Собрание сочинений в десяти томах. Том десятый. Адам первый человек. Первая книга рассказов. Рассказы. Статьи - Михальский Вацлав Вацлавович 11 стр.


XXI

А 30 апреля 1945 года я очень хотел увидеть, как вылупятся цыплята, но все прозевал, потому что смотрел около конторы соревнования брадобреев. А когда мне надоело смотреть, как дедушка Дадав, винодел Вартан и счетовод Муслим соревнуются между собой и я, наконец, вошел в дом, то цыплята так пищали, так веселились в большой картонной коробке, что я тоже засмеялся, наверное, от нашей общей радости обладания жизнью.

Коробка с цыплятами была прикрыта от яркого света моей бывшей рубашкой в розовую полосочку, очень ветхой, с рукавами, но без воротничка, который 29 февраля 1944 года раз и навсегда остался в железной пятерне конвоира.

Трудно сказать, почему в тот день я оказался не у деда, а у мамы. Не знаю. Иногда я оказывался у мамы, в самом центре города, в коммунальной квартире на третьем этаже, где мама и Ленка занимали одну небольшую комнату с окном на улицу.

Моя старшая сестра Ленка пришла из школы и распахнула окно, потому что ей было жарко. Погода стояла почти теплая. Взрослые еще ходили по-зимнему, а малышня уже бегала без теплых одежек.

– Смотри, чеченов гонят! – крикнула Ленка, высунувшись в окно.

Я посмотрел. Очень много людей, зажатых с двух сторон между солдатами и винтовками, стекало с горы на нашу улицу, пересекающую их путь под прямым углом. Если смотреть по ходу идущих с горы, то когда они упирались в нашу центральную улицу города – направо от них был городской сад, а налево дорога к станции и привокзальной площади. Пестрый поток мужчин, женщин, детей уходил налево.

– Они голодные, – сказала Ленка.

– А ты откуда знаешь? – возразил я, потому что всегда возражал Ленке.

– Те, которых гонят, всегда голодные, – рассудительно сказала моя старшая сестра Елена неполных девяти лет. – Слышь, а ты мамин вчерашний паек ел?

– Нет, а ты?

– И я не ела. Сейчас посмотрим. – Ленка подошла к облупленному шкафчику и вынула оттуда большую горбушку черного хлеба, завернутую в газету. – Есть!

Мы поняли друг друга без слов. Я взял протянутую мне сестрой большую горбушку и тут же вылетел за дверь квартиры и побежал вниз по ступенькам.

Когда я выбежал из подъезда на улицу, уже много гонимых спустилось с горки на нашу улицу и утекло налево. Я увидел, что скоро на горке их совсем не останется, и испугался, что не успею отдать голодным наш хлеб. Я со всех ног кинулся к текущей мимо толпе и за спиной конвоира ловко сунул горбушку прямо в чьи-то благодарные руки.

– Ух ты, сучонок, счас я тебя в строй вставлю! – в ту же секунду схватил меня за шиворот конвоир и чуть не изменил мою судьбу навеки. Он чуть приподнял меня за шиворот и хотел бросить в толпу гонимых. Но, какое счастье – бедность! Какое счастье – ветхая рубашонка! Я рванулся изо всех сил, и воротник остался в железной пятерне конвоира, а я упал на четвереньки, вскочил и пулей полетел к дому. Я пролетел через подъезд насквозь, выскочил во двор, откуда уже было видно море. Минут пятнадцать посидел за какой-то ржавой железной бочкой и, только удостоверившись, что никто за мной не гонится, пошел в квартиру.

Ленка не видела происшествия, потому что спросила:

– А где воротник? Ты где зацепился?

– Там, во дворе, об бочку, – сказал я, вспомнив железную бочку, за которой прятался.

– Как можно об бочку оторвать воротник? Ты что, дурак? – спросила Ленка.

