Святая и греховная машина любви - Мердок Айрис 33 стр.


Он бесшумно вышел из своей комнаты и щелкнул выключателем. Пинн, не глядя на него, прошла мимо и стала спускаться по лестнице. Монти вернулся в спальню и лег на кровать. Отметил про себя, что уже второй раз после смерти Софи испытывает нечто похожее на физическое возбуждение. Но он уже забыл Пинн. Душу терзали бесчисленные призраки Софи, плывущие перед его закрытыми глазами.

* * *

- У Пинн подозрительно довольный вид, - сказала Эмили.

Блейз ничего не ответил. Стоя рядом с Эмили на балконе, он смотрел, как Кики Сен-Луа садится в свой открытый спортивный автомобиль. Кики была одета в длинную ярко-красную бесформенную рубаху и черные коротенькие бархатные шортики. Стройные обтянутые бледно-зелеными колготками ножки втянулись внутрь машины, и дверца захлопнулась. Пинн уже сидела на месте пассажирки. Кики подоткнула свои длинные блестящие волосы под ворот рубахи - чтобы не мешали, - повязала голову, поверх широкополой зеленой шляпы, длинным прозрачным шарфом и, не глядя вверх, прощально взмахнула смуглой рукой. Пинн послала Эмили и Блейзу лучезарную улыбку и радостно замахала обеими руками. Желтый автомобиль взревел и сорвался с места.

- Я говорю, вид у Пинн очень уж довольный.

- Да, пожалуй.

- Послушай, Блейз, думаешь, я не замечаю, как ты пялишься на эту сучку Кики? Ты ее часом не возжелал?

- Да нет же, что ты! Мужчины всегда пялятся, так уж они устроены. Эм, посмотри на меня. Я тебя люблю, понимаешь ты это?

- Ну, то-то же. Но все равно меня бесит, что, когда мы с тобой в ту ночь вернулись домой, эта паршивка была у нас. Тоже мне, няня выискалась. А теперь еще Пинн без конца таскает ее сюда. Они с Пинн стали подружки не разлей вода. Не удивлюсь, если у них окажутся какие-нибудь лесбийские шуры-муры. Хотя, конечно, мне на них обеих плевать. Я вообще не понимаю, зачем ты так приваживаешь эту Пинн. Я сыта ею по горло. По мне, пусть бы она катилась на все четыре стороны и подружку свою прихватила. Хочу, чтобы мы могли наконец пожить спокойно. Ты ведь тоже этого хочешь, да?

- Но ты же сама говорила, у нас должны быть друзья.

- Конечно, друзья, только новые. Старые все порченые. Послушай: ты, может, затосковал о миссис Флегме?

- Да нет, с чего ты взяла!

- А то смотри…

- У меня даже в мыслях ничего подобного нет! И прошу тебя, малыш, перестань. Вот же я, перед тобой. Мы с тобой купили холодильник.

- Да. И еще миксер. И тостер. И шикарный набор кастрюль, в которых ничего не пригорает.

- Ну, теперь веришь?

- И я намаслила пятки Ричардсону и Бильчику. Кстати, где они? Вернемся в комнату, надо будет прикрыть поплотнее дверь. Как думаешь, коты не могут выпрыгнуть с балкона?

- Нет, нет, они не такие идиоты. Ах, Эм, я так счастлив, что ты счастлива.

- Надеюсь, ты все-таки счастлив немного и своим собственным счастьем, не только моим.

- Конечно. Конечно.

- Мне пока еще не все кажется реальным. Милый, я так хочу, чтобы ты мог тут нормально работать. Зря ты отменил всех пациентов. Доктор Эйнзли опять звонил. Очень расстроился, что тебя не было.

- Скоро, скоро уже начну нормально работать. Просто мне необходим сейчас маленький перерыв. Должен же я когда-нибудь отдыхать!

