Дорога обратно - Дмитриев Андрей Викторович 32 стр.


Уже в первых числах сентября, вернувшись на базу из очередного короткого плавания, я получил письмо от матери, как и всегда, с вырезками из наших двух областных газет. Там были результаты и разборы матчей городской футбольной команды с псковским "Выдвиженцем" и пытавинским "Данко". Там были обзоры гастролей белорусского ансамбля "Песняры" в ДК учителей и свердловской оперетты в облдрамтеатре. Там были сообщения о смерти В. В., некрологи с солидными подписями и еще - статья Серафима "С думой о тебе, моя милая малая родина", озаглавленная так, судя по стилю, не сухим Серафимом, а главным редактором Голошеиным и помещенная им в рубрике "Поднимем родное Нечерноземье".

Нечерноземьем в тот год назвали Россию, почти всю ее европейскую часть от Мурманска до Саранска, от Брянска до Нарьян-Мара, от Калининграда до Кудымкара, Перми и Свердловска - двадцать девять ее автономий и областей. Передовицы, подвалы и, само собой, специальные рубрики газет были заполнены рассуждениями об осушении болот, известковании почв, о правильном употреблении химических удобрений, ностальгически-лукавыми спорами о навозе и былой крестьянской смекалке, назидательными мемуарами о совнархозах и МТС, призывами сселить поскорее в крупные поселки сто семьдесят тысяч семей, собрать в кулак основные фонды, перебросить по воздуху трактора из казахских степей, заклеймить позором молодежь, бегущую прочь из села, и даже наслать на поля коммунистов. В ходу были очерки мечтателей, задумчиво нюхающих и мнущих в горсти родную почву, обильно политую потом и кровью, стихи многочисленных лирических поэтов - этих неустанных соловьев своих бесчисленных малых родин

Должно быть, в этом поэтическом ключе и воспринял статью Серафима несчастный Голошеин. Должно быть, он пребывал под неостывшим впечатлением от похорон В. В. - с речами, толпами, воинской пальбой и почетным караулом - и не сумел прочесть ее с привычной и должной бдительностью, хотя и выкинул кое-что, хотя и правил кое-где самолично стиль.

Я был тогда юн, глуп, далек от этих дел и этих бед и вырезку со статьей, едва прочел ее, кинул в море. Перескажу ее, как запомнил, своими словами, коротко, не ручаясь за точность слов.

Зачином статьи был затверженный в тот год, как речевка, и торжественный, как заклинание, перечень нечерноземных бед и проблем. Разорительные сюрпризы суровой матушки-природы. Изнурение переудобренных и оскудение недоудобренных полей. Увечная техника, вечно не поспевающая ни к пашне, ни к севу. Урожаи зерновых всего лишь в девять, хорошо в одиннадцать, у трудовых героев - в девятнадцать центнеров с гектара. Ради заполнения закромов расширяются поля. Они наступают на луга, в итоге не хватает кормов, и голодное поголовье идет под нож…. Повсеместное невыполнение планов, хронический срыв по всем показателям… Молодежь бежит из села по всем дорогам; на дорогах - грязь непролазная… Постыдно сузился ассортимент продуктовых и промтоваров в автолавках, сельпо и потребкооперации… Условия труда и быта на селе не соответствуют запросам граждан страны всепобеждающего социализма… И так далее, и так далее, и так далее, правдиво, вдумчиво и горько - может быть, не так прямо, но в духе разрешенных и даже обязательных в тот год откровений.

На полпути от зачина к почину Серафим осторожно поддержал передовых агрономов и публицистов, которые решились напомнить нам о том, как полезно бывает иногда дать и отдохнуть истощенному полю, подержать его год-другой под паром, - и оно потом отплатит сторицей, отблагодарит благодетеля полновесным и шумным колосом.

Далее шли обобщения, казалось бы, лирического свойства.