– Сама дура. Там, за бочкой, железный крючок, – на ходу придумал я, почему-то остро чувствуя, что говорить правду нельзя. Если рассказать правду Ленке, то она расскажет маме, а мама испугается и заплачет. Потом мама расскажет все тете Нюсе, а она тете Моте, тете Клаве, Бабук, и они все испугаются и заплачут. Нет, правду про воротник нельзя говорить никому!

Вдруг в квартиру постучали. Я спрятался в шкаф, а Ленка пошла открывать.

Какая радость, какое счастье! За мной пришла тетя Нюся.

– Что-то на душе кошки скребли, подумала, дай пойду, – сказала тетя Нюся в темной прихожей. А я тем временем быстро надел фуфайку, и она ничего не заметила пока мы не дошли до нашего дома и волей-неволей мне пришлось снять фуфайку.

Я всем рассказывал про бочку и про крючок, наверно, они верили. И вот теперь моя старая рубашонка без воротника пригодилась, чтобы накрыть коробку с цыплятами. Я приподнял рубашку – цыплята были такие желтенькие, такие веселые, что я еще раз засмеялся от радости, и тетя Нюся, и тетя Мотя, и даже Бабук засмеялись вместе со мной.

С тех пор в моей жизни еще бывали случаи, о которых я никогда никому не рассказывал. Бывали, но очень немного.

XXII

Мой дед по матери Степан Григорьевич был двухметрового роста, плечист и силы недюжинной. В шестьдесят лет, накануне Большой войны, он работал грузчиком в Таганрогском торговом порту и носил по хлипким трапам по два мешка сразу – один на левом плече, другой на правом. Обычно это были мешки с зерном, иногда с солью.

С умственной силой у деда Степана тоже все было в полном порядке: он легко перемножал в уме двух – и даже трехзначные числа, говорил, читал и писал на русском, греческом и немецком языках, владел также разговорным французским, испанским и македонским. Университетов дед не кончал, а прошел обучение лишь в церковно-приходской школе.

С двенадцати лет он поступил работать "в мальчики" на ссыпку, а говоря сегодняшним языком на элеватор к греку Сократу Демантиди. Грек был купец первой гильдии, миллионщик, большого ума, но более важным своим достоинством он считал то, что пел в церковном хоре, а главное, в Таганрогской опере – таковая, увы, была, да сплыла. Крупный, тучный грек обладал драматическим тенором редкого тембра, редкой силы и красоты. Вспоминают, что, когда сладкоголосый Сократ пел ариозо Германа в "Пиковой даме" – "Прости небесное созданье, что я нарушил твой покой…", отдельные барышни и их маменьки лишились от восторга чувств. В те времена в приличном обществе для дам и девиц лишаться чувств от восторга было в порядке вещей.

В тот августовский день 1879 года, когда родился в Таганроге мой дед Степан, Антон Чехов со стипендией городской управы на пять лет обучения медицине в Московском университете отправился в первопрестольную. А когда мой дед Степан поступил "в мальчики" к сладкоголосому греку Сократу, Антон Павлович Чехов уже стал знаменитым русским писателем. К тому времени он уже написал "Степь", "Скучную историю", "Палату № 6", получил Пушкинскую академическую премию, успел предпринять путешествие на Сахалин.

Перед тем как уехать в Москву, юный Антон Чехов прожил в Таганроге один одинешенек с 16 до 19 лет. Он был завсегдатаем Таганрогской оперы, а значит, не мог не слушать Сократа, но письменных свидетельств по этому поводу нет. Те три года одиночества юного Чехова навсегда остались самыми таинственными в его короткой жизни. Не только о Сократе, но и о себе самом той поры нет у Чехова никаких письменных свидетельств. Если бы в жизни людей не было тайн и необъяснимостей, то в ней было бы гораздо меньше радостей и смысла.

А когда Чехов учился в университете, то на медицинском факультете там преподавали такие светила, как Склифосовский, Остроумов, Захарьин, Эрисман. Известно, что Антон Чехов посещал также лекции знаменитого историка Ключевского.

