… - Я ее не боюсь, - говорил Зоеву старик после тяжелого поминального обеда. - Раньше так страшно боялся, что даже из дому ушел. Много где побывал, много чего повидал, кем только не работал - чаще всего, конечно, вахтером или сторожем… Короче, жил так, чтобы побольше впечатлений и чтобы почаще отвлекаться. И всюду искал верный способ продлить жизнь до невозможного. От мяса отказался. Редечный сок пил. Отруби ел. Выпаренную воду внутрь принимал. Богу молился. Голым по снегу валялся, потом устал…
- Мне показалось, вы едите не одни только отруби, - заметил Зоев, задремывая под неясный, вялый говор женщин, моющих на кухне посуду.
- Я теперь ем все, - тихо и гордо сказал старик. - Я колбасу ем. Я сыр ем. Я даже сало ем. Потому что после долгих скитаний я наконец понял: смерти не нужно бояться - она нам не враг, она нам сладкий сон после трудного дня. К ней нужно готовиться, как мы готовимся ко сну, когда нам позволяют условия - то есть с чувством, с толком и с удовольствием… Тут, как говорится, и душ принять, тут и зубки почистить, и простынку свежую постелить, тут и белую маечку надеть, а после - устроиться поуютнее, славную книжечку почитать, потом свет погасить, самому себе улыбнуться и пожелать самому себе спокойной ночи… Я говорю несколько иносказательно, но вы, товарищ Зоев, наверняка должны меня понять. Я раньше боялся смерти, потому что видел ее какой-то торопливой, жестокой, грязной, простите, вонючей, а другой я ее не видел. На нашем веку, товарищ Зоев, ни ко сну, ни к смерти приготовиться никогда не было времени и никогда не было подходящих условий: отсюда наш страх и все глупости, от него происходящие. Но я, товарищ Зоев, оптимист. Я вижу: времена наконец настали спокойные, и спешить больше некуда. Я это первый понял. Скоро все поймут и будут счастливы.
- Как же вы, интересно, готовитесь, кроме того, что едите колбасу? - спросил Зоев, не скрывая насмешки, и старик ответил с достоинством:
- Внутренне.
Зоев решился.
- Я жду, жду, но никто мне ничего не говорит, - пожаловался он старику. - А я должен знать, что с ним произошло.
- Я не вправе, - тускло ответил старик. - Если барышни вам сами об этом не говорят, значит, это им неприятно… Идите в прокуратуру, идите прямо к следователю, который этим делом занимается… Барышни вот-вот посуду домоют и выть начнут, так что вы лучше прямо сейчас и идите.
Уважительно изучив редакционное, академическое и писательское удостоверения Зоева, следователь запер кабинет изнутри и предложил гостю выпить по случаю наступающего Нового года. Измученный удушливыми излияниями отца Елизаветы, Зоев опасался пьяных разговоров, но следователь не был расположен к болтовне; молча допил, молча спрятал в сейф пустую бутылку, оттуда же извлек папку с делом и, чтобы не мешать Зоеву, встал у зарешеченного окна лицом к решетке… стоял и курил одну сигарету за другой, выпуская желтый дым в морозную форточку. Подал голос лишь тогда, когда Зоев попросил разрешения снять копию с письменных показаний обвиняемого.
- Валяйте, переписывайте. Но учтите, иду на должностное преступление. Если вздумаете кому-нибудь в Москве это показать…
- Ни в коем случае! - испуганно заверил Зоев.
- Наоборот! - уныло рассмеялся следователь. - Обязательно покажите и не забудьте сказать, что это следователь Стригунков допустил вас к делу… Вдруг повезет, и меня отсюда наконец попрут… Пишите, пишите пока. Разве я не понимаю, какая тут зарыта пища для ума!