Нерасторжимы судьбы земли и судьбы людей на земле. Утомленные, сохнут сосцы земли, утомляется, иссушается сердцем и человек. Дело валится у него из рук, руки теряют былую сноровку. Опускаются руки, опускается человек… Вроде бы и пришло ему время героически собраться с силами, показать все свое умение, да нету тех сил, забыто былое умение - уж лучше, кажется, совсем себя забыть, уж лучше, к примеру, стыдно сказать, напиться… Не напрасно ли земля понадеялась на человека? Неумелый, усталый, порой и пьяный человек - разве он может ей помочь? Как бы не навредил, как бы не погубил, как бы не вышло много хуже, чем даже выходит пока…

Слова были туманны. Туман застил взор и пах паленым. Просто удивительно, как умудрился Голошеин не учуять опасность: в следующих абзацах статьи ее запах, казалось бы, не бил, а шибал в многоопытный нос главного редактора.

Порой мне думается, доверительно сообщал Серафим читателям областной партийной газеты, что труженикам полей Нечерноземья давно необходимо, как и самим полям, побыть под паром.

Помечтаем вместе, приглашал читателей Серафим, и вообразим себе, что на всем Русском Севере, Северо-Западе и на большей части средней полосы наконец приостановлены все основные сельскохозяйственные работы. Земля отдыхает. Понемногу избавляется от металлолома, мусора и отравы, набухает новыми, чистыми соками ее плодородный слой. Совхозные рабочие и колхозные крестьяне заняты на строительстве и поддержании многочисленных удобных дорог, сенокосом, уходом за лесами - но не позволяют лесу наступать на праздные, покрытые душистым разнотравьем поля. Множатся пасеки, и, пожалуй, поощряется коневодство. Очищаются русла рек, укрепляются их берега. Вдоль всех берегов свернуто почти всякое промышленное производство: фабрики и заводы, как это уже было однажды в лихую годину, благоразумно переброшены за Урал… Зато процветают народные промыслы. Старые русские города, подвергнутые тотальной реставрации и соответственно благоустроенные, становятся крупными центрами всемирного международного туризма, их пригороды - здравницами. Там, где дымило, коптило и грохотало, - работает нешумная индустрия бытовых, лечебных и культурно-просветительских услуг. Все Нечерноземье превращено в единую систему городских, сельских, лесных и водных заповедников, названную, допустим, "ГОСУДАРСТВЕННЫМ НЕЧЕРНОЗЕМНЫМ ПАРКОМ СОЮЗА ССР"…

Годы идут, а ученые не дремлют: в тиши лабораторий, на опытных полях и делянках создают они новые, доселе небывалые, совершенно не прихотливые и сверхурожайные сорта ржи, ячменя, пшеницы и льна, не требующие никакой химической подкормки и защиты от вредителей; выводят не слишком прожорливые, не подверженные никакому ящуру, высокоудойные породы скота; вдумчивые конструкторы изобретают на диво прочную, легкую и аккуратную технику… Год зa годом, не спеша, методом долгих опытов, многочисленных проб и ошибок создаются единственно пригодные для Нечерноземной зоны, наиболее эффективные и наименее энергоемкие сельскохозяйственные технологии… Рождаются и подрастают земледельцы будущего. С малых лет это новое поколение строителей коммунизма проходит специальную подготовку в странах народной демократии, в дружественной нам Финляндии с ее суровым климатом и, однако же, передовым сельским хозяйством, затем шлифует мастерство на наших опытных полях, готовясь день за днем к тому заветному часу, когда партия решит, что задачи Государственного Нечерноземного парка выполнены, и даст команду: "Ключ на старт!"… Разом взревут моторы, и новые, невиданные люди выведут новые, невиданные комбайны на отлично отдохнувшие, плодородные и первозданно чистые поля…

Переведя дух не без помощи цитат из Есенина, Докучаева, из апрельского правительственного Постановления, Серафим к концу статьи высказывался в том смысле, что неотложные задачи текущего момента: мелиорация, сселение семей в поселки и укрепление дисциплины - конечно же, требуют от нас ежедневного самоотверженного труда, но отчего бы и не помечтать детям орлиного племени? С мечтою и работа спорится; мечтая, мы и станем, как поется в замечательной советской песне, героями нашего времени…

Никого, кроме Голошеина, эта песня не убаюкала. Серафим был приглашен в уединенный домик на задворках бывшего кавалерийского училища - с бронзовым барельефом на дубовых дверях, изображающим щит и меч в обрамлении гербовых злаков. В эти двери Серафим входил впервые. Страха он не испытывал, но в животе потягивало от смутного беспокойства и ничем не обоснованного, необъяснимого стыда. О своей статье он не думал - она ведь была опубликована - и предполагал скверные вопросы о ком-нибудь из студентов или преподавателей Политехнического.

