизъяснимое желание напасть на чужие книги сделалось возможным, ибо я увидел здание центральной библиотеки селения Y, что явствовало из массивной медной вывески. Как и следовало ожидать, разнузданной суеты здесь было меньше. Хранилище книг угнездилось в спутанном низовье переулков, примыкающих к небольшому парку с огромной запятой черноводного пруда посередине. По ближайшей улице эскадрон кирасиров в мятых нагрудных кирасах тяжелым галопом проследовал к центральной площади, затем двое гвардейцев провели раненного в голову товарища. На втором этаже дома напротив едва слышно хлопнул ставень.
Я приблизился к парадному входу, поднимаясь по мраморным ступеням, я взялся за литую бронзовую ручку. В это мгновенье увидел в нескольких десятках шагов от себя городского палача в черных одеждах, медленно несущего на плече развязывающийся куль. Седые длинные волосы заплечных дел мастера развевались в воздушных скитаниях рассвета, осторожно приподнимающего покров над селением Y. Поклажа, неудобно лежа на плече, поминутно соскакивала, и пожилой человек, недовольно морщась, замедлял шаг. Завидев меня и нисколько не изумившись моему лицу, покрытому багровой коркой и розовыми очками, палач нехотя воззрился на свои перепачканные колени и, не изменив мину квинтэссенции безразличия, проследовал прочь, скрывшись в одной из многих дверей.
Больше рядом не было никого. Я дернул дверь, как вероотступницу - она была заперта. Несколько ударов прикладом внесли некоторую ясность и спокойствие во всю мою жизнь. Плотно затворив изуродованную дверь и замкнув ее на щеколду, я прошел в обширный холл, восторженно ловя тихий виньеточный сладкий библиотечный воздух.
Я нахожусь в преддверии прецизионного лабораторного наития.
Я чувствую, что сейчас вот-вот реквизирую смысл моей жизни. Рукописными блажениями святых воспользуюсь как технической документацией благодати, что имеет снизойти до меня. Я дорожу обретенным смыслом жизни не более чем брелком-амулетом, потому что смысл жизни постигается уже тогда, когда больше ничего с такой жизнью сделать нельзя, кроме как выдавить из нее смысл и выбросить прочь. Постичь смысл жизни - это все равно что услышать, что ели у соседей, или подсмотреть чужую любовь. Ни один смысл жизни не заменит самое жизнь. И материализм, и идеализм в этом вопросе лгут одинаково.
Мои пальцы бегут по корешкам книг, точно по клавишам, выбивая ажурную мелодию золотых тиснений.
Стою и задыхаюсь в четырех измерениях, как в четырех герметичных стенах искусственного рая. Наверное, сходное чувство когда-то испытал опекун сатаны, убедившись в том, что его выученик оказался талантливым.
Я хочу уразуметь, почему, имея такую непреодолимую, ненасытную склонность к метафизической подноготной бытия, почему, являясь жизнелюбивым, полноценным, энергичным мужчиной, не чурающимся жизненных соблазнов; избегая пресной пищи и худосочных страстей, имея способность восторгаться и обожать, я тем не менее вменяю себе в вину чудо; я тем не менее тяготею к осмыслению иррационального, надвременного, надпричинного, надматериального? Почему я не просто отдаюсь на поток увлечения по легковерию, весьма свойственному людям, а стремлюсь расчленить непостижимое, рассчитать трансцендентное, утилитаризовать необъяснимое, стать у изголовья вечного?
Я испытал превратности манящего флирта с судьбой, я испытал феерические таинства мистических состояний, вторгаясь в них не астенической душонкой религиозного вырожденца, но подлинно технократическим бесстрашием диверсанта в адских кущах метафизического царства.
Вот они, мои смыслосодержащие книги! И на меня наваливается ком духовной борьбы Джона Баньяна и Льва Толстого, а этика благоговения перед жизнью заставляет вспомнить о наличии усыпальной маски у меня на лице. Экклезиаст представляется материалистически настроенным пессимистом, а Джон Баньян, после некоторых колебаний, беспомощным в духовном отношении человеком. Точно в диковинном артезианском колодце, я скапливаюсь в убеждении физической и психической неполноценности мистиков и святых и сокрушенно взираю на свою здоровость сквозь фигурную призму этих болезненных озарений и сексуальных неполноценностей, препарированных психоаналитическим методом. И точно маститое наказание до востребования, сквозь дебри анестезических откровений сожигающим кнутом на меня набрасываются гекатонны спелых бутонов женской плоти, и богатейшая образная ткань, вышитая безупречными матрицами молитв, начинает кровоточить.
