- О-о! Привет! Какими судьбами? - увидев меня сходящим с междугороднего автобуса, на котором я приехал из Донецка, подошёл ко мне высокий плечистый парень, в котором я, приглядевшись, не без труда узнал одного из своих давних одноклассников (кажется, я даже сидел с ним во втором классе за одной партой).
- Да вот… Хочу пару месяцев поработать на шахте. Пока у меня каникулы.
- А ты учишься в институте? В каком?
- В Горном. В Москве.
- Ну так какие проблемы? Приходи к нам в бригаду, мы сейчас единственные, у кого есть на шахте заработок, остальные участки простаивают.
- Да не знаю, батя сказал мне идти к бригадиру Михно - он ему по старой дружбе письмо обо мне написал…
- Ха! Так я же как раз у него и работаю. Давай - отдыхай с дороги и приходи…
Мы пожали друг другу руки, а на другой день я уже был на шахте. Иван Иванович Михно сам сходил со мной к директору и объяснил, кто я такой и что мне надо, после чего тот хоть и без особого восторга, но все же подписал мое заявление и, потратив еще неделю на медкомиссию и учебный пункт, я приступил к работе в качестве горнорабочего очистного забоя.
А надо сказать, что Донбасс в те дни бурлил. Бог его знает, как такое могло получиться, но самая уважаемая и денежная в недавние годы профессия всего за несколько лет вдруг оказалась никому не нужной и что самой невероятное - практически неоплачиваемой! Теперь по всем предприятиям угледобывающей отрасли то и дело вспыхивали забастовки, перепачканные угольной пылью горняки собирались на площадях перед зданиями местных администраций и, крича в мегафоны, требовали сначала повышения заработной платы, а в самое последнее время - выплаты уже хотя бы какой, лишь бы вовремя.
Ходил на такие мероприятия и я, словно бы наверстывая этим упущенное в столице. Там, когда всё это политическое брожение только начиналось, я еще ничего в нем не понимал и ни на какие митинги не совался. Даже знаменитый августовский путч 1991-го года прошел мимо меня, так как я в те дни кормил комаров в молодежном спортивном лагере, и ни баррикад, ни танков на московских улицах не видел.
Одно время, помню, втянулся было во все эти страсти отец, начав регулярно ходить на всевозможные митинги и собрания и притаскивать оттуда домой ворохи разных политических воззваний и резолюций, на что мама, горестно качая головой, однажды произнесла: "Ой, дывысь… Домитингуетэсь вы отам, шо позакрывають граныци, диты тоди й до бабуси нэ зможуть сйиздыть…" Увы, именно так всё в действительности и произошло, материнское сердце оказалось в своих предчувствиях мудрее, чем все Глобы и Ванги вместе взятые. И хоть в буквальном смысле слова границу России с Украиной никто не закрыл, поездки туда сделались многим откровенно не по карману.
Именно после участия в одном из шахтерских митингов (не бастующие шахты в знак солидарности с бастующими направляли на такие митинги своих представителей, и обычно в такую группу включали и меня) я написал письмо в Москву Вовке. Меня просто распирало от моей политической активности, а здесь, в городке, поговорить об этом было практически не с кем - во-первых, здесь это уже порядком всем надоело, а во-вторых, я все-таки был "москаль", то есть чужак, и хоть я и ходил тут когда-то с некоторыми в одну школу, а теперь работал в одной бригаде, относились ко мне все равно не как к своему.
Я описал Вовке, какое это потрясающе сильное зрелище - толпа черных от угольной пыли шахтеров на залитой солнечным светом городской площади, гневные речи в мегафон и просто-таки физически ощущаемое напряжение над головами митингующих.
"…Вы сами не понимаете, что вы творите, - прочитал я в его ответном послании. - Ведь то, разлитое над толпой напряжение, которое ты почувствовал на ваших митингах, это не просто сумма эмоциональных состояний всех там присутствующих, но порожденный вами сгусток энергии, которая, если ты помнишь физику, не появляется ниоткуда, а главное - не исчезает никуда. Как это ни печально, но выплеснутая на этих митингах энергия (и тобой, кстати, тоже), сливаясь с такой же энергией, исходящей из Карабаха и других политических заварух нынешнего времени, образует над нашей страной как бы некую тучу, которую я называю энергосферой концентрированного зла. Эта энергосфера, накапливая свою массу до критической, не может в конце концов не пролиться затем на землю какой-нибудь общественно-политической трагедией или ужасной катастрофой. Так что я не ошибусь, если скажу, что в самом скором будущем нас ожидает какое-нибудь массовое несчастье. И когда ты увидишь льющуюся на улицах кровь, то знай, что её первой каплей можно считать те самые гневные речи, которые так воодушевляют тебя, когда ты слышишь их сейчас звучащими в мегафон на ваших митингах", - делал он в конце нелицеприятный для меня вывод.