Правда, с двумя своими пациентками (с Джинни Батвуд и Анджеликой Мендельсон) Блейз уже встречался, но оба раза ему пришлось долго объясняться по поводу своих изменившихся обстоятельств. Без этого никак не получалось: в самом деле, не мог же он совсем обойти молчанием такие важные и серьезные вещи, как смена места жительства и спутницы жизни. В итоге оба раза он по целому часу распинался перед своими пациентками, будто оправдывался, а они разыгрывали из себя психоаналитиков. От этих двух встреч у Блейза остался такой нехороший осадок, что всех остальных пациентов он решил на время отменить. Впрочем, было ясно, что скоро все равно придется возвращаться к обычному режиму.

Иногда, когда Блейзу удавалось вырваться на время из водоворота несущих его страстей и взглянуть на себя как бы со стороны, он поражался собственному спокойствию и невозмутимости; не в том смысле, что происходившие в его жизни стремительные изменения не волновали его, - но теперь он взирал на них с чисто метафизическим спокойствием. Он как будто целиком осознавал всю важность предпринятых им шагов и неизбежность последствий, но при этом практически не чувствовал себя виноватым. Ему даже не нужно было прибегать к обычным "аналитическим" штучкам, избавляющим от чувства вины, - он просто не видел никакой вины. Ее не было, а было что-то вроде покорности судьбе. Какой же я маленький и жалкий, думал он. Да и все мы, собственно, - не более чем эмбрионы. Что ж удивляться, что судьба вертит нами, как хочет. Возможно, впрочем, что запасы блейзовой виноватости попросту иссякли за минувшие годы. С ужасом вспоминая, какие муки он испытывал тогда, он не мог не думать, что, в сущности, все стало гораздо лучше, - несмотря даже на то, что он совершил что-то ужасное (но что именно?) в отношении своей жены и старшего сына.

Теперь для Блейза наступил период более или менее честного сосуществования с самим собой. Часть его верила (и он ей не мешал), что все еще может уладиться самым наилучшим образом. Строго говоря, вера эта была та же самая, которая принесла ему непомерное облегчение после первого письма к Харриет, только теперь расклад был уже другой. Роли переменились - но так ли уж это важно? Просто теперь он будет жить с Эмили и время от времени навещать Харриет. Почему нет? Человек ко всему привыкает. Кроме того, он по-прежнему цеплялся за мысль, что святая Харриет каким-то образом спасет их всех. Она выдержит все испытания и в конечном итоге сделает что-то очень-очень хорошее. Разумеется, он охотно привлекал всевозможные моральные оправдания своего выбора, включая и соображения "справедливости". Но в целом - в этом новом состоянии успокоенности - справедливость, по поводу которой Блейз так распинался в своем последнем письме к Харриет, теперь уже не слишком интересовала его. "Справедливость" (равно как и другие морально-этические понятия - "честность", например, коей он тоже не брезговал манипулировать) казалась совершенной абстракцией и никак не вплеталась в плотную ткань реальности, а главное - не имела к ним с Эмили ровно никакого отношения. Просто все то, что они делали и чем были все эти годы, привело наконец к своим неминуемым, глубинным последствиям. Преступление совершилось слишком давно, и теперь уже поздно было чувствовать себя виноватым.

Сильная взаимная эротическая любовь, затрагивающая не только плоть, но и самое утонченное из всех духовных начал человека, сексуальное начало, обнажающая и, возможно, даже создающая nihilo мужской или женский дух, встречается в нашем беспокойном мире не так уж часто. Ценность такой любви, в представлении любящих, настолько головокружительно высока, что всякие разговоры о каких-то извлекаемых из нее наслаждениях кажутся им едва ли не святотатством. Такой любви следует служить коленопреклоненно, и уж если она есть, она излучает из себя яркий, ослепительный свет, оправдывающий все - все, пусть даже остальной мир при этом погрузится во тьму. Блейз впервые в жизни имел возможность без оглядки насладиться этим чудом: начало их с Эмили романа, хотя и носило внутреннее название "блаженные первые дни", было омрачено для Блейза необходимостью лгать и тоской по утраченной добродетели. Теперь лгать уже не требовалось, и это как бы само по себе означало, что добродетель утрачена окончательно и что тут уж ничего не поделаешь. Блейз мучился, пытаясь разобраться во всей этой путанице. Возможно, думал он, более разумный и нравственный человек и не попал бы в такую немыслимую ситуацию, но вряд ли человек, уже попавший в такую ситуацию, смог бы вести себя разумнее и нравственнее, чем я.