"Какое право имеем мы думать, что природа обязана выполнять все свои задачи только с помощью нормальных умов? В уклонении от нормы разума она может найти более удобное орудие для выполнения своего замысла. Важно лишь то, что работа выполняется и что качества работника таковы, что он может ее выполнить. И с косметической точки зрения совершенно безразлично, что этот работник представляется на чей-нибудь взгляд лицемером, развратником, эксцентриком или безумцем" [Маудслей].
Я чувствую, что устал, ибо опасные мысли изнашивают гораздо интенсивнее, чем опасные деяния, а заблуждения стеснительны наподобие тесных одежд.
"Господи, если мы впадаем в заблуждение, то не Ты ли нас в него ввергаешь?" [Августин]
"Люби бога и поступай как хочешь" [Августин].
От буйных мыслей погружаюсь в разноцветный оргазм, и каждое новое блаженное содрогание подразумевает под собою новое, подобно ступеням бесконечного водопада, несущего к небесам неупадающие снопы радужных брызг. Я блуждаю меж стеллажами, уродуемый разноречивыми фактами.
"Если моя теория не согласуется с фактами, то тем хуже для фактов" [Гегель].
В седых клубах склеротической пыли между завалами малодушных салонных поэтов и надуманными кознями воспоминаний жен великих людей я нахожу драгоценные "Меморабили" - дневник, содержащий описания видений Эммануила Сведенборга, и восторгаюсь сильным гением этого северянина, не испугавшегося переродить себя в 54 года. Чту в нем горного инженера, на которого снизошло озарение горних сфер: "Человек в известном смысле не что иное, как бесконечно малое небо, которое находится в тесной связи с духовным миром и небом. Каждая отдельная идея человека, каждое его душевное движение, мало того - даже самомалейшая часть этого душевного движения - есть точное подобие человека. Дух может быть познан по одной-единственной мысли. Бог - это не что иное, как человек, достигший только бесконечного совершенства" [Сведенборг].
"Вопрос: "Любишь ли ты меня?" означает: представляется ли тебе истина в том же виде, как и мне?" [Сведенборг]
"Что такое Бог - этого я не знаю,- но все, что не Бог, - мне известно" [Сократ].
"Для всего человечества я один и тот же. Нет ни одного человека, который был бы достоин моей любви или ненависти. Тот, кто поклоняясь служит мне - пребывает во мне и я в нем. Если кто-то, чей путь исполнен злобы, служит мне,- тот достоин такого же почтения, как и добродетельный; и он скоро обратится к добру, и он достигнет вечного блаженства" [Вишну].
Я окружен откровениями о сотворении мира Якоба Беме и Джорджа Фокса и, кажется, держу руку на пульсе заздравно нарождающегося мироздания. В неясной галлюцинаторной тьме пустынных библиотечных закоулков мнятся духовные упражнения св. Игнатия.
Я пытаюсь вообразить себе облик св. Иоанна, св. Терезы, Маргариты Алакоквийской, Ангелуса Силезиуса, Дионисия Ареопагита, Елизаветы Венгерской, Катерины Генуэзской. Медленно и неотвратимо погружаюсь в вязкий настой медиумических трансов, священного трепета и примирений, кружусь в неизбежном вихре непрерывности, нащупываю местный наркоз звериной воли и уста с запекшейся на них хвалой, вчитываюсь в импульсы блаженства, пробуя их на вкус парализованным языком. Лежу в клише моего мультипликационного обращения и сквозь чашу обратных перспектив дивлюсь на обращение апостола Павла и Давида Брайнерда. Следуя за Мезоном, Прайнсом, Брейером, Бинэ и Жанэ, опускаю дрожащие пальцы в сублиминальное сознание, будто в розовую воду.
"Обращение не представляет собою просто включение святости в жизнь человека. При истинном духовном перерождении святость вплетается во все настроения, мысли и дела. Истинный христианин подобен зданию, перестроенному от фундамента до кровли. Это новый человек, новое творение" [Джозеф Аллайн].
