СТРАСТИ ПО ГАБРИЭЛЮ - Владимир Авдеев 18 стр.


На приведение своего нехитрого военизированного рубища в относительный порядок ушло несколько мгновений, и вот уже, прихватив ружье, кивер и возвратив на боевое дежурство розовые очки с привнесенными в два декоративных розовых загона двумя, смиренными немигающими голубыми данниками, выхожу на улицу, чувствуя радостное возбуждение, которое всегда оставляет легкая и верная нажива. Дерзновенно смотрю на небеса, развязно благодаря их за чудесное соучастие. Инфузорное солнце, словно перенесшее опустошительную дистрофию за эти воинственные дни, робко сползает с насиженного зенита, чтобы прильнуть в неизъяснимой колоратурной усталости к закату. Отворяя дверь мягким пинком, я выглянул на улицу, как заглядывает в раковину ловец жемчуга, оглохший от своей подводной чумной изоляции: закаленным в розовых бойцовских панцирях глазам явилась гигантская асимметричная черная жемчужина тщательного разрушения.

Селение Y лежало в плоском фиолетовом мареве, и, сколь бы ни был удален уголок от борьбы, сколь бы ни был он непричастен к смертоубийственной грызне двух овеществленных идей, ничто не могло бы спасти его от бездумного рукоприкладства разъяренных солдат.

Я спускался на негнущихся ногах по обглоданным осколками ступеням библиотеки и видел, что каждый предмет был поражен какой-нибудь своей неповторимой нечистой изъянностью. Каждый дом был по-своему изувечен пожаром, разбоем или исступленным мономанством как редкостной неповторимой хворью. Даже совершенно одинаковые окна были разбиты каждое на свой манер. Груды одинакового пепла и одинаковых обломков не были похожи друг на друга. Трупы одинаковых солдат, анархистов и ни к чему не причастных мирных обывателей были мертвы каждый по-своему. Каждый султан дыма имел свой оттенок и свои зловонные кудри, и каждый одинаковый зернистый плач в гнездовьях руин был наполнен своими особыми, ни на кого не похожими слезами. Даже среди оставшихся в живых флюгеров не было подлинного единодушия. Я иду, ударяя прикладом ружья по выщербленным, каждый на свой лад, булыжникам мостовой, точно посохом. Я апостол безобразия. Одинаковое горе и одинаковое воровское воодушевление соседствовали рядом, совершенно не обращая внимания друг на друга, как два случайных сиюминутных любовника, распластавшихся в эгоистическом дурмане удовлетворения. Кроме разрушений, везде видна и усталость. Воры устали, смеясь косоротым слюнотворным смехом, считать богатство; вдовы и сироты устали оплакивать утрату, смирились с нею как с чем-то изначально данным; раненые устали лизать свои раны; пленные смирились с перспективой близкой казни, а анархисты, бежавшие от проворных рук, насытились загнанной свободой. Исступленный день и возбужденно пьющая второе дыхание ночь одинаково изнашивают различные страсти.

Я выбрался из

библиотеки к самому началу эры безразличия, и едва заметные на фоне живописных руин люди оказались подобны табличкам, предостерегающим в парке траву от преждевременного вытаптывания.

В многомерное лицо встретившейся девочки вписан стабилизированный ужас, и то, что это девочка, я понимаю лишь из остатков платья, потому что обожженная голова смотрит на меня совершенно бесполым вопросом: "Ты меня ударишь?" - и не удивится, если это произойдет.

- Ты тоже варвар?- вопрошает она совсем не детски жесткими губами в розовой окалине золы и пастеризованных слез.

- Да,- ответствую я и иду мимо забора, местами простриженного дикорастущим огнем, а в груде раздавленных помидоров и битого хрусталя лежит огромный детина с шафраново-желтым лицом, и стая породистых борзых, позабыв о манерах, рвет на части мундир драгунского офицера.

