Дом для Тины - Владимир Колотенко 4 стр.


Он сел в постели, успокоил себя и пошарил рядом рукой. Постель уже остыла. Он выжидал, время шло. Что–то нужно было делать. Снова бухнуться в постель? Клим заставил себя встать, и как был в исподнем белье, прихватив фонарик, который всегда был у него под рукой, стал спускаться вниз. Сонный, на ощупь, не включая фонаря. Дойдя до половины лестницы, он удивился самому себе: ружье–то зачем прихватил? Привычка! И не возвращаться же. Он включил фонарь, просыпаясь на ходу, кашлянул и тихо, чтобы не разбудить гостя, позвал: "Жень…" Чтобы не разбудить гостя, он выключил фонарь, прислонив ружье к стене, оставил его в доме и в потемках, вышел на улицу. В свете луны, он был похож на привидение и, чтобы не испугать ее, тихо окликнул: "Жень…" Он улыбнулся, увидев себя со стороны, освещенного светом луны, в кальсонах, в сорочке… и крикнул еще раз, уже громче: "Женя!" В ответ взвизгнул только пес, а когда он позвал ее еще раз, услышал знакомый звук. Филин, подумал он и зажег фонарь. От этого светлее не стало. Он выключил фонарь и удивился: где же Женя? Войдя потом в дом, и набрасывая крюк на петлю он вдруг вспомнил, что когда выходил, дверь была заперта: крюк был наброшен и ему пришлось отодвигать засов, чтобы выйти во двор. Он усмехнулся собственной забывчивости и зачем–то включил фонарь снова, осветил потолок, подошел к гостю поближе. Зачем? В отраженном свете фонаря он увидел их распростертые молодые тела, молодые, сильные, уставшие от любви. Они спали, как и полагается спать молодости после дико излившихся страстей, утомленной сладостью заждавшегося поцелуя, молодости, сбросившей, наконец, оковы запретов, разорвавшей путы условностей.

Какое–то время Клим любовался: две буйные головы, два тела, четыре ноги… Он осветил тела, не освещая, правда, их лиц, прислушался к мирному дыханию. Он даже втянул воздух ноздрями, как молодой конь, чтобы ощутить этот сладкий запах свободы. И поставил фонарь на стол, свет - в потолок…