Я слышу нервический шепот - это наставления святого Иоанна Испанского. Я вникаю также в смысл аскетизма Генриха Сюзо и невольно дотрагиваюсь до себя рукой, сомневаясь, не умерщвилась ли еще моя плоть и не рухнула ли еще отчаянная деспотия разума. Предписания Игнатия Лойолы, благоговения святого Антония Падуанского и святого Бернарда подбираются к центру моей личной энергии, и боюсь лишь одного, чтобы моя страсть познания не зарвалась настолько, что я уронил бы себя в пропасть безумия. Я больше хочу знать, чем верить, и невольно раскачиваюсь всем телом на стуле, ощущая себя воздухобежцем, который владычествует канатом, связующим два мира - ужасаюсь потерять равновесие. Я хочу, чтобы центр тяжести моей веры не выходил за пределы площади опоры разума, но содрогаюсь всем телом, едва не срывая с себя свой синий, местами обгоревший мундир. Ибо, не видя его, я чувствую на себе одежды Франциска Ассизского и Игнатия Лойолы, коими они обменивались с нищими. Сдавливаю губы так, если бы только что поцеловал прокаженного. Закусил язык, точно очищал им язвы и раны больных, подобно Франсуа Ксавье или святому Иоанну. И вот уже, вторя настырному прагматизму Уильяма Джемса, постигаю определения мистических состояний и, не найдя ничего нового, натыкаюсь на томик Ральфа Уолда Эмерсона с неистребимым чувством голода, тоннами свинцовой усталости на спине и глазах, а также легким материалистическим покалыванием в висках.
Я принялся блуждать по подсобным помещениям в поисках снеди и, уже отчаявшись было хоть сколько-нибудь поутолить голод, в одной из жалких каморок, очевидно, служащей ветхим библиотекарям чем-то вроде трапезной, наткнулся на признаки близкой пищи. Опустошив несколько кастрюль, банок, ящиков, соорудил себе неказистое пиршество в честь победителя. От остатков супа со сморщившимися пятнами жира на поверхности исходил запах альбигойской ереси, несвежий хлеб напоминал об осаде, сыр придавал ощущение реальности. Початая бутыль темно-красного вина уняла анархистский озноб и сгладила неравномерности напряжения отдельных членов тела, а несколько пучков зелени, годящейся разве что в гербарий, пара огромных грецких орехов, цукат и несколько ломтей сладкого пирога придали моему длительному сну ранимый оттенок детской эластичной непосредственности.
Я засыпаю на кожаном диване, похожем на айсберг, усыпанный пеплом, и старательно укутываюсь пыльной шторой, плетеная бахрома которой разбежалась по измученному лицу, подобно длинным пальцам возлюбленной. Розовые очки наконец-то получили долгожданную возможность избавиться от моих немигающих глаз. Ранец, набитый грошовой походной ерундой, заменяет подушку. Наконец я с опустошительным облегчением отбросил сапоги и самовлюбленно приготовился нырнуть в теплые чародейственные дебри сна. Впечатлений, до сих пор прозябающих в визионерском буйстве, было такое постылое множество, что я изленился твердить про себя собирательный образ всего происшедшего. Легкий неугомонный хмель еще копошился возле того места, где совесть крепится к моральной чистоплотности, но сон, как пронырливый наполнитель, растекался по форме моего гигантского успокоения и, схватив все его тончайшие выдумки, начал твердеть.
§ 19
Шаблонное представление о течении времени я утратил еще во время битвы. Я воспринимал свое бодрствование, окруженный ночным разбоем, как некое безвременное произведение искусства. А добравшись до библиотеки, уже окончательно уподобился бесхитростной однодневной насекомой твари, которая проживает все жизненные силы, беззаботно порхая от цветка к цветку, упоительно транжиря пыльцу с крыльев в объятиях встречного ветра, и, вконец измотавшись в чудесной эйфории, пожинает плоды своей однодневной мудрости, чтобы добросовестно умереть с заходом солнца. Длительный сон (хотя из самого сна трудно судить о его длительности) укрепил меня, несколько кувшинов холодной воды с трудом смыли отвратительную чешую усыпальной маски и вчерашней смертоубийственной суеты. Я смотрел на свое лицо без очков и крови и не узнавал его. Только мутность зеркала придавала ему определенную реальность. Солнце обреталось в зените, и я вообразил, что это доброе знамение, и надумал было уже покинуть благорасположенные ко мне стены книгохранилища, как наткнулся на томик Эмерсона и вспомнил, что не достиг желаемого эффекта своим посещением библиотеки. Впрямь, что проку штудировать чужие колоритные озарения, вкрапления святости, богоискательские медитации, тенденциозные религиозные наития - все это любопытно мне не как руководство к действию, но возбуждает декоративный интерес коллекционера метафизических атрибутов. Все это в прошлом, из всего этого я возьму лишь ксерокопию воли и эстетическую канву традиции. Бесхитростная духовная борьба, местами доходящая до рукоприкладства, по отношению к самому себе вызывает у меня одну лишь снисходительную улыбку. Прежние мистики не шли дальше разложения души на состояния, а я не только каждое состояние, но и каждый его оттенок делю на функциональные модули, следствия, причины. Символосодержащие субстанции озарений имеют совершенно четкое место в бесконечных рядах трансформации моего духа, который я воспринимаю не как монолит, но сложнейший полифункциональный организм. Я счастлив вполне тем самозаконным счастьем, что изжил в себе все мало-мальски невыразимое. Я могу объяснить каждый тончайший излом своей воли и определить сложнейший оттенок каждого дуновения хрупкой иррациональности. Мне достаточно тех неуклюжих слов, что припрятаны у меня за пазухой. Все сумеречные стороны человеческой души стали более технологичными, утилитарными, управляемыми. К чему ждать благодати, если можно позвать ее самому?