Я выхожу на первое скопление людей, обнесенное грудами битого кирпича, и мое выражение лица, человека, несущего огонь, производит запланированное возбуждение, хотя возбуждение это и не оформляется в определенный порыв людской массы.

Пораженный трансцендентной токсикацией, я срываюсь с тончайших следственно-причинных нитей, и то, что со мной происходит в последующие мгновения, распирая, вываливается из привычных масштабов времени. Я рвусь в ретивом поспешании за своей ролью и чувствую, что отклеиваюсь от нее.

Группа солдат, предводительствуемая сутулым офицером с покатыми плечами, сосредоточенно смотрит на нагрудную нашивку на моем мундире "18 гренадерский полк" так, словно она выжжена у меня на голой коже. Офицер с улыбкой возле лица предлагает в добровольном порядке сдать оружие. "Вы арестованы",- звучит не как прямая речь, а как бесцветный игрушечный ультиматум. Ружье уплывает из моих рыхлеющих рук, едва не оцарапав изогнутым когтем штыка, а в иллюзорном пространстве я вижу лицо белокурого юноши, гигантской дождевой каплей свисающее с кончика штыка, и в глубине организма зарождается робкий островок рвоты. Хлопки по спине и груди изображают обыск, и вместе с чужими руками я напористо ищу на своем теле вину сначала на спине, а затем на груди.

- Ничего нет.- Сочувственно-злорадные лица

солдат дрожат, точно мыльная пена на сорванных пружинах. Хрестоматийный абсурд, и потому я не спрашиваю ни о чем. Гулко протяжный удар прикладом под лопатку принуждает меня двигаться в направлении группы солдат, меченных, как и я, тавром 18-го полка. Они взяты под стражу, а пока моя спина набирает силы для нового синяка, а в ушах висит зычное понукание "Пошел!", я подвергаю графологической экспертизе цифру "18". Где в ее худых линиях причина ареста? Шарю взглядом по темным бойницам невыспавшихся враждебных глаз, и все тело устлано пылающими зубами злосчастного клейма. 18. 18. 18. 18... Площадь, выделенная в моей душе под положительные эмоции, стремительно уменьшается как круги на воде, достигшие края мутной лужицы. И только напоровшись на простенькие глазки сельского паренька, лучащиеся тонковолокнистой лестью, и завидев оттопыренные карманы мундиров, обнаженные головы, еще полные стяжательских истерик, ранцы, набитые как респектабельные кошельки, сгорбленные от угрызений спины, я постигаю, что на медицинской мобилизационной комиссии был сопричислен к гренадерскому полку, которому теперь суждено было, выйдя из-под контроля, показать чудеса мародерства. Я вспоминаю бильярдный шар головы офицера, скрепившего меня узами судьбичности с виноватой цифрой "18". За разбой нужно платить, и за мой изощренный тоже. В толпе карманных воришек, не совладавших с обузой взбалмошной добычи, я увидел монаршее лицо Ингмара. Он впитывал новую роль с уродливолицым тщанием сфинкса. Я не успел спросить его, что успел он выкрасть, так как нас погнали к крепостным воротам сквозь чащи обгоревших досок и вороньих клювов с заключенными в них бусинами мертвечины. Сквозь оцепление я услышал обрывок разговора двух штабных офицеров, некоторое время ехавших верхом рядом с нашей арестантской колонной. Один из них внимал всему со стеклянным безразличием и усталостью, иной же с жовиальной молодцеватостью говорил о любовных интригах старших офицеров, а затем эклектично сбился на последствия подавленного бунта:

- Наши потери составили 23 678 человек убитыми и ранеными, урон анархистов сосчитать сложнее, ибо вместе с ними придется считать и несколько тысяч жителей, погибших при взятии селения Y,- энергично отмахиваясь от назойливых мух, он продолжал, поедая с видимым удовольствием вишни из бумажного кулька: - Однако если все же исключить последних, то общая цифра, не считая рассеянных по лесам, приблизится к сорока с половиной тысячам. Уж очень много было казнено сразу по взятии бастионов,- сказал он, смехотворно дернувшись всем лицом, видимо, от вишневой косточки, угодившей на больной зуб.

