С высоты "партактива", особенно с уровня третьего этажа, хорошо просматривались окрестности. Прямо перед домом начиналась очень большая поляна, метров двести в диаметре, на этой поляне мы пасли коров, а сейчас, говорят, там главная площадь города, залитая асфальтом. Наверное. Точно я не скажу, потому что никогда не бывал в местах моего детства – меня туда не тянет. Зачем мне там бывать? Чтобы разрушить память сердца? Меня это не привлекает, я за то, чтобы в моей душе и памяти картинки былого остались в полной неприкосновенности, в их первозданном виде, без напластования каких бы то ни было новых впечатлений. Я знаю, что уже писал об этом выше, но просто захотелось написать еще раз, и я написал.
Тем знаменательным для меня летом с четвертого на пятый класс ни я, ни другие ребята с нашей улицы уже не пасли коров на большой поляне. Дело в том, что за зиму и начало весны на середине пути к поляне построили несколько высоких и прочных бараков, обнесли забором из штакетника и откуда-то перевели туда детский дом для глухонемых. А те глухонемые мальчики дрались так молча и яростно, что скоро все убедились – мимо них не пройдешь. На этом примере я, кажется, первый раз в жизни понял, и не просто понял, а испытал на собственной шкуре, что бывают обстоятельства непреодолимой силы, то, что в юридических договорах называется "форс-мажор". Делать было нечего, и мы стали пасти наших коров подальше от детдома глухонемых. К чести последних будь сказано: они никогда не били лежачего и не преследовали убегающих.
Каждое утро я просыпался от возгласа тети Нюси:
– Ногу, Красуля, ногу!
Это за турлучной стеной нашей мазанки, в сарае тетя Нюся начинала доить нашу знаменитую корову Красулю. А знаменита она была тем, что Красуля позволяла мне ездить на ней верхом.
Красуля происходила из породистых коров, считалось, что ее привезли из Германии после войны, хотя достоверных свидетельств по этому поводу не имелось. Но так говорил мой дед Адам, он всегда любил козырнуть хоть чем-то. Красуля была большая, шелковисто-красная с плоским белым лбом, с большим выменем, с красивыми, словно отполированными, рогами, с огромными печальными глазами и таким длинным хвостом с белой кисточкой, что она очень ловко отгоняла им от себя мух и оводов. Говорили, что Красуля "цементальской" породы. Сейчас я знаю, что эта порода правильно называется симментальской и происходит ее название от швейцарской местности Зимменталь. В России эта порода распространялась еще с середины XIX века. У одних только приволжских немцев было много крупного рогатого скота симментальской породы.
Все другие коровы с нашей улицы смотрелись перед Красулей, как угловатые подростки рядом с роскошной дамой нездешней красоты и поступи. Да, поступь у Красули была величавая! Когда по утрам мы шли на выгон, все хозяйки невольно любовались нашей коровой. Еще бы им не любоваться: большая, килограммов в пятьсот-шестьсот, всегда очень ухоженная стараниями тети Моти и тети Нюси, с гладкой блестящей шерстью красноватого оттенка, Красуля шагала так статно, так непринужденно, что у каждого, кто ее видел, становилось хоть чуточку, а легче на душе.
Я очень гордился нашей коровой, а она относилась ко мне снисходительно и даже позволяла ездить на ней верхом. В те времена я был очень худенький, но не щуплый, а жилистый, и весил, наверное, килограммов сорок. Та к что носить меня на себе Красуле было не в тяжесть. А ездить на ней я стал почти случайно. Однажды, вволю напасшись, она лежала в тенечке под акацией, пережидала полуденную жару, жевала жвачку и думала о чем-то своем коровьем, тут-то я оседлал ее потихоньку и стал чесать ей холку, те места, которые она не доставала своим языком. Видно, Красуле очень понравилось, как я чешу ей холку, она лежала смирно, а потом поднялась, и я поехал на ней верхом. Она подошла к хорошей траве и стала есть ее как ни в чем не бывало, как будто меня и не было вовсе. Когда ей надоело меня возить, она остановилась, подняла голову и стояла как вкопанная, пока я не спрыгнул на землю. С тех пор так было всегда. И никто из нас не нарушал заведенные правила.