Его новообретенная правдивость (очистительный "огнь" правды, так ему представлялось) сама по себе казалась ему такой же наградой, как и его новообретенная свобода. Он как никогда остро ощущал себя собой, - и в этом тоже было оправдание всего. Вспоминалось, как часто в те далекие вечера, когда его так мучило отсутствие идеального взаимопонимания с Харриет, ему хотелось бежать прочь из Худхауса, к Эмили, чтобы стать с нею другим - то есть гораздо больше собой. То, что они с Эмили ссорились, было совершенно понятно: ведь столько лет прошло в невыносимом напряжении. Но Эмили стойко перенесла то ужасное напряжение - и это словно бы тоже подтверждало неизбежность их союза. В конце концов, у судьбы был шанс их разлучить, более того, они сами предоставили ей этот шанс! А теперь, когда они смотрели друг на друга, дыша обновленным воздухом свободы, той прошлой жизни больше не существовало - она исчезла без следа.

Блейз понимал, что скоро ему придется съездить к Харриет. Придется вытерпеть ее слезы, придется встретиться со второй половиной своего разорванного "я", которая, хоть и не давала пока о себе знать, но, безусловно, никуда не делась и, скорее всего, только поджидала момента его возвращения в Худхаус. Конечно, он еще любил Харриет и прекрасно понимал: стоит ему ее увидеть, как та, его вторая половина немедленно оживет, разве что окажется чуть хлипче и субтильнее, чем прежде. Но он все откладывал и откладывал поездку в Худхаус - не потому, что боялся упреков страдающей Харриет, и даже не потому, что так уж страшился перехода в свою вторую ипостась; просто ему не хотелось омрачать счастье Эмили. Естественно, Эмили боялась, естественно, ее надо было постоянно подбадривать, и он охотно это делал. Ее детская радость от новой квартиры трогала Блейза до слез. Ему казалось, что перед ним снова то юное существо, которое он когда-то полюбил, - непорочное и неиспорченное, заключившее в себе образ правды, его персональной правды, особенной, единственной, теперь уже состоявшейся.

Таковы были ингредиенты блейзова "спокойствия". То есть - его многое смущало и многое страшило, но не было уже мучительной неизвестности. Воспоминание о Дейвиде вызывало тупую ноющую боль; воспоминание о Монти тревожило и смущало. Страшно хотелось знать, что Монти думает обо всем этом и, главное, обсуждал ли он свои соображения с Харриет. Образ Харриет, однако, оставался в душе Блейза таким же незыблемым, как прежде. Пусть она несчастна, пусть она даже злится на него, но Харриет будет ему верна. Харриет будет ждать. Эмили Макхью тем временем убирала новые простыни и наволочки в бельевой шкаф и пела. А Люка, сидя на нижней ступеньке лестницы, следил за ней и улыбался. Значит, Люка тоже был счастлив. Вот так, из вины, порока и насилия рождалась новая добродетель.