Зоев достал авторучку, нашел на столе серо-желтый лист казенной бумаги и принялся старательно выводить на листе:
"Я, Козов Константин Сергеевич, постоянно проживающий в г. Ленинграде, временно проживающий в г. Хнове и работающий литературным сотрудником газеты "Хновский Кибальчиш", познакомился с сотрудницей библиотеки ДК железнодорожников Галиной Трутко, брошенной своим мужем, ныне потерпевшим. Между мною и одинокой женщиной возникло глубокое взаимопонимание и искренняя привязанность. Когда к ней решил вернуться Трутко, я ему обрадовался, потому что знал от Галины и от других жителей Хнова, что он глубоко эрудированный, интеллигентный, знающий человек. Я хотел его дружбы, и мы стали дружить. Мы вели с ним разговоры о прочитанном, о вечном, на эстетические и морально-этические темы. Общение с ним меня обогащало. Он мне честно признавался, что страдает без Галины и чувствует себя перед нею виноватым. Я честно говорил ему, что тоже не могу жить без Галины. Однажды, когда он был слишком нервным и возбужденным, я предложил ему дуэль, надеясь, что такое нелепое предложение обратит разговор в шутку. Однако он все понял всерьез и сказал, что будто бы и сам об этом думал, несмотря на хорошее ко мне отношение. Я очень надеялся, что вопрос будет снят отсутствием необходимого оружия. Я не учел того, что майор ВВС является человеком военным. Он достал два пистолета Макарова и сказал, что с дуэлью надо поторопиться, иначе пропажа пистолетов будет обнаружена. Сегодня, то есть 21 ноября 1979 года, мы с ним вышли на берег озера. Я честно сказал ему, что не смогу в него стрелять. Я подумал, что на этом дело и кончится, но Трутко сказал, что дело не может так кончиться, потому что это будет невыносимо. Он предложил, чтобы Галина не досталась никому, и, чтобы никому потом не пришлось отвечать, вместе пустить себе пулю в лоб каждый из своего пистолета. Я был абсолютно убежден, что он шутит, и поэтому тоже в шутку согласился. Мы взяли пистолеты, отошли друг от друга на шесть шагов, и я все время думал, как он сумеет закончить шутку и при этом ее не испортить. Я думал только об этом. Я даже не поверил, когда он громко выстрелил себе в висок. Я глубоко потрясен случившимся. Виновным себя не признаю. Мне весь день задают странный вопрос: думал ли я, чем все это кончится. Всем отвечал и заявляю письменно: нет, я не думал, что он такой дурак".
…Хнов таял и растворялся в быстрых сумерках, усугубляя недостоверность своего существования, и Зоев не удивился, когда из сумеречного двора навстречу ему вынырнула мать Елизаветы и важно сообщила:
- Вас ожидает командование.
- Ведите, - в тон ей ответил Зоев и вскоре очутился в перевернутой вверх дном квартире, где среди разбросанных по полу вещей и бумаг щерились застежками распахнутые пустые чемоданы.
- Вы там не видели моих солдатиков? - растерянно спросил его хозяин квартиры, застегивая офицерский китель на широкой голой груди. Зазвонил телефон, хозяин квартиры схватил трубку, закричал в нее: - Где твои гаврики, Киселев? Времени в обрез, а у меня конь не валялся! - не дожидаясь ответа, вырвал с мясом провод из стены, повертел в руках телефонный аппарат и засунул его в чемодан.
- Вы хотели меня видеть, - напомнил Зоев о себе.
- Давно хотел, - подтвердил хозяин квартиры, одергивая на себе китель и отряхивая ладонью полковничьи погоны. - Я так и предполагал: если не на девятый, то уж на сороковой день ты приедешь обязательно… - Полковник разгреб хлам на подоконнике, достал из-под груды газет стопку папиросной бумаги и с сожалением протянул ее Зоеву. - Это твое… Он все собирался, но не успел тебе отправить. А я зато сохранил… Все думал: посидим мы с тобой, как приедешь, побеседуем с глазу на глаз, может, и пулю распишем. Вроде бы, чего лучше, вроде бы хорошо, вроде бы даже Новый год, а надо срочно сниматься с места. Лететь надо, товарищ писатель. Передислоцируют нас на юг, к черту на рога.
- Зачем? - с вежливым безразличием поинтересовался Зоев, перебирая осторожными пальцами сильно потрепанные полупрозрачные листы. Полковник посмотрел на него с удивлением и печалью.