Сначала он выстрелил Федору в затылок. Счастливчик умер, не просыпаясь, поселившись на небе в сладком сне. Затем Клим поднялся наверх, не обращая никакого внимания на глухой, как крик сыча, вой жены, закрылся с ружьем и дождался рассвета. С первыми лучами солнца спустился вниз. Жены нигде не было, дверь была не заперта, но это его и не тревожило. Он как ни в чем не бывало пошел на пасеку и продолжал возиться со своими пчелами. Часа полтора спустя он подкатил тележку, погрузил на нее улей и повез к дому. Обычно он перевозил улья вечером, когда пчелы затихали, и ему всегда в этом помогала жена, но жены нигде не было. И он решил все сделать сам. Она сидела у крыльца, каменная. Вероятно, он ее не заметил, когда шел на пасеку, а теперь, увидев издали, продолжал свой путь, подвез тележку к самому крыльцу и, по ступенькам, закрепив веревками улей, затащил ее в дом. Как ему это удалось - одному Богу известно. Она сидела рядом, у крыльца, каменная. Солнце взошло, и было утро, какие бывают в осеннем лесу: звонкое, хрупкое, золотое. Пчелы уже были готовы к спячке, и будить их в такое время нельзя, даже в такое утро. Климу, чтобы завезти улей в дом пришлось закрыть все летки. Федор лежал с простреленной головой, кругом все было в крови, пятна на стене, на полу, а лучи солнца, пробиваясь сквозь редкую листву березки, шелестящей за окном, играли зайчиками на уголках белых простыней, не запачканных смертью. Климу не было до этого никакого дела, он кликнул жену: "Жень…". Как всегда. Она не вошла. Он позвал еще раз, как и ночью, но только пес отозвался, скулькнув, как и ночью, а потом протяжно завыл, чуя неладное. Она, каменная, сидела у крыльца. Он смотрел на ее шелковистые волосы, стоял рядом, понуро опустив голову, она не шевелилась. Затем взял в сарае инструментальный ящик, который смастерил собственными руками и зашел в дом. С полчаса можно было слышать удары молотка, затем все стихло, он снова вышел на крыльцо, она сидела в той же позе, только теперь уже освещенная солнцем, выглянувшим из–за угла дома. "Идем" - сказал он тихо и взял ее за руку. Она поднялась. Они вошли в дом. Клим уложил ее на тяжелый стол, на спину, затем крепко перехватил запястья рук веревками и их концы прикрепил к огромным гвоздям, вбитым в углы стола. Потрогал веревки пальцами, как струны: не сильно ли натянуты. Не сильно. Он остался доволен собой. Затем то же самое проделал с ее ногами, но веревки закрепил крепко. Она не сопротивлялась, смотрела в потолок, но не гордо, мертвыми стеклянными глазами, не роняя ни звука, ни стона. Когда с ногами было покончено, Клим стал легонько натягивать веревки, прикрепленные к рукам, легонечко, чтобы не сделать ей больно и, когда она была уже распята на столе, как на кресте, забил гвозди, загнув их так, чтобы они намертво закрепили веревки. Она лежала с открытыми глазами, ружье было наверху, а тело покойника теперь вовсю освещало солнце. Не знаю, как ему это удалось, но Клим поставил стол на попа, так, чтобы она, распятая, могла видеть своего Федора, который мук ее уже видеть не мог. Клим несколькими движениями разорвал на ней легкую рубашку, и теперь ее клочья не могли скрыть наготы молодого тела. Лиловые волосы были распущены, стекали по хрупким плечам, упрятав от глаз Клима ее груди, застилали ее лицо, глаза. Она молчала. Если бы она произнесла хоть слово, хоть стон, если бы вырвался из ее груди… Она молчала, и это молчание еще больше успокаивало Клима. Он смотрел на нее, ожидая чего–то, но она молчала, и никто не приходил. Ни друзья Федора, ни лесничий, никто. Только Рык выл и выл. Клим хотел снять крышку с улья, но она не поддавалась, затем он увидел, что она привязана к улью веревкой, удерживающей его на тележке, он еще какое–то время возился с узлами, а затем просто пнул тележку ногой, она чуть отъехала и остановилась. Это просто взбесило Клима.

- …дикий мед твоих губ… - вырвалось из него.

Он подбежал к тележке и перевернул ее, крышка не открывалась, он пнул ногой еще раз и вдруг услышал: "Клим…". Он замер. Не почудилось ли? "Клим" - услышал он еще раз и посмотрел на нее, оглянувшись. Она улыбалась. Боже милостивый! Он взвился вверх, как ужаленный, хотя ни одна пчела не вылетела из улья. Найдя нож, он полоснул лезвием по веревкам и крышка отвалилась, словно голова гильотинированного, а в воздухе заклубились пчелы. Опыт пчеловода бросил его к стене, он напялил на себя защитную маску, а жена, бедная женщина, уже извивалась, как в восточном танце, пчелы путались в ее роскошных волосах, жалили не жалея ее лицо, шею, грудь, тело…

Поднявшись по лестнице в спаленку, прихватив с собой ружье, Клим заперся и не выходил до вечера. Когда снизу стали доноситься крики жены, он закрыл уши указательными пальцами и так лежал до тех пор, пока все не стихло. Он сошел вниз, был вечер, но было еще светло и то, что он увидел, сначала испугало его, но он–то понимал, что пугаться нечего - жизнь кончена. Клим стоял перед нею в маске, пчелы поприутихли, ползали по полу, бились в стекла, зло жужжали еще, но ее оставили в покое. Она была обезображена до неузнаваемости: безглазое, тестообразное одутловатое лицо с вывернутыми наизнанку губами–пиявками, сизо–синими, скривленными в непостижимо уродливой улыбке. Молодые красивые жемчужные зубы, безукоризненной правильностью своих форм и жуткой белизной придавали улыбке еще больше ожесточения. Вместо глаз - затянувшиеся щелки, ресниц было не видно, только черные черточки–щелки, над которыми вдруг разросшиеся длинные и толстые брови. Что бросалось в глаза, так это совершенно не тронутый смертью нос. Ни смертью, ни пчелами. Красивый маленький нос, совершенно не измененный и поэтому казавшийся неуместным на этом страшном лице. Ну и груди, конечно… Они висели перезревшими, пребелыми арбузами, глядевшими на Клима разбухшими сосками–ежевичками. Клим даже усмехнулся, когда ему на ум пришло это сравнение, глядели на него безжизненным мертвым укором, ее груди… Он закрыл глаза…