Почему, вспоминая моего деда Степана Григорьевича, я невольно вспоминаю о Чехове? Не знаю, может быть, потому, что мой дед Степан, и моя мама, и мой отец, и я уроженцы Таганрога, в котором, кстати сказать, я не был никогда в жизни после того, как годовалым убыл оттуда с мамой и моей старшей сестрой Ленкой к деду Адаму. Почему ни в юности, ни в зрелые годы, да и вообще никогда мне не хотелось побывать в Таганроге? Не знаю. Наверное, потому, что я сначала инстинктивно, а потом осознанно не хотел разрушать тех семейных историй и мифов, которые запечатлелись в моей душе с детства и юности. Пусть эти истории были зыбкие и туманные, со многими недомолвками, но я с ними вырос и дорожил ими. Так было у меня не только с Таганрогом, но и с теми городами и весями, где прошли мое детство, юность, молодость. Всего лет двадцать или двадцать пять назад я прочел роман американца Томаса Вулфа "Домой возврата нет". Именно так: домой возврата нет.

До того, как я ушел служить в Армию, моя жизнь складывалась таким образом, что лет до 14 я постоянно жил у деда, а затем также постоянно курировал от переехавшего в Кабарду деда к матери в Дагестан, а при первом удобном случае вновь к любимому деду. В отношении меня у моего деда Адама во все времена оставалась одна и та же позиция: "дитяка хце".

Кстати, хочу заметить, вот сейчас написал слово Армия с большой буквы и подумал: а почему я так написал?

Наверное, потому, что в моем сознании Армия навсегда осталась чем-то хотя и томительно-трудным, но очень высоким и спасительным. В свое время я три с половиной года прослужил на Флоте и в Армии и в моем личном опыте не было ни того, что сейчас называется глуповатым словом "дедовщина", ни того, чтобы матери рассматривали возможную службу своих сыновей как надвигающуюся беду и старались изо всех сил отвести ее от своего ребенка.

Нет, в мои времена каждая мать надеялась на Армию:

"…и слава богу, не сопьются,
И твой балван и мой бандит
Домой с профессией вернутся".

Я много лет помню эти стихи моего друга, наверное, потому, что на момент их написания они были очень правдивые.

Но я отвлекся, а речь ведь была о моем деде по матери Степане Григорьевиче. В детстве я не знал о нем ничего. Когда пришла война, мой дед Степан, как и моя бабушка по матери Мария… Боже мой, я ведь не знаю ее отчества!

Вспоминая свою маму, моя мама всегда говорила: "моя мама". Без имени и без отчества. Имя потом как-то всплыло: ее звали Мария – это я точно помню. А насчет отчества сейчас и спросить не у кого.

В войну все мои родичи по материнской линии остались в Таганроге и Новочеркасске, в немецкой оккупации. А в войну и в послевоенные времена люди, оставшиеся в оккупации, приравнивались едва ли не к самим оккупантам. Сейчас это трудно понять, но было именно так. Поэтому в семьях на неоккупированной территории СССР старались не упоминать всуе тех родственников, что остались за чертой, по ту сторону фронта. Поэтому все, что я узнал о судьбах моих родственников по линии матери, я узнал не в детстве, не в отрочестве и даже не в юности, а гораздо позже, да и то по крупицам. Почему по крупицам? Если сказать чистую правду, то главное потому, что "все мы ленивы и нелюбопытны". Это печальная правда, но правда, и тут нечего искать виноватых. Если бы я подробно и заинтересованно расспрашивал маму, разве она бы не рассказала? Рассказала. А разве мало о чем мог рассказать мой дед Адам? И разве бы не рассказал? Рассказал. И Бабук, и тетя Нюся, и тетя Клава, и тетя Мотя многое могли рассказать. Но я их не расспрашивал, а они привыкли молчать и молчали. Так что сейчас я чувствую себя обманутым самим собой и понимаю, что присказка – "Все мы Иваны, не помнящие родства" – имеет ко мне самое прямое отношение.