В тот день, когда я первый раз прокатился на Красуле, меня подменила на пастбище тетя Мотя, и по ее совету я записался в библиотеку и взял там первые книги, а какие именно – не помню. Библиотека была в таком же большом и полуразрушенном доме, как "партактив", только на противоположном конце нашей улицы маленьких частных хибарок.
Прежде я не читал книг, а тут чтение пошло как-то само собой, без малейшей натуги, и с каждым днем эта страсть разгоралась во мне все сильней и сильней. Обычно я читал, лежа на животе, на травке, читал до ломоты в шее и за чтением забывал обо всем на свете, даже о Красуле, которая уходила от меня очень далеко.
Когда я начал ходить в библиотеку, там еще не было тех замечательных тетенек-библиотекарш, которые советовали мне, что читать. В то первое лето моего многочтения в библиотеке работала бабушка, которая плохо слышала и не говорила, а кричала мне громко-громко:
– Бери, деточка, чего надо бери. Главное, запиши в карточку.
И я брал все подряд. Таким образом я прочел в то лето "Спартака" Джованьоли, "Саламбо" Флобера, "Даму с собачкой" Чехова и даже брошюру по археологии "Эпоха раннего металла", а также какую-то книгу по китайский философии, "Мартина Идена" Джека Лондона и еще много разного, совершенно несовместимого ни друг с другом, ни с моим умственным развитием. После чтения всех этих разнородных книг в голове у меня оставался только зыбкий туман. Однако сквозь этот туман все-таки брезжили какие-то неясные смыслы. Да-да, очень неясные, таинственные, но все-таки смыслы. Во всяком случае, интерес к археологии заронила в меня именно брошюра "Эпоха раннего металла", из которой я мало что понял, но "курганы майкопских вождей" навсегда остались в моей памяти. Потом, когда я сам раскапывал другие курганы, брошюра "Эпоха раннего металла" в пожелтевшей мягкой обложке иногда как бы сама собой вставала перед моими глазами.
XXIV
Не только теперь, на старости лет, когда память становится дальнозоркой, но всегда я помнил, как, читая на тринадцатом году жизни "Даму с собачкой" я чувствовал горячее, смутное волнение от того, что соприкасаюсь с малопонятной мне жизнью взрослого мужчины и взрослой женщины. Хотя их жизнь и отношения были тогда и малопонятными мне, но очень манили к себе и даже чуточку обжигали душу присутствием тайны – жгучей, со всеми ее смыслами и бессмыслицами, замешанными на полуправде и лжи.
Сейчас я понимаю, что робкое отроческое томление плоти, которое я испытывал в те дни, наверное, наложило еще и свой отпечаток на мое восприятие "Дамы с собачкой". Не могу сказать, что я был очень тупой, но и не стану утверждать, что слишком развитый в умственном и духовом отношении. Думаю, что я был средний мальчик середины прошлого – XX века. Да, я был средний, но как-то сразу ухватил в "Даме с собачкой" мысль о двух жизнях человека – тайной, где совершается все интересное, и явной, где правят бал обыденка, условная ложь и условная правда.
Потом я не раз перечитывал "Даму с собачкой" и наизусть помню: "Каждое личное существование держится на тайне, и, быть может, отчасти поэтому культурный человек так нервно хлопочет о том, чтобы уважалась личная тайна".