- А на том берегу… - прошептал он, - незабудки цветут…

И больше не произносил ни слова.

Когда несколько дней спустя, наконец, появились друзья Федора, трое, крича во все горло и горланя песни, они удивились, что никто их не встречает: ни милая хозяйка, ни угрюмый старикан, ни Федор. Даже пес, бегающий с ошейником на шее, ни разу не гавкнул. Скуля и виляя хвостом, он подбежал и прижался к ногам. Они переглянулись. Затем вошли, осторожничая…

Клим уложил из ружья двоих. Третьему удалось бежать, и Клим не преследовал его. Потом пришли солдаты. Им не удалось с наскока разделаться с Климом, и они подожгли дом. Когда огонь добрался до спаленки, Клим выпрыгнул из окна и по крыше скатился наземь. Без ружья, без рубахи, босой…

- Ясно, ясно, можешь не продолжать.

- Они расстреливали его в упор, как затравленного волка, сделали из него решето…

- Да, это ясно.

- Он умер улыбаясь…

- Да–да…

- Словно счастье вернулось к нему.

Она на секунду задумывается, затем произносит:

- Ты никогда не был счастлив, ты просто не знаешь, зачем тебе жизнь…

- При чем тут я?

- Ты же про себя всё это рассказывал. Всю эту историю…

Он молчит, затем:

- Я знал, что ты догадаешься. Знаешь, когда тебя зацепили за живое, когда вдруг понимаешь, что прижат к стене и выхода нет - мир не мил… Я чудом выжил…

- Зачем?..

- Задай этот вопрос Богу. Ведь и правда - зачем?..

ВЕЧЕРНЕЕ ВИНО

От озноба укрыться нечем
И зажмурясь, тебя я вижу.
Режиссирует тени вечер.
Где тут ставят свечки за рыжих?
Я хотела вплыть павой белой
В этот мир из злых лабиринтов.
Быть здесь рыжим - шальная смелость,
Очень сложно здесь выжить рыжим,
Если нет у тебя арены.
Мечен рыжий тавром ломким.
Сердцем алым, внутри–рыжим.
Освещаем собой потемки.
Не пугайтесь! Однажды выжав
Каплю рыжести в тусклой гамме
Получаешь в мир рыжий визу.
Подпишитесь кардиограммно.

Их уговор о том, что он, наконец, расскажет ей там, на море, чем он в жизни занят, остается в силе даже здесь, на безлюдном камне, под лучами летнего солнца, при легком ленивом шевелении моря. И отсутствие на его шее галстука не дает ему права нарушать условия этого уговора.

Не долго–то усидишь на не прогретой ребристой поверхности камня, можно встать или лечь, или прыгнуть в воду. Он встает, видит сквозь прозрачную, как слеза, воду камни на дне, видит краешек матраса и ее волосы, ее белый лоб, очки, и прыгает. И плывет какое–то время под водой с открытыми глазами, но камней уже не видит, только пугающую своей бесконечностью зеленовато–желтую толщу воды. Страха нет, но хочется поскорее вырваться из этой безмолвной стихии к привычному небу, солнцу…

Когда он снова взбирается на камень и стоит перед ней, как мокрая курица, но, втянув живот и выпятив грудь колесом, она только улыбается, но очки не снимает. Несколько случайных капель неосторожной воды, упавших с его руки ей на живот, не в состоянии заставить ее изменить позу.

Удивительно, но он мерзнет. Он решает растереться полотенцем, чтобы не дрожать, но вскоре понимает, что никакими полотенцами эту дрожь не унять. Что это, вернулась молодость?