Но, слава богу, я помню и знаю хоть что-то по крупицам, иногда драгоценным. Я знаю, например, что деду Степану как выдающемуся специалисту по зерну и до революции купцу второй гильдии немцы предложили руководить ссыпками зерна (элеваторами), а он категорически отказался и умер с голоду и погребен в неизвестной братской могиле. А раньше деда Степана, еще до войны, умерла его жена, а моя бабушка по матери Мария, отчества которой я не знаю. Бабушка Мария родила моему деду Степану одиннадцать детей и много претерпела от него по пьяную руку, особенно после того, как в 1923 году он вернулся из Греции, из той ее части, где была Македония. После смерти жены дед Степан так тяжело горевал по ней, что сделался гораздо меньше ростом, худым в чем душа держится, непьющим и очень тихим старичком. Моей маме рассказывали, что дед Степан писал бабушке Марии письма и относил их на кладбище, закапывал ей в могилку.

Старшие сестры моей мамы Дарья и Валентина были угнаны в Германию на рабские работы. Вместе с ними угнали и четырнадцатилетнего сына тети Дарьи Сережу – он удался в деда Степана и был так высок ростом и крепок, что немцы признали его восемнадцатилетним и угнали. Мой двоюродный брат таганрогский Сережа выжил в Германии благодаря маленькой девочке Шарлотте – дочке бауэра, у которого он работал. Мать Шарлотты умерла в родах, а у нее самой плохо двигались руки и ноги. Каждый день девочка требовала от своего отца, чтобы он кормил Сережу, и сама ела только вместе с ним за компанию. Отец так любил свою Шарлотту, что не смел ее ослушаться, – это и спасло моего брата Сережу-старшего. Я написал Сережу-старшего, потому что у меня еще есть двоюродный брат Сережа-младший – тот самый, который однажды чуть не убил меня дубовой каталкой, сын тети Нины, которая вскормила меня грудью.

А про Грецию-Македонию я узнал еще в 1945 году, еще до моей тяжелой болезни и школы. После того как мне приснился сон про Александра Македонского, я стал расспрашивать о нем всех подряд. Однажды пристал с этим к маме, а она вдруг возьми и скажи:

– Не один твой Александр Македонский жил в Македонии. Например, оттуда, из этой самой Македонии, пришли пешком в Россию оба твои деда – Адам и Степан.

Дальше в разговоре выяснилось, что случилось это в 1923 году, когда моей маме, одиннадцатому ребенку в семье, было шесть лет, как мне тогда, в 1945-м. А придя из Македонии в Таганрог, мои деды чуть ли не первым делом познакомили друг с дружкой моих родителей. Мама пообещала, что когда я подрасту, то она расскажет обо всем более подробно.

– А пока главное, выучить все буквы и самому научиться читать, а не повторять за тетей Клавой как попугай "Робинзона Крузо".

Хотя я и был согласен с мамой, но что-то мне не хотелось насильно учить эти буквы. Некоторые из них не нравились мне даже на вид, например: э, ю, щ, ы. Наверное, не зря говорила тетя Нюся, что лень вперед меня родилась.

А сейчас я смеюсь и думаю: если бы они знали, призывая меня к самостоятельному чтению, если бы знали, какого джинна собираются выпустить из бутылки!

XXIII

Обычно первые четыре класса дети учатся в школе хорошо, потом начинают учиться хуже, а в старших классах выравниваются и снова учатся хорошо. На моем примере это правило не сработало. Я всегда учился в школах плохо, очень плохо или сверхплохо. Только к четвертому классу я стал мало-мальски сносно читать, зато с пятого начал читать запоем, книгу за книгой, без малейшего зазора. В те времена единственным источником книг были библиотеки, и работали они замечательно. А какие изумительные библиотекарши служили в тех библиотеках! Как внимательно они относились к оболтусам вроде меня, как старались дать хорошую книгу. Я написал о библиотекаршах "служили" вполне сознательно. Да, они служили точно так же, как в идеале должны служить обществу военнослужащие, медицинские работники, священнослужители, как служат в театре артисты.