Да, прошло столько лет, а я живо помню, как лежал на животе, на вкусно пахнущей молодой травке и читал "Даму с собачкой". Гуров и Анна Сергеевна поехали ночью в Ореадну, к морю, где было так красиво и сквозь предутренний туман посвечивала белая Ялта, моя корова Красуля ушла от меня неизвестно куда, в затылок мне припекало солнце, а я все читал и читал малопонятное, но очень манящее, притягивающее мое внимание, как магнит притягивает железные стружки. Одну такую стружку потом вынимали у меня из глаза магнитом. Конечно, я был тогда и неразвит, и небольшого ума, и почти не понимал текста, но мне до слез было жалко и Анну Сергеевну, и Гурова.
Потом я прочитал, кажется, у Вольтера, что "настоящий писатель это тот, кто способен исторгнуть слезы, а остальные лишь любители красиво поговорить".
Моя мама Зинаида Степановна как лишенка хотя и не получила высшего образования формально, но знала и чувствовала так много и так тонко, была так начитана с детства, что могла бы научить меня читать важные книжки, самые важные, потому что даже очень долгая жизнь слишком коротка, а книг такое море, что хорошо бы иметь в этом плавании компас. Но в те времена моего первого многочтения мама находилась далеко от меня, а мой любимый дед Адам и мои дорогие бабушки хотя и многое знали и чувствовали, и многое повидали на своем веку, и кое-что поняли в этой жизни, но не могли ничего подсказать мне насчет художественной литературы и вообще художеств.
Как писал мой друг поэт:
"Магазин, репродукция: "Го́ген"
И никто не поправит: "Гоге́н".
Да, именно так и было в нашем с ним отрочестве, до правильных ударений мы доходили сами и очень не скоро.
После брошюры по археометаллургии "Эпоха раннего металла" я невольно стал присматриваться к книжкам по истории, археологии, палеонтологии и прочему в этом роде. Как правило, я не мог одолеть этих книг, пробегал их мельком, с пятого на десятое, по диагонали, вроде бы просматривая эти книжки, я невольно самообучился быстрому чтению. Наверное, во мне выработалась, или возникла каким-то другим образом, интуитивная способность выхватывать из вороха листьев самое ценное или какие-то особо важные сведения.
Мое быстрое чтение не распространялось на большую художественную литературу. Например, я никогда не читал наискосок Чехова, Пушкина, Гоголя, Тютчева, Льва Толстого или других русских классиков. Думаю, что я не читал их по диагонали и потому, что они сами не позволяли себя просматривать, поскольку ценно в них было все – от буквы до буквы.
А если вспомнить классиков зарубежных, то тут многое зависело от перевода. Хотя, как правило, переводы в те времена были по-настоящему хороши.
Что касается детективов, научной фантастики и приключенческой литературы, то все это, вместе взятое, никогда не занимало меня. Хотя, стоп! Я ведь обожал и сейчас обожаю "Приключения Тома Сойера" и "Приключения Гекльберри Финна". Но какие это приключения? Нет, это большая литература, точно так же, как и самая первая книга моей жизни "Робинзон Крузо".
XXV
Среди необозримых виноградников между горами и морем, возле нашего дома у канавы, на крыше которого каждой весной расцветали алые маки, лежал большой серый камень с белыми проплешинами! Не знаю почему, но я никогда не трогал тот камень руками, а только смотрел на него и думал обо всем, что было мне неизвестно и, наверное, не будет известно никогда. Было в том камне что-то неземное, мистическое. Конечно, на седьмом году жизни я ничего не слышал о мистике и даже не знал этого слова, но, когда я смотрел на наш серо-белый камень, в мою маленькую детскую душу как-то само собой закрадывалось подозрение, что этот мир совсем не так прост, как я его вижу, ощущаю на вкус, слышу, осязаю, обоняю, что даже шестого чувства, которое пришло ко мне в те дни в саманной яме, когда я безуспешно пытался освободиться от собственной тени, и то недостаточно, что есть еще что-то неведомое. К началу XXI века ученые пришли к выводу, что у человека 21 чувство, и это еще не конечные сведения о наших возможностях. Наверное, так оно и есть. Может быть, именно поэтому я никогда не трогал руками загадочный камень около нашего дома на берегу заросшей ежевикой канавы.