В кабинете, указанном в повестке, были наглухо задернуты коричневые плюшевые портьеры. На столе горела зеленая лампа; свет ее отсверкивал от склоненной голой головы человека, сидящего за столом. Человек поднял голову, недовольно ею кивнул и указал Серафиму на стул возле окна. Серафим сел; человек углубился в свои бумаги. Одно из двух, тоскливо думал Серафим, подавляя в себе желание отодвинуть портьеру и подставить лицо летнему солнцу, - либо Самынин со второго курса: у него родители, говорят, адвентисты седьмого дня, или доцент Розен с его московскими друзьями и неосторожными разговорами: я этих разговоров не слышал, я ничего не знаю, ни о ком ничего плохого сказать не могу, мне вообще непонятны эти вопросы, и лучше бы их было задать кому-нибудь другому…

- Имя? - спросил вдруг человек за столом, не поднимая головы.

- Серафим, - отрапортовал Серафим, ответил и на другие анкетные вопросы, стараясь выглядеть беспечным и глуповатым, внутренне собираясь и готовя душу к главному, не известному пока вопросу, но, покончив с анкетой, человек за столом умолк, опять занялся бумагами, что-то помечая в них и отчеркивая простым карандашом с ластиком на тупом конце… Время шло, было тихо, даже телефон на столе не звонил ни разу, и лишь карандашный грифель то и дело попискивал в тишине. Серафим украдкой взглянул на свои часы. Он уже больше сорока минут сидит в этом темном кабинете; пора подавать голос. Осмелев, он сказал:

- Э…

- Что "э"? - поднял голову человек за столом. - Вы спешите?

- В сущности, нет, не спешу.

И вновь - молчание… Наконец зазвонил телефон на столе. Человек взял трубку, послушал, раздраженно сунул в ухо карандашный ластик, повертел им в ухе, вынул и сказал:

- Ищите как следует; лучше ищите, - он посмотрел на Серафима. - Мы никуда не спешим.

Прошел еще час. Серафим впал в дрему; он тонул в камышовой шумящей заводи возле самого берега, теряя остатки надежды прорваться к берегу сквозь камыш; проснулся от шума в ушах и понял, что хочет в туалет. Признаться в этом казалось ему невозможным. Прикидывая, как скоро ему придется все же сказать о своем позыве, он подумал: "Кеплера из меня не вышло, Ферма не вышло, Нильса Бора тоже не вышло; зато теперь есть шанс прославиться, описавшись в этом заведении". Мысль немного позабавила, немного отвлекла, а тут и телефон на столе зазвонил опять…

- Точно ничего? - недовольно выслушав своего собеседника, переспросил человек за столом. - Кто бы мог подумать… Ладненько, Крылов. Приберите там за собой. Скоро будем.

Выпрямившись в кресле и потянувшись всеми суставами, человек за столом обратился наконец к Серафиму, и голос его был весел:

- А ты хоть помнишь меня, Серафим?

Серафим вгляделся в его лицо. Круглое, никакое, без очков, без характерных резких черт, оно улыбалось, лоснилось в свете настольной лампы и никого ему не напоминало.

- Что-то такое мерещится… - осторожно промямлил Серафим, кротко улыбаясь.

- Не ври, вижу, что не помнишь, да и как запомнить! - Человек встал из-за стола, раздвинул портьеры на окне, потом сел на краешек стола и принялся болтать ногами, покачиваясь в потоках солнечного света, клубящихся от густой и легкой летучей пыли. - Я Панюков, Ваня Панюков, мы с тобой в седьмой вместе учились, в одном классе, пока тебя не перевели в какую-то спецшколу для умников… Что ты обязан вспомнить, так это - папье-маше. Твой отец оставил тебя и меня после уроков - велел жевать бумагу для алтайских гор.

- Помню! - обрадовался Серафим. - Жевали и плевали, жевали и плевали; наплевали сколько надо и слепили из этого папье-маше Алтай на фанере, здоровенный такой макет… Потом сверху красили акварелью. Или гуашью, уже не помню.