- То есть как - зачем? - кротко ответил он. - Дыни будем кушать, кишмиш жрать, а глупостей и безобразий - их больше не будет. Потому что не до них будет… С наступающим тебя, товарищ Зоев.
Прощались с ним сдержанно и на ночь остаться не уговаривали. Лишь в последнюю минуту, когда Зоев бормотал последние дежурные пожелания и укутывал шею шарфом, Галина, дрогнув, сказала:
- Я все спросить хотела. Он, когда вам писал, - что обо мне писал?
- Ты кого спрашиваешь? - неожиданно зло прохрипела Елизавета. - Он его свихнул, - ты его спрашиваешь?
Галина покорно потупилась, мгновенно потеряла к Зоеву всякий интерес, так что врать ему не пришлось. До автобуса оставалось чуть меньше часа. По дороге на автовокзал Зоев зашел на переговорный пункт. Ленинград дали быстро.
- Бродяга, где ты спал? - рокотал голос Поморникова, прорываясь сквозь шумы. - Опять, что ли, у Марго? Неужели она еще жива, скажи на милость? Бери Марго, черт с ней, и бери такси. А то я тебя знаю, ты у нас рохля - то да се, и не успеешь к двенадцати!
- Я никак не успею к двенадцати. Я в Хнове, приеду утром.
- Повтори, где ты?
- В Хнове!
- Боже мой, он в Хнове!.. Мы все с ума посходили, Пальчина плачет, я даже пить не могу… Эх, дорогой ты мой, милый ты наш… - Голос Поморникова пропал, погребенный обвальным треском, на миг прорвался: - Ждем! - и потом пропал окончательно.
Елка в кадке вяло мигала белым, желтым и красным. Поднимался ветер. Одинокий "Икарус" разогревал мотор. Водитель спал, уронив голову на руль. Не просыпаясь, открыл Зоеву дверь… Свет из окон автовокзала косо падал в темный салон "Икаруса" и, взбиваемый миганием елочной гирлянды, мерно вздрагивал на неподвижных лицах пассажиров. Свет был слаб. Зоев достал рукопись из портфеля, приблизил ее к окну и, листая, поискал страницу поразборчивее. До боли напрягая глаза, прочел: "…Тот полет был недолгим. Грозовые дожди июня промыли небо перед вылетом, солнце замерло, как флаг, и, оторвавшись от бетонной полосы, затем набрав высоту и привыкнув к ней, капитан ощутил знакомое и единственное свое счастье". Автобус тронулся, свет поплыл, пропал. Зоев засунул рукопись в портфель и закрыл уставшие глаза. Было тепло, плавно покачивало, уютно гудел мотор… Засыпая, Зоев услышал далекий вой ветра. Вой близился, догонял и, догнав, перерос в небывалую бурю. Зоев в страхе открыл глаза. Пассажиры были спокойны. Автобус беспрепятственно шел по шоссе. Ровный снег слабо белел у обочин. Ясные звезды мерцали в небе, по которому неслись один за другим воющие и грохочущие красные огни… Зоев отвернулся от окна и принялся терпеливо ждать тишины.
Поворот реки
Повесть
По тесным бульварам центра, по дымным проездам заводского района, по запыленным проспектам окраины автобус ползет к городской черте; долго ковыляет меж взрыхленных сухих полей; возле зверосовхоза избавляется от груды крикливых, распиравших его людских тел и, спасаясь от гнилого запаха норок, песцов и чернобурок, изнуренных рыбным кормом, летит, распахнутый и легкий, с разбойным ревом к горе… Высадив у горы последних пассажиров: старуху с сумкой на колесиках, мужчину в драповой куртке, женщину в черном плаще, он со вздохом сдвигает двери и, сделав медленный круг по гравию, нехотя отправляется в обратный путь.