Так случилось, что я впервые поехал в заграничную командировку в Грецию. Волею его Величества Случая, или другой, самой Высшей волею, я был послан в археологический музей греческого, а можно сказать, македонского порта Кавала. Того самого порта Кавала, откуда в 1923 году пришли в Россию мои деды Степан, Адам и моя бабушка тетя Нюся. Именно по рассказам тети Нюси я знал, что идти из Греции в Россию мои деды Адам, Степан и тетя Нюся решили именно в портовой таверне Кавалы, где после рабочего дня на сборе апельсинов они отмечали свое знакомство.
Наша маленькая группа археологов прибыла в Кавалу утром, а к вечеру, отбившись от своей компании, я пошел в портовую таверну. И первое, что я увидел недалеко от ее входа, – большой серый камень с белыми подпалинами – близнец того камня, что лежал у дома моего раннего детства, на берегу канавы, гордо именовавшейся каналом Октябрьской революции.
Мне шел тридцать седьмой год, и я был, что называется, крепкий парень: мог часами работать под палящим солнцем на раскопках (в поле), с небольшим рюкзаком за плечами мог легко прошагать двадцать километров проселками, мог неделями спать по три-четыре часа в сутки, а по возможности, мог провести в постели ой-е-ей как много времени! И при этом я не испытывал даже подобия головокружения или обмороков. А когда увидел камень-близнец, все мгновенно поплыло у меня перед глазами, я с трудом устоял на ногах и невольно ухватился за дверную притолоку таверны. Не хочу выражаться красиво, но иначе, кажется, не получится: я почувствовал нечто странное – меня ослепила на мгновение ярчайшая вспышка, я и физически, и всей душою, и умом, и сердцем вдруг увидел и почувствовал, словно наяву, как между камнем, который лежал у портовой таверны, и камнем моего детства на берегу канавы у нашего саманного дома замкнула вольтова дуга, родилась четвертая форма состояния вещества – плазма. Потом я читал, что передачей электрической энергии на расстояния без проводов много занимался живший в США великий сербский изобретатель Никола Тесла. Есть даже легенда (никем не подтвержденная, но и никем не опровергнутая) о том, что тунгусский метеорит вовсе и не метеорит, а один из опытов Теслы, который хотел послать огромный сгусток энергии в Северный Ледовитый океан, но чуть-чуть промахнулся.
Хотя в той дуге, что замкнула меня возле портовой таверны, была, как мне тогда показалось, да и сейчас кажется, не одна только энергия пронесшегося тысячи километров электрического заряда, но и много чего еще. Например, движения времени. Да, да, невероятно стремительное движение сотен и сотен лет навстречу друг другу. В этом встречном калейдоскопе промелькнули передо мной и лица моих бабушек, и деда Адама, и как будто бы Франца, а потом моего деда Степана, которых я никогда не видел, и белое молодое лицо Александра Македонского с фиолетовыми глазами, и дедушка Дадав в стареньком бешмете, который неправильно вытер бритву о портрет вождя, и погибший на войне с немцами молодой пастух Алимхан, и мертвый дядька в канаве, и персидский царь Дарий, еще не убитый в бою с войсками Александра, еще повелевающий под сенью шелкового шатра десятками тысяч своих воинов на колесницах и пеших, и милиционер на мотоцикле харлей, который приезжал за моим дедом Адамом, и моя корова Красуля, и жеребенок Ви, и пес Джи, и маленький-маленький лягушонок, которого я спас от гадюки и она его не съела.
До сих пор не знаю, терял я тогда сознание или нет, но хорошо помню, что, как только пришел в себя, сразу шагнул за порог портовой таверны, той самой, где в 1923 году решили возвращаться в Россию мой дед по матери Степан Григорьевич, дед по отцу Адам Семенович и тетя Нюся.