- Но все это пустяки, между прочим, милейший, вы слышали, что наш непосредственный рыжеволосый Казимир полонил какую-то местную певичку и, пока солдаты его роты унимали этих вульгарных расхитителей 18-го полка, умудрился приятно провести с нею время, заперевшись в театральной уборной, а когда по прошествии трех дней и трех ночей, официально отпущенных на разграбление селения Y, ему надлежало объявиться, то он, не долго думая, поранил себе руку саблей, подвязал ее и, изрядно измученный тремя сутками приступов, всамделишно бледный как Пьеро, явился пред ясные очи нашего плешивого осла - полкового командира и был, кроме всего прочего, представлен к награде и повышению за храбрость. Вообразите себе комедию. Ах, этому рыжеволосому слюнтяю и бабнику Казимиру всегда изрядно везло, а я из-за этого восставшего сброда потерял своего любимого скакуна Нерона, которого выиграл в карты у поручика С. (вы должны помнить), и теперь второй день езжу на этой анархистской кляче, которую мне приискали в предместье мои подлецы.

- Ас этими что будут делать?- все так же томительно-невозмутимо спрашивает второй офицер, морща нос.

- Ас этими... Ну, этих гонят за крепостные стены, там в поле будут разбираться со всеми: и с пленными анархистами, и с этими тоже. Однако потешное будет судилище, ведь туда же должны доставить и главаря повстанцев, некоего Жоашена с его подружкой и сыном, которых поймали по доносу. Говорят, у плута хороший вкус касаемо до женщин... Не завидую я этим гренадеришкам. Шуточное ли дело, они обезоружили оставшихся в живых офицеров, когда те пробовали привести их к повиновению. А все произошло оттого, что гвардейские драгуны первыми ворвались в богатый квартал, и эти пешие вояки почувствовали себя обойденными, когда услышали, что им предстоит вступить в селение Y уже вместе с обозом. Хо, обратите внимание, какой смешной вон тот, в розовых очках, Арлекин. Он, наверное, орудовал больше всех, уж ему-то не миновать трибунала. Отвратительно своенравная рожа.

Находясь то спиной, то боком к этой беседе, я вдруг ощутил удар легкого предмета по шее. Наверное, это была вишневая косточка.

- Ричард, у вас неважный вид, поедемте выпьем шампанского у капитана Д. и посмотрим коллекцию картин, которую он спас от огня в доме одного сахарозаводчика, которого, кстати, и зарубил самолично, когда тот надумал сопротивляться слишком уж настойчиво. Заодно вы развеетесь с какой-нибудь маркитанткой и забудьте печали войны, а то мне очень трудно с вами беседовать, из вас положительно невозможно вытянуть ни одного слова. Поедемте, я обещал вашей милой матушке-княгине хранить вас в походе от хандры и излишеств.- И они ускакали вперед, скрывшись в клубах расточаемой пыли.

Я поправил очки и потрогал шею... ...этот орудовал больше всех... Я влюбился в цифру 18, как в терпкие объятия молодой беззастенчивой цыганки и теперь не скуплюсь на подарки, хирея от всевозможных болезнетворных реверберации своей символоблудящей памяти.

...а потом мне в который раз досталось от воспоминаний детства...