Зеленоглазая тетя Клава много раз читала мне "Робинзона Круза". С кой-какими пропусками я давно выучил Робинзона наизусть. Я даже предлагал моему верному другу Джи стать Пятницей, но он отказался. Когда мы, бывало, валялись с Джи на соломе в тени коровника, я рассказывал ему про Робинзона, про Пятницу, и он с удовольствием слушал. Однажды я набрался смелости и предложил:

– Слушай, Джи, будь моим Пятницей. Согласен?

До этого добрые серо-зеленые глаза пса вдруг стали злыми, он щелкнул зубами и промахнулся – большая навозная муха увернулась и полетела от нас в коровник докучать маленьким черным коровам. Я понял, что Джи не хочет быть моим слугой. Потом я предложил этот же пост жеребенку Ви. В ответ он панибратски лизнул меня по уху и заржал так заливисто, как будто расхохотался мне в лицо. С тех пор я потерял интерес к "Робинзону Крузо", а вместе с ним и ко всем остальным пока еще незнакомым мне книгам мира.

И вот этот интерес неожиданно проснулся, наверное, так просыпается дремавший до поры вулкан: неукротимо бурно. Я не помню, с какой именно книги началось мое запойное чтение, но помню, что это случилось в лето с четвертого на пятый класс.

Тогда мой дед Адам, бабушки и я жили в пригородах Нальчика на так называемых "планах".

– Ты где живешь?

– На планах.

Откуда взялось это "на планах", не скажу. Но, безусловно, оно произошло от слова "план". На окраине города были распланированы под частную застройку лоскутки земли по шесть-восемь соток. Из этих лоскутков затем спланировали улицы, скорее всего, оттуда и появилось местное выражение "жить на планах".

В те времена слово "план" было очень распространенным, буквально пронизывающим всю нашу жизнь. У всех были планы: у государства, у заводов, у фабрик, у людей. Планов было так много, что начало казаться, что именно планы мешают жить согласно здравому смыслу и добрым намерениям. Стали поговаривать о том, что главное – поломать "плановое хозяйство" и тогда наша жизнь наладится дивным образом. В конце концов "плановое хозяйство" искоренили, но как-то так, что искоренили не только планы, но и хозяйства. Все очень надеялись на хаос, который поправит все сам собой. Не поправил. И теперь уже никто не знает, есть ли еще хоть какая-то надежда.

А тогда "на планах" у нас была турлучная мазанка в глубине двора и стены строящегося дома впереди, по фронту улицы. Турлучная – значит из плетней, между которыми была засыпана и утрамбована земля. Пол в нашей времянке тоже был земляной, тетя Мотя и тетя Нюся раз в неделю подмазывали его свежей глиной, и он всегда приятно пах, всегда был гладкий и красивый. Особенно радостно было ступать босыми ногами по полу нашей мазанки летом.

Центр города сильно пострадал в войну, и, хотя уже шел пятый год после нашей Победы, многие здания еще стояли в развалинах. Например, я хорошо помню дом, который назывался "партактив". Как я сейчас понимаю, в нем жили до войны партийные активисты, так сказать – лучшие люди сезона. Еще три минуты тому назад, когда я писал эти строки, мне казалось, что партийные активисты навсегда канули в Лету. Пошел на кухню налить себе чаю, а там из телевизора: "активисты нашей партии…"

– Опять ты бегал на "партактив"? – сердилась тетя Нюся.

О том, что я побывал на развалинах, она узнавала очень просто: по моим ступням, а то и щиколоткам, белым от извести. Стены разрушенного дома были сложены по старинке не на цементном, а на известняковом растворе. Кое-где на них росла жесткая чахлая трава, а в одном месте даже кривая березка. В торце здания сохранились парадная каменная лестница с балюстрадой и часть первого этажа, где размещался продовольственный магазин, в котором не было ничего, кроме маленьких банок каспийских килек в томатном соусе и дальневосточных крабов в собственном соку. Кильки народ брал, а крабы не пользовались спросом, тогда еще наши люди не знали, что это деликатес, и относились к крабам с подозрением.

Назад Дальше