Ветер рвет и рассеивает клочья сгоревшей солярки. Вновь пахнет рекой. Старуха тянет сумку к береговому бору в обход горы, от натуги ахает "ах, шайтан!", потом скрывается за горой - всхлипы колесиков тонут и растворяются в шуме сосен, в сварливом вороньем грае… Женщина в черном плаще поднимается на гору по каменистой отлогой тропе и не слышит ничего, кроме собственных шагов и тяжелого дыхания мужчины за своей спиной. Женщина думает о нем с неприязнью. Он не понравился ей с той минуты, как сел в автобус. Ей не понравилось его лицо - сонным своим и вместе с тем обиженным выражением. Не понравилось, как он стоял на переполненной передней площадке: зло расставив локти, выпятив острые кулаки, брезгливо подергивая углами белых губ в ответ на брань стиснутых друг другом пассажиров… Господи, почему этот неприятный идет за мной, когда вокруг никого, почему он так неприятно дышит мне в затылок?.. До кирпичной стены на горе, почти скрытой от глаз красным и бурым кустарником, остается чуть более двадцати шагов. Женщина спешит и считает шаги… Издав внезапный стон, распахиваются железные ворота в стене. Длинный, худой как дрын человек бежит женщине навстречу, его голая голова сверкает, огромные сапоги пылят, гремят по камням. Уступая ему дорогу, женщина сходит с тропы, но он останавливает бег. Больно хватает ее за локоть и, не глядя в глаза, бормочет властной, жалобной скороговоркой:
- Ты туда? И я туда, - пошли обратно со мной туда: мне нужен свидетель.
- Оставь ее, - негромко, но грозно произносит мужчина в драповой куртке. Человек в сапогах послушно отпускает локоть женщины, со слезливым укором бормочет "ну и сволочи" и, не оборачиваясь, продолжает свой бег с горы. - Вы их не слишком бойтесь, - мягко говорит мужчина в драповой куртке, глядя бегущему вслед.
- Кого - их?
- Человеков.
Он берет ее под руку, и она не противится. Они поднимаются к невысоким, распахнутым настежь воротам и, разом пригнувшись, шагают в их темный проем.
…Человек в сапогах пытается унять нервы. Гравий мерно хрустит под его каблуками; под хруст камешков хорошо складываются слова, те, что он обязательно скажет в милиции… Не вслух произнесет, не на ветер, а именно изложит в официальном письменном заявлении. Да, он напишет по всей форме: я, такой-то и сякой-то, имел глупость позапрошлым летом отдать сына восьми лет на укрепление здоровья в туберкулезный интернат на горе по настоянию и направлению нашей районной поликлиники. А сейчас такие случились со мной семейные обстоятельства, что мальчика мне необходимо забрать. Я прибыл вчера в город издалека, из Пытавина, добрался до горы и честно изложил ихнему главврачу Снеткову свои семейные обстоятельства. Он сказал мне, что сына моего как раз нет в интернате, что его как раз повезли в областную больницу на очень важное обследование, и - "приходите завтра". Я, дурак, поверил, я переночевал на вокзале, я пришел завтра, то есть сегодня, а он, сволочь, говорит мне в лицо, что сына мне забирать ни к чему, что ему в интернате будто бы лучше, чем с родными родителями. Я стал строго настаивать. А он говорит, что сын мой наверняка играет где-то с мальчишками и его наверняка не смогут для меня разыскать. Я обалдел от такого наглого, жестокого вранья и немедленно бросился к вам в управление. Еще я хотел для пользы дела, чтобы он повторил мне свое вранье при свидетелях, но вы лучше меня знаете, так у нас теперь: сволочи есть, а свидетелей нет… - да, именно это он изложит, потом потребует зарегистрировать, и уж тогда менты ленивые будут обязаны отправиться с ним к горе. Потому что еще одно такое спанье на вокзальном полу, на сквозняке, среди чужих задов и чемоданов, еще одну такую ночь, кишащую храпами, лязгами, плачами, топотом милицейских сапог, перебранками у касс и буфетных стоек, заунывными объявлениями по вокзальному радио и беспрерывными ссорами несчастных цыган, он просто не переживет… Но об этом он не напишет и вслух не скажет. Чтобы поторопить, он лучше выскажет вслух весомое подозрение: может, мальчика уморили, может, нету его больше среди живых, в чем никак не желает открыться главный врач Снетков… Если подозрение покажется диким, надо будет высказать другое весомое подозрение: может, мальчик сбежал, не вынес тоскливых казенных условий, били его на горе, вот он и бродит где-то один с нездоровыми легкими на осеннем ветру…