Складывая белье, Эмили пела, как пташка по весне, - просто потому, что ей было хорошо, и потому что от весеннего солнца в ней снова проснулось чувство обновленной жизни и зов пола. Простыни с наволочками. Полотенца. Скатерти. Даже камчатные салфетки - с ума сойти! У нее никогда еще не было бельевого шкафа. Она в жизни не покупала столько вещей подряд - каждая новая покупка казалась ей залогом прочности ее волшебной любви. Эмили чувствовала себя как мученица, которую только что раздирали на части свирепые львы, - и вдруг она уже стоит пред ликом Божиим, и ее восхваляют за неколебимую твердость духа. Она выдержала жестокое испытание - и теперь вознаграждена. Ее как будто оправдали вчистую и вдобавок - за все ее страдания - освятили ее грешное тело. Она чувствовала себя очищенной и умиротворенной, и та злая мучительная любовь к Блейзу, которой она жила все эти годы, была тоже очищена и освящена. Впервые в жизни она могла любить свободно и счастливо - ну как тут не петь? Конечно, страхи еще не совсем ушли. Ей надо было, чтобы Блейз все время находился рядом с ней, чтобы он смотрел на нее, прикасался к ней, ободрял ее, - но он и находился все время рядом. Ему даже не требовалось уверять ее в том, что Харриет уже не властна над ним, - Эмили и сама это знала. Час откровения пробил, архангел правды возвестил о вступлении в новый мир, откуда нет пути назад, и трубный глас его устрашал - но не был страшен, потому что означал не начало войны, а ее конец. Не удивительно, что каждое утро, открывая глаза и убеждаясь в восхитительной, непреходящей реальности этого нового мира, Эмили чуть не стонала от наслаждения.

Обернувшись, она заметила сидящего на ступеньке Люку. В последнее время ей все чаще казалось, что он наблюдает за ними с Блейзом, как зритель за героями какого-то спектакля. Сейчас, например, он смотрел на нее и улыбался. Но не может же улыбка восьмилетнего ребенка быть саркастической? Нет, наверняка тут не сарказм, что-то другое.

- Ах ты чертенок! - смеясь, она обхватила его одной рукой и прижала к себе. Любовь к сыну пульсировала с новой силой в расцветшей ее душе, совершенство ее физической связи с Блейзом позволило ей по-новому прикасаться к Люке.

* * *

- Мне очень жаль, - сказал Монти. - Очень жаль.

Они с Харриет сидели на потемневшей от дождей деревянной ребристой скамье под окном его кабинета. По небу бежали маленькие облачка, набегая время от времени на солнце. Монти в своем летнем черном пиджаке без подкладки давно уже продрог и с радостью вернулся бы к себе в кабинет - к теплу, к камину, - но характер только что состоявшегося разговора был таков, что подобное перемещение могло показаться бестактностью, если не бессердечием. Харриет напряженно смотрела куда-то мимо лужайки, на дугласовы пихты, и поглаживала Лаки (вторая половина имени быстро отпала), который восседал тут же на скамейке с очень важным видом, положив широкие передние лапы на колени Харриет и глядя на нее снизу вверх с выражением спокойной созерцательной любви. Рука Харриет скользила по его большой усатой морде, машинально теребя жесткую твидово-коричневую шерсть; за рукой ревниво следили Панда с Бабуином, устроившиеся неподалеку в траве. Чуть дальше сидел Баффи, погруженный в свои печальные мысли.