Продолжать нашу переписку после этого его ответа я не стал - посменная работа да бегание по митингам и без того не оставляли мне времени на сочинение писем, а тут я еще сблизился с одной молодой ламповщицей, благосклонно откликнувшейся на распиравшую меня потребность в женской любви и ласке… К сожалению, понимания этой потребности не обнаружилось у моего менее удачливого предшественника в пользовании этими ласками - Юрася Куценко, работавшего помощником машиниста проходческого комбайна на нашей же шахте.
Увидев меня как-то на одном из митингов, он подошел и сказал, что если я не отстану от Лариски (так звали нашу с ним ламповщицу), то мне придется худо, а дня через два и правда встретил меня после второй смены с дружком недалеко от ее дома и навесил пару фингалов. Однако к тому времени у меня в городке уже появились несколько надежных приятелей и, подловив вечерком Юрася и его другана, мы возвратили им полученные мною перед тем пиндюлины, в ответ на что в ближайшее воскресенье на летней танцплощадке состоялась уже коллективная разборка между его и моими приятелями, в результате которой пять человек были вынуждены провести остаток ночи в отделении милиции, а один (хорошо хоть, из числа друзей Юрася, а не моих) - две недели в травматологическом отделении местной больницы.
- Не думай, что на этом всё закончилось, - позвонил мне через несколько дней после этого прямо в лаву Юрась, - ты еще свое получишь…
Но на этот раз его обещание не сбылось. Подошел мой последний рабочий день и, получив расчет, я постарался в оставшееся до отъезда время как можно меньше болтаться по улицам, один раз, правда, навестил напоследок прямо среди дня мою ласковую и отзывчивую подружку, а затем попрощался с бабусей, нагрузившей меня, точно вола, целой кучей сумок и авосек с гостинцами, и быстренько отчалил в столицу.
- Привет! - позвонил я Вовке, возвратившись домой. - Что тут у вас за это время новенького случилось?
- Да как тебе сказать… Сейчас что ни день, то что-нибудь новенькое. Толян вот недавно пятнадцать суток отсидел.
- М-м-м, - напряг я память, отыскивая там информацию о Толяне. - И что он такого натворил?
- Да в общем-то ничего. Просто встретил в Администрации района своего бывшего начальника…
- Это того райкомовца, что трахал его невесту?
- Ну да… Приехав из Сибири, он так радовался, что не стало никаких райкомов, говорил, наконец-то у нас пришли к власти нормальные люди.
- И как же потом…
- Да как? У него тут были проблемы с пропиской, пришлось идти в Администрацию на жилищную комиссию… Ну и надо было так случиться, что в вестибюле он столкнул со своим давним обидчиком! Ну и высказал ему всё, что о нем думает, не зная, что тот сейчас является Главой Администрации. Тут же приехала милиция, и Толяна забрали. Хорошо, на этот раз дали всего пятнадцать суток. Все-таки не пятнадцать лет.
- Да уж… - я некоторое время помолчал, возвращаясь мыслями к более близким мне темам. - А ты всё так же в музее? - спросил. - Всё сторожишь искусство?
- Да… И еще веду кружок в Надиной библиотеке.
- Это какой же? - заинтересовался я. - Геологический?
- Нет, экзотерический.
- Какой-какой?
- Экзотерический. Рассказываю непосвящённым о Боге, - пояснил он.
- А-а! Ясно…
- Приходи как-нибудь и ты, ты ведь тоже живешь, слыша только свою плоть и не имея представления ни о Духе, ни о Божьей воле…
- А что, по-твоему, в Донбассе сейчас по Божьей воле не платят шахтерам зарплату? - съязвил я.
- Ну что ты! - воскликнул Вовка. - Это происходит как раз по обратной причине - из-за постоянного отклонения людей от Его воли, игнорирования ими Его заповедей и нарушения вследствие этого созданного Им миропорядка. Ведь Творец устроил мир таким совершенным, таким гармоничным, а мы своими страстями и гордыней сами превратили его в преждевременный - прижизненный - ад…
Поговорив еще минут пять-десять, я пообещал как-нибудь непременно заглянуть на его экзотический кружок и положил трубку. Я и на самом деле собирался посмотреть, чем они там занимаются в библиотеке, а уж в том, что мы сто раз увидимся с ним здесь, дома, я вообще не сомневался. Живя в соседних подъездах, полагал я, просто невозможно не столкнуться с человеком нос к носу, даже если ты к этому и не стремишься…
Однако обстоятельства сложились так, что встретиться нам довелось с ним очень не скоро. Буквально через два дня после моего приезда домой начались занятия в институте, я встретился со своими возвратившимися из Польши товарищами, мы отсиживали по две-три пары лекций и шли в парк Горького пить бочковое пиво с купатами, благо, каждому за лето удалось хоть немного подзаработать. В середине сентября я познакомился с симпатичной, но неприступной девушкой из института Стали и сплавов, не позволявшей мне практически ничего, кроме поцелуев в темном зале кинотеатра. Неожиданно для себя я как-то всерьез увлекся своей новой подругой и безропотно покупал билеты на вечерние киносеансы, предвкушая момент, когда свет медленно погаснет и наши соскучившиеся губы отыщут друг друга в сдерживаемом, но жадном слиянии…
Привезя из Донбасса зуд политической активности, я и здесь не сумел угомонить себя и весь сентябрь пробегал на всевозможные шествия, стояния и митинги, всё больше и больше заражая душу страстью непримиримой оппозиционности.