Я бреду по колено в вязком посмешище в состоянии острого гнойного оптимизма, понятия не имея, что. подбросит мне отчаянная судьба, а возле городских ворот между неубранных трупов и обгоревших досок гнездятся возбужденно-злорадные глазки оставшихся в живых горожан. И я чувствую их опустошительное моралетворство у себя на коже. Колонна арестантов нехотя минует изуродованные дверцы ворот, в немотствующем томлении потроша тесные мундиры, мешающие наглотаться свежего неразграбленного воздуха. Шаги становятся все короче, словно само время изленилось лепить развязку оголтелых страстей. Касания спинами и плечами становится все чаще и безразличнее друг к другу. Конвой, оттесненный горнилом ворот, смешивается с арестованными, и конвойные, не понимая, что происходит, настороженно озираются по сторонам. Но ничего не происходит, только одинокая флейта мучает губы одинокого менестреля. Под пыльными сапогами изнемогают амулеты, драгоценности, полотнища богатой материи, иконы, золотые подсвечники. Вместе с наживой недавние мародеры разбрасывают коченеющие фантазии. Все это больше не нужно. Будущее строит каждому неказистые рожицы, а мятая упаковочная вата, которой каждый обкладывал хрупкие изделия своей выспренной надежды, полна остроконечных ранящих осколков.

Совсем близко за холмом, на расстоянии вытянутой руки, под гигантским куполом пирующего воронья открылось поле сражения, уже изрядно покоробившееся от брезгливости и непомерной ноши залежей гниющего мяса. Я смотрел на это громоздкое буро-зеленое пространство, попирающее все геометрические законы перспективы, и неслышно сатанел при мысли, что абстрактная идея свободы, вдосталь налакомившись шестьюдесятью с лишним тысячами душ, сейчас блаженствует на сытый желудок, ковыряя в зубах. Я смотрел на неприбранное поле брани, как на открытую рану, благоволящую всем заразам на свете, и мечтал придушить осклизлый фетиш свободы так, чтобы даже толкование его не досталось ничьим слезам. Истощительное зловоние вдруг, словно свинцовое опахало, ударило меня по лицу, и я выронил в него свои розовые очки, в лютой спешке нагнулся за ними, но чужой сапог наступил мне на руку, впечатав ее в грязь. Белокурый юнец с мертвенно бледным лицом и с огромной дырой вместо шеи навис надо мною, спрятав остатки солнца. Я отпрянул назад и споткнулся о стоящую на коленях седовласую женщину. Боясь раздавить ее, бросаю тело в сторону, но здесь стоят сразу несколько молодых очаровательных девушек, и я не могу проскочить меж их веерообразных ресниц, не сбив целебную пыльцу макияжа. Мечусь как угорелый, и всюду стоят молодые простоволосые женщины, и в лице каждой видна какая-то незавершенность. Я прекращаю бессмысленную суету, всматриваюсь и вижу, что все они не имеют губ. Безбрежное поле в плиссированных складках нанесенных бурых холмов заполняется тысячами и тысячами безгубых женщин, отобранных у любви. А юнец беззвучно смеется, клокоча рваными краями раны, и гладит седые волосы своей матери, что взирает на меня снизу зеленеющими белками глаз.

Мне не жутко, мне даже не стыдно, ведь я солдат, ведь я безрассудный сутенер

при своей судьбе.

Освежающий удар по спине, холопствующей перед визионерским антуражем, вернул меня из-за порога ощущений к арестованным, и розовые очки, старательно очищенные от грязи, обрели исконное место. Вставая с колен, я видел почти опустевшие карманы и ранцы солдат. Бедняги, они надеются удешевить наказание. Но, безропотно забывшись в виновности, арестованные забыли, что им инкриминируется неподчинение, а не разбой. Те, кто не дождался своего злата, сложив голову "за отечество", могут мирно повернуться на другой бок и спать вечным сном за свои и чужие богатства, не доставшиеся ни праведникам, ни лиходеям.

Мы сбились в кучу, и средь анонимных спин я увидел несколько приметных лиц, многие из моих знакомых были здесь:

Иохим, Макс, Ингмар, Мартин, Гийом.

Я протиснулся к Ингмару и, проглотив несколько унций арестованного воздуха, спросил, что известно ему о судьбе остальных.