После того бесконечно далекого, как теперь казалось, дня, когда пришло второе письмо от Блейза, Харриет столько всего передумала и перечувствовала, что хватило бы на несколько жизней. Ее поспешное бегство из Худхауса скоро начало казаться ей самой выходкой нелепой и бессмысленной - разве можно убежать от своей беды? Но потом она снова решила, что поступила правильно и что чувство самосохранения привело ее именно туда, куда нужно. Тот побег теперь символизировал для нее твердое решение не прощать мужа. Раньше, когда она всей душой стремилась поддержать Блейза и облегчить его страдания, она пребывала в полном согласии сама с собой. Вероятно, она, как и многие другие женщины, существовала как зародыш внутри яйца - лишь за счет питающей ее маточной уверенности в собственной добродетели. Подобно самой высоконравственной древнеримской матроне, она всегда знала, что поступает и будет поступать правильно. В этом ее знании не было никакого тщеславия, более того, оно вполне уживалось в ней с природной скромностью и простотой. Что поделаешь, говорила себе Харриет, такой уж у меня темперамент - результат счастливого детства, хорошего воспитания, спокойной жизни. Конечно, никаких суровых испытаний на мою долю не выпало, но если что, у меня есть силы и есть принципы, которым я всегда буду следовать. Я могу положиться на себя, и мои ближние, если надо, тоже могут на меня положиться. Эта скромная, спокойная уверенность отнюдь не внушала ей мысли о собственной исключительности - наоборот, Харриет считала себя "мелкой сошкой", почти никем - и все же на этой самой уверенности строилась вся ее семейная жизнь. В муже, например, она видела много недостатков (он даже не догадывался, как много), но неизменно поддерживала его по своей доброй воле, из скромности и порядочности. Так она чувствовала, так жила, и в этом в значительной мере состояло ее счастье.

Не удивительно, что, когда суровое испытание ворвалось-таки в ее жизнь, Харриет почти не раздумывала, но, дивясь сама себе, едва ли не ликуя, ринулась ему навстречу. Конечно, случившееся потрясло ее и причинило страшную боль; но при этом она, как и прежде, оставалась центральной фигурой для своих ближних, а они нуждались в ней и ждали от нее понимания. Стерпеть боль, высушить слезы - в этом был ее долг, бесконечно более важный, чем любые терзания ревности, чем тяжкое разочарование в собственном муже. Долг оказывался главным утешением Харриет, и когда его исполнение требовало сил, силы изливались на нее как милость Божья, переполняя ее до краев. Так продолжалось вплоть до второй измены мужа. Но дальше начался какой-то страшный сон. Простить мужа, который раскаялся и ждет от нее любви и поддержки, - к этому она была готова. Но когда все это оказалось никому не нужно, когда Блейз сам отсек пуповину, через которую любовь и поддержка Харриет столько лет перетекали в него - а он не задумываясь ими пользовался, - Харриет вдруг лишилась самых твердых своих убеждений и совершенно перестала понимать, как теперь быть и какими принципами руководствоваться. Возможно, впрочем, она никогда этого не понимала, да и принципы ее были, скорее всего, не принципы, а здоровые собственнические инстинкты счастливой матери и жены. Быть героиней в той ситуации, когда ее героизм никому не нужен, она не умела.

Разумеется, в начале этой новой эпохи Харриет сразу же - и без тени сомнения - уверовала в то, что у Блейза с Эмили "все кончено". Эта вера, как и жалость к Эмили, очень ей помогала; а встретившись с Эмили, Харриет просто не могла представить, как может мужчина - любой мужчина, тем более уравновешенный и благопристойный Блейз - предпочесть такую женщину ей самой. Ей и в голову не приходило, что эротические предпочтения могут идти вразрез со всеми проверенными в браке вкусами и привычками - тем более что о некоторых особенностях блейзовых вкусов она вовсе не догадывалась. Только теперь она понемногу начала понимать, что ее муж любил Эмили все эти годы, любит до сих пор. Второе письмо Блейза повергло Харриет в отчаяние, в душе ее проснулись неведомые прежде чувства: темная уродливая ревность, обида, гнев - даже ненависть. И Харриет не выдержала, как живущие в глуши джунглей дикари не выдерживают вирусов цивилизации. Если бы не дикарская замкнутость, Харриет, возможно, нашла бы какой-нибудь выход; теперь же она просто не знала, что с собой делать. Ей нужно было довериться хотя бы одному близкому человеку - в конце концов, это-то у нее было всегда! Но Эйдриан был в Германии, Дейвид терзался собственными страданиями и решительно отвергал все ее попытки к сближению. Вот почему она так вцепилась в Монти, вот откуда взялась ее настойчивость.

Назад Дальше