В самом конце месяца, возвращаясь с очередного такого сборища на Калужской площади, я - снова неожиданно - встретил на улице Надю. Она опять выглядела печальной, но на этот раз ее печаль не казалась мне трагической, наоборот - было в ней что-то такое, что давало основание назвать её светлой.
- Ну? Как ты? - спросил я после того, как мы обменялись приветствиями. - Как у тебя… с личной жизнью?
- Ты хочешь спросить - с Владимиром? - улыбнулась она. - Спасибо, всё хорошо, - и, видя мою недоверчивость, добавила: - Нет, правда, всё хорошо, просто он не такой, как все, и его сначала надо научиться понимать.
- Так он поцеловал-таки тебя или нет? - уточнил я.
- Вот, - взглянула она на меня своим печальным взором. - Ты подходишь к нему с такими же мерками, как когда-то и я. А он - особенный, для него поцеловать любимую, значит - не вознести её над землей, а наоборот - низвести с высот обожествления до уровня рядовой бабенки. Любовь, говорит он, это идеализация образа, а переход через грань физического сближения возвращает этот образ к его реальной конкретике, то есть - приводит к его развенчанию.
- Но тогда получается, что он любит не столько тебя живую, сколько свое собственное воображение?
- Нет, ты опять не понял. Он - любит именно меня, но во мне он любит не то, что делает меня похожей на других, а то, что отличает от всех. Плотскость, физиологические страсти - это как раз то общее, что присуще всем женщинам как таковым, а вот чистота, доброта и смирение - черты индивидуальные, как раз и способствующие превращению человека в личность.
- Н-да, - поскрёб я рукой затылок. - Чего-то вы, кажется, перемудряете… Ну, да Бог с вами, лишь бы сами были довольны и счастливы, - я попрощался с Надей и, закурив сигарету, пошел своей дорогой, глядя, как, заполняя воздух золотыми парашютами падающих листьев, выбрасывает свой десант на московскую землю завтрашний октябрь. А октябрь для России всегда был месяц особенный. Судьбоворотный месяц…
Глава четырнадцатая
ПРОТИВОСТОЯНИЕ
То, что произошло затем в первые дни октября, захватило меня буквально с головой - это было увлекательнее, чем даже крутые американские боевики, которые я как-то целую ночь напролёт смотрел по видику у Громзона.
Подхваченный краснофлагим потоком, двигавшимся во всю ширину Ленинского проспекта мимо ворот моего института, я, как щепка, влекомая к водопаду, потащился в его волнах навстречу неведомой мне развязке, сереющей вдалеке цепочкой перекрывших проспект омоновцев. Отчасти из-за своей дурости, а отчасти и из-за тщеславного стремления попасть в объективы телекамер (один раз я чуть не на полсекунды появился на экране в программе "Время", дававшей репортаж об очередном митинге оппозиции, и с тех пор никак не мог забыть этого сладко-щемящего ощущения своей причастности к истории) я очень скоро оказался в первых рядах демонстрантов и увидел, что меня, словно лодку на рифы, выносит на прикрывшихся прозрачными щитами бойцов ОМОНа. Не могу охарактеризовать однозначно охватившее меня в этот момент чувство. Нечто подобное, помнится, я испытал однажды, попав в небольшую автомобильную аварию. Это было нынешней весной, я тогда заехал к Борьке Кузнецову в общежитие на Профсоюзной улице, чтобы переписать одну крайне необходимую для сдачи зачета задачу, но пока переписывал ее, отвлекаясь то на болтовню, то на чашку чая, мы чуть не проморгали время самого зачета. Ехать на автобусе, даже если бы 196-й подошел немедленно, чего никогда не случалось, было бессмысленно, так как мы все равно уже не успевали, поэтому, пересчитав остававшиеся после недавней стипендии деньги, мы решили проехаться разок на такси и, выскочив на улицу, остановили первую попавшуюся нам тачку.