Тогда в августе… Стоп–стоп! Никаких воспоминаний! Он дал себе слово навсегда забыть все, что было в том августе. Пора, да, пора. Началось, правда, все гораздо раньше. Та, с кем они тогда бродили здесь по абрикосовым тропкам… Стоп! Он запретил себе всякую память о том, что ушло навсегда. Да, прошлое больше никогда не заставит его терзаться воспоминаниями об утерянном счастье.

Сейчас его ничто не раздражает и он рад этим минутам абсолютного покоя. Даже крики чаек не привлекают его внимания. Он видит ее стройное красивое юное тело, водоворот пупка, по–детски выпирающие ключицы, яремную ямку, ямки на щеках, когда она улыбается… Она улыбается. Этого ему вполне хватает. Чего еще желать? Он благодарен судьбе за эти мгновения счастья на камне.

Она не произносит ни слова, но он слышит ее вопрос: "А у вас?". На его обычное "Как дела?" она никогда не отвечает, только спрашивает: "А у вас?". И ему приходится самому отвечать.

Он не жалеет о том, что отказался от поездки в Йоханнесбург, хотя это была прекрасная возможность предоставить миру свою теорию. Он отказался от оваций признания. Зато он признан здесь и вполне удовлетворен тем, что располагается у ее ног на мокром полотенце. Без всякой дрожи в руках, в голосе. Он легко с этим справляется и вполне доволен собой.

Он, конечно, расскажет ей все, что обещал. Он давно ищет слушателя, кому можно было бы рассказать свою жизнь.

Розовые, ее розовые пятки! Господи, да она же совсем ребенок!

Она пришла к нему с каким–то совершенно никчемным, ничего не значащим вопросом, ответ на который не мог интересовать ее настолько, чтобы искать его в рабочем кабинете на исходе дня. Рыжая! О, Господи, да ты же рыжая! Как…

Тогда он только заглянул ей в ореховые глаза. Потом ночью они ему не давали покоя. На следующий день он обвинил ее в том, что ее глаза украли у него сон. Она ничего на этот счет не сказала, присела на край кресла и попросила найти книгу.

Какую еще книгу? К ним постоянно заглядывали, входили, задавали какие–то вопросы, выходили, сновали как на блошином рынке, всем вдруг он стал нужен, она сидела молча, глядя в окно, никому не мешая и не пытаясь изменить такое положение дел. Он заметил, что время от времени она с любопытством рассматривала его, а когда стал пиликать его телефон, сняла трубку и коротко бросила: "Он вышел", и телефон больше не звонил.

Из вопросов, которые ему задавали, и его ответов она не могла, конечно, представить его жизнь, тем не менее когда они, наконец, остались вдвоем, спросила: "Вам это интересно?". "Что?". "Ну, все это?". Он многозначительно улыбнулся, но она не поддержала его улыбки. Рабочий день кончился, все разбежались по своим делам, как тараканы, теперь они могли обсудить ее проблемы, но разговор не получался, он думал о чем–то своем, она ни о чем больше не спрашивала. Он предложил кофе, она отказалась. Зато ему удалось хорошенько рассмотреть ее: ничего особенного. Хорошенькая. Хрупкие плечи, тонкие руки, красивая шея, ключицы… Ничего примечательного. Профиль! Профиль, конечно, классический, высокий красивый лоб, губы, нос, подбородок - предмет восхищения Леонардо да Винчи. Или Рафаэля, или Эль - Греко… Но не Дали, не Сикейроса или Пикассо, нет, линии тонкие, чистые, вычерченные совершенством.

Шея! О, Господи, какая шея!..

Почему он решил, что она - дар судьбы? Он не мог себе этого объяснить. Всякая логика и попытки понять, в чем тут дело были бессильны. Вот так штука!

"Вам это интересно?" Что она, рыжая, может понимать в его интересах?

Позже, провожая ее до лифта и прощаясь, поскольку ему нужно было еще остаться на работе, он предложил встретиться завтра. Он поймал себя на том, что чуть было, не чмокнул ее в щечку, как близкую женщину. На это она улыбнулась, открыто глядя ему в глаза, и нажала кнопку. Двери лифта закрылись у него перед носом, и какое–то время он стоял в задумчивости, потом вызвал лифт и уехал домой.