- Гуашью, - уверенно сказал Панюков. - Потом все это намазали прозрачным канцелярским клеем, и он красиво застыл. Получили по пятерке.

- По пятерке, по четверке - но с этого дня я потерял к географии всякий интерес, - признался Серафим.

- И я тоже, - прикрыв глаза, отозвался Панюков с пониманием. - У меня до сих пор, как вспомню, вкус этой жеваной бумаги стоит во рту. Оттого и предпочитаю работать с людьми, а не с папье-маше… Конечно, и люди встречаются: говоришь с ними - и тот же вкус во рту.

- Что, часто? - участливо спросил Серафим.

- Да уж нередко. Но и не всегда… Когда врут. Или боятся… Когда боятся и врут… Надо бы нам посидеть чуток, коли свиделись.

- Ну да, - пожал плечами Серафим. - А где?

- Не здесь же! - Панюков развел руками, расхохотался и заявил убежденно и радостно, как о давно и счастливо решенном деле: - У тебя.

Он убрал в стол бумаги, достал из сейфа желтый портфель с чернильной кляксой возле замка и вышел из кабинета, пропустив вперед себя Серафима. Составил ему компанию в туалете. Стоя над писсуаром, насвистывал старинную пионерскую песенку и все подмигивал, приглашая свистеть дуэтом, но Серафим, смутившись, насвистывать не стал.

На выходе их ждала бежевая "Волга". Едва уселись, шофер тронул с места, вывернул на набережную, там развил приличную скорость, а Панюков все молчал, хмуро поглядывая на реку, и не давал шоферу никаких указаний. Серафим вновь ощутил беспокойное потягивание в животе. Когда миновали мост через реку и, разогнавшись по Пролетарскому проспекту, свернули в промзону, он понял, что едет в родительский дом, куда после смерти отца еще не успел перебраться.

Двери дома оказались открытыми. В доме были люди Панюкова, двое: один подметал пол, другой ставил книги на полки, любовно обдувая и протирая рукавом корешки. Поздоровались они приветливо; Панюков их молча спровадил; расположился по-хозяйски в кресле В. В. возле голландской печки, придирчиво огляделся, пробормотал:

- Что ж, прибрали вроде бы аккуратненько, - и поспешил объясниться: - Да, мы искали. Тебя решили не нервировать, вот я, извини, и помурыжил тебя в конторе.

- Не понимаю, - тоскливо и зло сказал Серафим.

- Вот и мы не понимаем! - пожаловался Панюков и, щелкнув замком портфеля, достал из него номер областной партийной газеты. - Ты и сам посуди, Серафим. Голошеин заказал тебе материал; он и сам, дуралей, не помнит, какой, в день похорон В. В… Или он и тут напутал?

- Все верно.

- Ага!.. Проходит всего лишь неделя, и эта твоя, с позволения сказать, "дума" уже написана и опубликована… Читаем. Внимательно читаем. Мы, Серафим, все читаем внимательно… И чем внимательнее мы читаем, тем увереннее приходим к выводу: придумать, продумать да еще припудрить словесами все эти, с позволения сказать, тезисы с наскоку невозможно. Такие думы долго думаются. Такие дела обстоятельно делаются… Эта статья, Серафим, написана давно и не сразу. А когда бы, спрашивается, ты мог ее написать? Ты же весь на виду, Серафим. С утра и до ночи: институт, студенты, ученики - мы их всех опросили, и никем ты не был замечен ни в каких посторонних думах, даже в намеках на думы, даже в случайных проговорках… По ночам ты спишь. Больничный персонал по соседству подтверждает: свет в твоем окне всякую ночь погашен… Вот когда ты диссертацию писал, все видели: сидишь, кряхтишь в библиотеке… Заметь, за все эти годы ты даже научную периодику не соизволил осчастливить хотя бы крохотной заметкой. А тут - статья на полполосы!.. Вот мы и решили, подумавши: тобой подписано, да не тобой написано.

Серафим опешил:

- А кем же еще?