Ревет, приближаясь, автобус. Человек в сапогах досадует на главную свою ошибку: не сообразил, не додумался он умолчать о цели своего приезда, так сразу и бухнул "забираю", не догадался аккуратно соврать, будто приехал только лишь за тем, чтобы увидеть сына, чтобы, так сказать, обнять его, передать ему кое-какие приветы и кое-какие гостинцы… Мальчика, конечно, сразу бы к нему привели. Он бы сразу велел ему "собирайся". Что бы смог против этого сделать главный врач Снетков? А ничего бы не смог… Пустой автобус совершает медленный круг по площадке, двери его распахнуты, в салоне клубится легкая пыль. И человек в сапогах вдруг понимает то, о чем не успел даже подумать, пока унимал нервы. Он приехал, а ему даже не дали повидаться с сыном, обнять его, наконец, и услышать его тихий, всегда тихий, шелестящий такой голосок!.. Автобус нетерпеливо сигналит. Ругаться и плакать некогда. Человек в сапогах оборачивается к горе и громко плюет на гравий.
- Смирнов! - тормошит главный врач спящего мальчика. - Смирнов! - шепчет Снетков, боясь разбудить остальных детей. - Одевайся, Смирнов. И не забудь пальто.
Мертвый час. На горе безмолвно, лишь из пищеблока слышен шум воды и гром дюраля… Мальчик покорно идет по двору следом за главным врачом, просыпаясь на ходу и без боязни гадая, ради какой процедуры его подняли: ради такой, когда больно, или для такой, когда всего лишь холодно и щекотно от чужих внимательных прикосновений… С крыльца округлого, приземистого собора, силуэт которого, размноженный на миллионах открыток, уже успел наскучить почтальонам, поднимаются двое чужих: мужчина в серой драповой куртке и женщина в черном плаще.
- Простите, давно здесь заперто? - спрашивает мужчина.
- Здесь всегда заперто, - привычно и сухо отвечает Снетков, не останавливаясь. - Обратитесь к сторожу. Видели дом справа от ворот, как вошли?.. Он должен быть там.
- Может, вы нам откроете? - неуверенно просит женщина.
- Это музей. А мы - интернат. Мы не имеем к этому ни малейшего отношения. - Снетков берет мальчика за руку и, обогнув собор, затем обрубленную колокольню, ведет его не в амбулаторию, а подальше от случайных глаз - в пустой школьный корпус, насквозь пропахший дезинфекцией, печным перегаром и мокрой тряпкой. Закрывшись в учительской и плотно сдвинув на окне лиловые шторы, Снетков садится напротив мальчика за тяжелый стол, обитый вытертым сукном и заваленный бледными тетрадками в целлофановых обертках.
- Как дела, Смирнов?
- Хорошо.
- Хорошо сегодня ел?
Мальчик молчит.
- Хоть что-нибудь сегодня ел?
- Пюре ел.
- Пюре - мало, - качает головой Снетков. - Тебе нужно все есть. Иначе откуда сила? Не будешь есть, так и будешь болеть.
- Я больше не буду.
- Не будешь чего?
- Не буду мало есть.
- Ах, я не о том, Смирнов! - сердито выкрикивает главный врач. - Я - поговорить… Ты помнишь, в апреле, тебя отец - приехал и забрал?.. Сказал, что мамка твоя от вас вроде как уходит, а если тебя перед собой увидит, то раздумает уходить?.. Я с тобой, ты уж извини, как мужчина с мужчиной… Ты помнишь?
- Да…
- Под расписку забрал, через месяц вернул, - и какой ты был? Ты, Смирнов, был просто изможденный. Спал плохо: кричал… Потерял в весе… Хуже всего, процесс зашевелился, процесс, Смирнов! Мы еле выправили.
- Она ушла?