Стояло начало апреля, московская весна никак не могла выбрать для себя что-то одно из двух - и то орошала всё вокруг брызгами капели и заливала лужами, то ударяла припоздавшими морозами, отчего дороги постоянно были похожими на каток. Именно такой участок проспекта и подвернулся под колёса нашему такси, когда перед ним вдруг кроваво вспыхнул красный глаз светофора. Водитель спешно нажал на тормоз, но было уже поздно…
О-о! Я до сих пор не могу забыть то удивительное чувство смешанного страха и восторга, когда понял, что ничего уже изменить нельзя, и столкновение с замершей впереди черной "Волгой" неизбежно. Свободный лёт машины длился какие-то считанные секунды, а душа за это время успела то взлететь в небеса, то упасть оттуда камнем, то замереть от какого-то гибельного экстаза…
Примерно то же самое я испытал и теперь, увидев, как в нескольких шагах от меня замелькали милицейские дубинки и обрезки арматуры, и по седым волосам высокого старика-ветерана побежала густая черно-красная кровь. Позже, просматривая хронику всего произошедшего по телевизору, я увижу, что такая же кровь побежала тогда и по волосам милиционеров, увижу, как демонстранты вырывают из рук омоновцев щиты, как погибает, раздавленный грузовиком, один из молодых милиционеров. Но тогда, находясь внутри остановленного ОМОНом потока, я видел только стоящего на моем пути врага и, будучи весь во власти обуявшей колонну жажды борьбы, ринулся на гряду белеющих впереди щитов, подхватил выпавшую из чьих-то рук арматурину и с размаху обрушил её несколько раз куда-то перед собой…
Как долго продолжался этот нечеловеческий шабаш, сказать трудно. Когда находишься в эпицентре событий, время ведет себя по совершенно иным законам, то растягиваясь до бесконечности, а то вдруг сжимаясь до точки. Вот я хрястнул несколько раз по вытянувшимся в длинный ряд и поблескивающим, как чешуя огромного дракона, щитам, затем отскочил в сторону и, на мгновение оглянувшись, увидел, как несколько человек разгоняют перед собой подожженный резиновый скат, взятый, по-видимому, с захваченного демонстрантами грузовика. Огненное колесо представляет собой очень эффектное зрелище, я вижу, как, пропуская его, расступаются в стороны ряды омоновцев и в образовавшуюся брешь тут же устремляются атакующие. "А куда мы, собственно говоря, рвемся? - мелькает вдруг у меня не самый своевременный, но отнюдь не второстепенный вопрос. - Что нам нужно - там, в конце Ленинского проспекта, где и помитинговать-то, кажется, не перед кем? И почему в таком случае нас туда так упорно не пропускают, превратив чисто бесцельное шествие в какое-то позорное и дикое побоище?.."
Где-то в глубине сознания мелькает догадка, что ни в прорыве демонстрантов через омоновский кордон, ни в самом выставлении этого кордона на пути колонны никакой реальной необходимости не существует; вслед за ней из-под завалов памяти выныривает обрывок слышанной где-то мысли о накапливаемом каждым из нас до критического уровня концентрированном зле, которое не может не возвратиться к нам же самим в виде катастроф или общественных катаклизмов. Я поворачиваюсь опять к извивающемуся, как лента, длинному туловищу ОМОНа, и в эту секунду на мое правое плечо опускается черная резиновая дубинка. Я вижу, как, вырастая из-за плеча омоновца, она описывает высокую дугу и, утолщаясь с каждым сокращающимся между нами сантиметром, с рушится на меня так, что я едва успеваю увести немного в сторону своё тело, и черная тень пролетает почти мимо, успев-таки скользом зацепить меня по правой руке, причинив острую боль в локте…
От удара я роняю кусок арматуры и с его стуком об асфальт включается уже совершенно иной отсчет времени. Омоновец еще только поднимает свою дубинку для второго удара, а я уже нырнул в сторону и ушел за спины рвущихся в схватку демонстрантов. Каждое столкновение с мечущимися во все стороны людьми отдается болью в моем локте, и я начинаю выбираться из этой толчеи к тротуару, а затем шмыгаю в какой-то двор, через него попадаю в незнакомый мне переулок и по нему выхожу на Шаболовку. И с удивлением обнаруживаю, что здесь идет абсолютно другая, будничная жизнь, и никто даже не подозревает о кипящем всего в нескольких сотнях метров отсюда кровопролитии. Правда, в некотором отдалении я вижу вереницу прижавшихся к обочине крытых брезентом армейских машин с солдатами, но разве в наши дни кого-нибудь можно удивить солдатами на московских улицах?
Кривясь от вспыхивающей в руке боли, я доехал на трамвае до метро "Добрынинская" и, перейдя на радиальную линию, заскочил в голубой вагон…