- Именно: кем? - увлеченно подхватил Панюков. - Кто бы - вопрос! - мог бы тебя одолжить, а сам бы скромненько остался в тени?.. С иностранцами ты не водишься, друзей у тебя нет. В переписке вообще ни с кем не состоишь. Твои женщины: оператор АТС Сафьянова, Корабельникова, продавщица канцтоваров, была еще Фролова из Пытавина, но вышла замуж за музработника - они все курицы, да и ты их собой балуешь нечасто… Самый близкий к тебе и неглупый человек, пусть вы и мало общались, был все же В. В… И по всему выходило: он намудрил. Времени свободного у него была пропасть. Тема подписанной тобой статьи каким-то боком близка к географии, тебе же она - никаким боком… Понимал старик: всякое его слово имеет у нас особенный вес. Подпиши он сам - Голошеин, хоть и дурак, а прочел бы трепетно, особо ответственно, и статья бы точно не проскочила… И нам подумалось: правда когда-нибудь наружу вылезет - ты сболтнешь или появятся у В. В. последователи; всплывут черновики, разные ненужные записи, и всякое словечко будет так и сяк перетолковано… Решили мы сами поискать. И, представляешь, ничего не нашли… Что ты на это скажешь, Серафим?

- Отчаянная чепуха, вот что я скажу! Самая глупая чушь, какую я слышал в жизни! И Фролова замуж не вышла, только собирается, и статью написал я сам! Между прочим, всего за три дня… Обдумывал, конечно же, долго. Я, к твоему сведению, немало путешествовал, причем на своих двоих; я и сейчас много хожу пешком. Кое-что повидал, взял на заметку, кое-какие мысли мне давно не давали покоя… Ходил по России и думал, ходил и думал, - разве трудно в это поверить?

- Пожалуй, верю, - помолчав, произнес Панюков. - Ходил и думал… выхаживал и вынашивал; как просто… Вперед нам наука.

- Еще бы не просто, - со смешком произнес Серафим и счел возможным обидеться: - Ей-богу, даже странно…

- Чего тут странного? - перебил, смеясь, Панюков. - Сельское хозяйство, почва, комбайны, люди - разве это по твоей части? Твое дело - формулы и уравнения, разве не так? Твое дело: теорема Ферма, не знаю, кривая Планка, закон Ома, правило буравчика… кстати, этот Буравчик - он чех или все-таки еврей?.. Шучу, шучу, это такая шутка, а ты уж решил, что я совсем необразованный. Я - не совсем, я про буравчик все знаю! - Панюков выхватил из портфеля штопор и радостно вознес его над головой: - Вот он, буравчик! - Следом за штопором из портфеля выпрыгнула бутылка коньяка. - А вот он, мерзавчик!.. И не мерзавчик даже - полновесный мерзавец… Высшего качества мерзавец, гляди, уже и звездочки негде ставить. И не сиди как пень, ищи стопарики.

Выпили по первому, помянув В. В., потом по второму, уже чокнувшись и сказавши друг другу: "Будь!", - и лишь только теперь Серафим позволил себе полюбопытствовать, из-за чего сыр-бор: повестка, обыск, эти многозначительные, с многоточиями и сумасшедшими предположениями и намеками разговоры.

- Ну, ну, не дури, - строго сказал ему Панюков в ответ. - Сам все понимаешь, если и впрямь сам написал. И - никаких многоточий… Или ты решил, если я тут пью с тобой, то мы такие же придурки, как Голошеин? - Панюков перешел на крик: - Разве не ты заявил на весь мир, что наши люди - дегенераты, что наш человек полностью деградировал?

- Но…

- Не сметь запрягать!.. Или, может, не ты предложил ради туристов уничтожить почти все наше народное хозяйство?! Даже закоренелые наши враги с их вечными происками нас обессилить - и те, я думаю, до такого не доперли в своих бункерах и штабах!

- Не уничтожить, а приостановить… - сделал робкую попытку вставить спокойное слово Серафим. - Не обессилить - набраться сил… И - как следует приготовиться к будущему…

- Какое у тебя будущее, Серафим? Никто не пашет, не кует, не сеет - откуда будущее?

- На Кубани пашут и сеют, - уныло напомнил Серафим. - В Казахстане пашут и сеют, на Алтае…

- Опять Алтай! Опять Алтай! Это у вас что, семейное?! Голошеину плети про Алтай, Голошеину! Это он тебе поверит, будто один твой жеваный Алтай сумеет прокормить страну!

Назад Дальше