Я вошел в таверну, и начался один из самых необыкновенных вечеров в моей жизни.
XXVI
Едва я ступил за порог той таверны, как на меня нахлынули запахи жаренной на углях баранины, укропа, петрушки, базилика, свежеотваренного парящего рака, только-только вынутых из печи хлебных лепешек с их восхитительным духом подрумяненных корочек и, как бы поверх всего этого, ароматы сливовой, виноградной, персиковой, абрикосовой ракии, а по-нашему самогона, оттенки в запахах которого я, как истый южанин, отличал безошибочно.
Два стоявших в дверях большущих парня, или, как называла их в своих рассказах о Кавале тетя Нюся, – "битюга", радушно указали мне кивками коротко стриженных голов в глубь полутемной таверны, где, несмотря на ранний вечер, за столиками сидело уже порядочно посетителей. Тут скрипач заиграл танец сиртаки, и молодые моряки и нарядные девушки пошли в пляс прямо посреди таверны.
Ко мне подошел щеголеватый официант, я дал ему небольшую купюру, которую он ловко спрятал под фартук и почтительно склонил черноволосую голову, набриолиненную по тогдашней моде.
– Я не танцую. Может, найдете уголочек в тихом месте? – спросил я по-гречески.
– Да, у нас есть такой уголок на верхней веранде. Сейчас там свободно, и весь порт перед глазами. Я позабочусь – вам никто не помешает, – также по-гречески ответил мне официант.
– Спасибо. Хочу вспомнить молодость, – сказал я по-македонски.
– О-о! – расплылся в улыбке официант. – Приятно слышать от вас мою родную речь. Пойдемте наверх и вспоминайте сколько душе угодно, – сказал официант по-македонски, и я последовал за ним наверх по узкой лестнице.
– Вы славянин?
– Я русский.
– О-о, русский! Тогда вы знаете, что мы тоже воевали в эту войну против немцев.
– Конечно, знаю.
С крохотной открытой веранды, на которой стояли теперь два столика, были хорошо видны порт, и город, сбегающий с гор к порту, и выход в Эгейское море.
Официант рекомендовал плов "Александр Македонский" и большое блюдо разных салатов и закусок.
– Плов придется подождать, – приветливо улыбаясь, сказал официант, – но салаты и закуски на любой вкус.
Электричества на верхней веранде не было, зато на маленьком синем керамическом блюде стояли три свечных огарка, официант ловко зажег их от своей зажигалки, так что ужин получился при свечах.
– У вас хорошая ракия?
– Не только в нашей таверне, но и во всей Кавале очень хорошая ракия, – горделиво отвечал официант. – Есть из сливы, из винограда, из абрикосов, из…
– Да, я чую по запаху, – прервал я официанта. – Принесите графинчик абрикосовой, она выдержанная в бочках?
– А как же? В дубовых бочках, двенадцать лет.
– Жду.
Скоро проворный официант принес ракию и воду, затем большущее керамическое блюдо, уставленное посудинками с разнообразными закусками и салатами.
Оставшись один на маленькой веранде, я начал свой ужин при свечах с того, что налил себе бокал абрикосовой ракии и, подняв его перед собой, тихо произнес, глядя на второй столик с тремя пустыми стульями вокруг:
– Вот я и приехал в вашу Кавалу, дорогая тетя Нюся, дорогой Адам, дорогой дед Степан. Светлая вам память!
Я выпил до дна бокал ароматной сорокапятиградусной ракии и не стал закусывать, чтобы не портить послевкусия.
Тихо было в древнем македонском порту Кавала. Приветливо мерцали в бухте слабые желтоватые огоньки расположившихся на ночлег малотоннажных корабликов и буксиров. Иногда в глубине гавани, где-то в скрытой от глаз дальней ее части раздавалось слабое металлическое лязганье и едва слышные голоса матросов. Я понял, что это выбирают якорную цепь – какой-то кораблик, на ночь глядя, выходит в море.