Книгу он так и не нашел. Он не стал звонить своему другу–психологу, чтобы выяснить свое состояние, он понимал, что все дело в ней, в ней… Только в ней и ни в чем другом. И ни в ком.

Ночью он снова не спал.

На следующий день он ей сам позвонил рано утром и спросил, как называется книга. Чтобы что–то спросить. "Вы ее сунули в шкаф". "В какой шкаф?" Она согласилась приехать после пяти, чтобы найти эту злополучную книгу.

Вечером она не приехала, а когда он стал ее разыскивать по телефону, он не мог уже не думать о ней, она вдруг оказалась под капельницей. Потом была его пресс–конференция, на которой она снова спросила его о духометрии, и вот уже море плещется у их ног.

На следующий день с самого утра они спешат на берег. Завтрак наспех, яичница, кофе с бутербродами. Солнце, правда, уже давно взошло, зато они выспались. Поселок маленький, прилепился на склонах крутого берега, оглянешься - высятся розовые горы.

Этот безмолвный торжественно–праздничный рассвет с высоким небом и белесой далекой дымкой над гладью воды принадлежит только им.

Когда–то эта тропинка была усыпана мелкими камешками, на которых легко можно было поскользнуться, теперь ее упаковали в бетон, а в самом низу, где откос очень крут, сделали ступеньки с перилами из обычной трубы.

Он знает, где свернуть, где переодеться, где укрыться от отдыхающих, которые еще не рассыпаны, как пшено, по побережью. Кто–то, конечно, уже в воде. Штиль.

В правой руке у него пакет с полотенцами, фруктами и печеньем, в левой - ее рука. Надувной матрац, как обычно, на голове.

Им повезло: дожди ушли три дня назад, штормило, говорят, даже видели над морем смерчи, которые никому не причинили вреда. В этом и им повезло. Но с горечью приходится констатировать, что с каждым годом количество человеческих тел на квадратный метр побережья становится все больше и больше. Все меньше безлюдных и нетронутых мест. Люди размножаются как мухи.

Глядя на них со стороны, невозможно установить, кто они - отец с дочерью или пара? Но он–то точно знает, что его сын на десять лет старше ее. На одиннадцать!

Когда–то могучая рука бушующей природы бросила в воду горсть огромных каменных глыб, которые уже давно остыли и успели обрасти водорослями. Он знает среди них одно уютное место и тянет ее туда. С камня на камень, рука в руке, здесь не нужна спешка, требуется только его крепкая ладонь, которой она доверяет.

Места на камне не то, что на двоих - на пятерых хватит, но если двое его заняли, никто уже не смеет им мешать.

Он надувает для нее матрац, а сам усаживается на голый прохладный камень. Штиль, но поверхность моря едва заметно волнуется, слышится слабый плеск воды и крики чаек. Больше ничего не слышно.

Про себя он отмечает: день первый, утро. Она восхитительна!

И снова думает о том, что никто не может его здесь найти и разрушить эту прекрасную сиюминутность.

Она лежит на спине, глаза спрятаны под темными стеклами очков, но купальник не в состоянии скрыть от его взгляда глянец ее кожи, ребрышки на вдохе, ниточку пульса на шее…

Чувствует ли она этот взгляд?

Он теперь знает, что волосы на самом деле могут встать дыбом оттого, что ты обвинен в причастности к убийству. Но он никогда никого не убивал, он–то это знает.

А вот и первые голоса. Радостные задорные крики разрушающих прибрежную гладь воды тел, затем музыка из переносного магнитофона.

Наконец и она шевельнулась. Сначала приподнялась, опершись на локти, затем села на матраце и сняла очки. Какое–то время они смотрят друг другу в глаза, но не произносят ни слова.

Слов и не требуется.

По молчаливому обоюдному согласию ровно в полдень (солнце в зените!) они встают, чтобы сегодня уже не появляться на пляже. Можно ведь обгореть. Да, соглашается он, солнечные лучи жалят безжалостно.

- Персики!.. Хочешь персик?! - вдруг вспоминает он.

Назад Дальше