- В рукопашном бою погибли Владислав и Антон.

- А я видел, как погиб Игнатий.

- Александра завалило горящими досками во время пожара,- произнес Мартин, не поворачиваясь к нам.

На расстоянии нескольких сладострастных вороньих криков, за густым оцеплением гвардейцев, легко различимых по длинным белым султанам на киверах, угадывались толпы анархистов - их считали, делили на арестантские партии, обыскивали, подвергали краткому допросу и готовили к отправке. Мы устроились на земле, развалившись веером, будто изрядные работники. Нам предложили воду, но спекшиеся губы не пускали влагу внутрь, так велико было отвращение к окружающему. Взявшаяся откуда-то из ударов кнута и обобщенной брани форейтора, появилась карета, вгрызаясь грязными колесами в черствеющие оспины воронок. Она нещадно сотрясала величавое содержимое - главнокомандующего правительственных войск старого генерал-аншефа, которого мне уже доводилось видеть в походе и сражении. Страусиные перья на его шляпе, некогда отличавшиеся проворной пушистостью, свалялись в нечто неопределенное и безразличное к щедрому ветру. Молоденькие адъютанты вынули тяжелое тело со стоической тщательностью так, словно это был любимый, но беспомощный отец. Лицо генерала хранило прежнее миролюбивое чванство, несколько, впрочем, отяжелевшее. Он с неудовольствием смотрел на нас, и его глаза, пораженные вирусом сожаления, тряслись, точно ртутные шарики. Он смотрит на нас, иногда медленно выглядывая из-за точеных адъютантских спин, озябло бормоча приказания. Холм, на котором мы расположились в активных воздушных токах, вызванных разложением тел и душ, постепенно вытягивался к небесам, роняя вниз неровные края, уставленные фигурками конвойных и генеральской свитой, роющимися в земле могильщиками и мародерами из близлежащих деревень. Прямо в поле установили простой крестьянский стол и несколько грубых скамей, на которых и расположились верховный главнокомандующий генерал-аншеф и другие генералы - командиры частей, прибывшие кто верхом, кто в открытых колясках. Я неволил себя наблюдать лишь за кинематическими свойствами их совета, так как расстояние было велико. И мне казалось, что я близок к тому, чтобы расслышать их мнения, касающиеся нашей участи, когда появилась телега, сопровождаемая усердным эскортом из дюжины бравых гусар. На грязной соломе лежал мускулистый человек со связанными руками, ногами и окровавленной повязкой на голове, рядом с ним, поджав босые ноги, сидела молодая женщина, прижимающая к груди ребенка. Чувствовалось, что мужчина был измотан до предела, хотя в нем и теплилась еще неукротимая спесь. Он лежал на боку, выгнувшись всем телом по форме неудобной подстилки, безразличный к ухабам и онемевшим конечностям, повязка сползла ниже бровей, замазав глаза кровью и, пышной шевелюрой. А в безупречно правильном, красивом лице женщины, смотрящей поверх вытянутых в беге конских голов, был виден тщательно превозмогаемый ужас и женственное беспокойство. И то обстоятельство, что она не обращала внимания ни на ребенка, которого чувствовала всем телом, ни на связанного спутника, добавляло ее лицу возвышенную отрешенность и значимость.

Расстояние было еще велико, но уже в спутанном фонтане каштановых волос я различил дивную пропорциональность лица и канонически непогрешимый цвет кожи, невзирая на лиловые клубы пыли, не унимающейся от конских копыт и зависающей марлевым флером почти повсеместно.

Выморочно назойливый вопрос моей участи и видимая его сторона, сводимая к дисциплинированному скоплению генералов, вдруг скомкались и провалились куда-то за это суггестивное лицо, и из деятельного фаталиста я незримо обратился в безропотного художника - ловчего упоительных иллюзий.

Назад Дальше