Я полистал наугад пожелтевшие страницы и, проникшись изрядной заинтересованностью обнаружил нечто нижеследующее, что в лаконичной форме разъяснило все мои многочисленные духовные мытарства: "Каждый человек какой-то таинственной склонностью связан с одной из областей природы, истолкователем которой он является...
Каждое растение имеет своего паразита, и каждая
сотворенная вещь своего любителя и поэта...
Каждая материальная вещь имеет свою небесную сторону; каждая может быть поднята в сферу духовную, непреходящую, где она играет ту же вечную роль, как все другое, и к этим конечным целям стремятся непрестанно все вещи. Газы сгущаются в плотный небосвод, химическое вещество превращается в растение и растет, превращается в четвероногое и передвигается, превращается в человека и мысль. Но избиратель определяет вотум представителя. Он же только их представитель, он является частью их, подобное может познаваться только подобным. Причина, почему кто-нибудь знает немного о природе вещей, заключается в том, что он сам составляет часть их: его природа та же, что и природа этих вещей, он сам часть тех вещей, которые он теперь исследует. Одушевленный хлор может познать хлор, а воплощенный цинк познает цинк. Их качества определяют его жизненный путь, и он может самым разнообразным образом вскрывать их природу, ибо из них он и состоит...
Человек, созданный из земного праха, не забывает о своем происхождении, и все, что ныне остается пока безжизненным, когда-нибудь в будущем будет говорить и мыслить".
Неслыханное облегчение космических масштабов нагрянуло мне на плечи, распушив все тело, и я лишний раз подивился на свое прихотливое счастье. Ведь все мои мысли извне приходят ко мне всегда вовремя, и оттого я вполне могу помыслить себя в качестве прецизионного инструмента высших безвременных основоначал бытия. Робкая, бессильная жизнь доселе нуждалась в психически неполноценных, неразвитых индивидах, толковавших смысл действия высших сил, а с изменением фактуры цивилизованного, индустриально развитого бытия должен измениться облик и "божьего человека". Необихоженный, необразованный невротик в лохмотьях, не сведущий в науках, неспособен более быть связующим звеном меж двумя мирами. Инаковость в эксцентричном поведении юродивого теперь подменилась инаковостью в эксцентричных проектах инженера-теолога. Мускул, точный расчет и озарение должны слиться воедино и быть непременными отличительными качествами человека "не от мира сего".
Я аккуратно поставил все книги на прежние места на стеллажах, водворив последним томик Эмерсона, прежние места обрели и медные подсвечники, служившие мне в моих изысканиях; и я улыбнулся тому, что с позиций разнузданного удачей победителя мои действия были совершенно бессмысленны, ведь в селения Y сейчас; верно, нет и пяди пространства,
пораженного прежним порядком.
Но именно этим
и отличается мой разбой от любого другого.
Я не зря брал штурмом селение У, ведь я выкрал смысл моей жизни, как почетный приз за победу. Разве это может сравниться с горами утвари и драгоценностей, награбленных солдатами правительственной армии? Я везучий и горжусь этим божественным даром. Когда-то давно мне изрядно повезло, когда я брал приступом селение X. Тогда я остался жив, я остался жив и сейчас. Сколько еще будет на моем пути этих загадочных анонимных переменных функций моей неотвязчивой судьбы, которые придется штурмовать вновь, не щадя своей застрахованной жизни.