Ждите ответа [журнальный вариант] - Юлиу Эдлис 8 стр.


16

Сухарев оказался странным и при первом знакомстве крайне необаятельным человеком. При своих далеко за шестьдесят, как сообщил Иннокентию Павловичу Абгарыч, годах он и крупным ростом, и широким разворотом плеч, резко и грубо обозначенными чертами лица и волевым его выражением походил не на философа или писателя, а скорее, на вышедшего в отставку тренера по тяжелой атлетике. И одет он был крайне странно и не по сезону - стояла середина московской зимы, а он щеголял в легкой спортивной куртке фирмы "Адидас", к тому же, несомненно, вьетнамского происхождения, в таких же спортивных штанах с двойным белым лампасом и видавших виды кроссовках; обритая же наголо и похожая на бильярдный шар его голова была ничем не защищена от крещенской стужи. В этом "Адидасе" он смело и прошествовал вслед за шокированным Иннокентием Павловичем в аляповато-роскошный "Боярский" зал "Метрополя".

Когда они сели за заказанный загодя Левоном Абгаровичем столик, Сухарев, будто ему стало невмоготу жарко, снял с себя курточку и повесил ее на спинку стула, оставшись в одной летней рубашке с короткими рукавами и широко распахнутым воротом.

Сев, он положил на стол руки со стиснутыми тяжелыми кулаками, и Иннокентий Павлович в крайнем замешательстве увидел на тыльной стороне ладони правой его руки, между большим и указательным пальцами, броско выделявшуюся на желтой коже татуировку - морской якорь в не то лавровом, не то дубовом венке. Заметив его взгляд, Сухарев, не сводя с него глубоко посаженных глаз, усмехнулся:

- В войну и недолго после я служил на флоте. А наколкой - он так и сказал: не "татуировкой", а "наколкой" - клеймен уже в лагере, по пятьдесят шестой. Но сидел не от звонка до звонка - "отец народов", спасибо ему, не дожил.

Он казался до неприличия неуместен тут, на фоне дешевой этой псевдорусской позолоты и киновари, и Иннокентий Павлович невольно озирался вокруг, не смотрит ли кто удивленно и неодобрительно на его соседа по столику, а заодно и на него самого. "Не надо было слушаться Абгарыча, - раздраженно подумал он, - и приводить этого доморощенного философа в приличный ресторан, с него вполне хватило бы и забегаловки или пивной". Да и о чем говорить с ним, Иннокентий Павлович тоже никак не мог придумать.

- За политику? - задал он напрашивающийся сам собою вопрос

- Нимало, - коротко ответил Сухарев, все так же напряженно глядя ему глаза в глаза. - За любознательность. Почитывал на лекциях по марксизму-ленинизму Канта и Гегеля.

О чем говорить дальше, Иннокентий Павлович никак не мог взять в толк.

Наступила долгая и неловкая пауза.

- Ваша книга… - начал он было наугад, но Сухарев прервал его на полуслове:

- Которую вы наверняка не читали и навряд ли когда-нибудь прочтете.

- Признаюсь, - сознался Иннокентий Павлович, - при моем роде деятельности как-то не доходят руки до философии…

- А я и не философ, - спокойно и с достоинством отвел это извинение Сухарев.

- То есть как это?.. - стал в тупик Иннокентий Павлович.

- Я - мыслитель, - без вызова, с хладнокровным достоинством пояснил его визави, не переставая при этом с аппетитом жевать бифштекс. - Вы могли бы сказать - всего-навсего мыслитель, но я гляжу на вещи иначе: истинный мыслитель, в античном смысле слова, куда, с вашего позволения, выше, чем то, что принято называть философом. Сократ, Платон, Сенека… Выше, шире, независимее от какой бы то ни было захватанной идеи, уж можете мне поверить на слово. - И совершенно неожиданно поинтересовался: - Ваше имя - Иннокентий? В переводе с латыни это значит "невинный". Так что с вас в этом смысле взятки гладки.

- Не понимаю? - Иннокентия Павловича этот сидящий напротив с видом нескрываемого превосходства собеседник начинал раздражать все больше и больше. А не стоит ли прямо сейчас, не откладывая в долгий ящик, поставить точку на всей этой придуманной Абгарычем пиаровской затее?!

- У меня и в мыслях не было вас обидеть или унизить, - словно прочел его мысли Сухарев. - Тем более, вы человек молодой и наверняка совсем иного образа мыслей. Другое поколение, из другой, можно сказать, геологической эпохи, я для вас все равно что бронтозавр какой-нибудь или, скажем, даже первородная протоплазма. Тем не менее не стану скрывать, я весьма нуждаюсь в вашей помощи для издания моей книжонки. Да это и встанет вам недорого - тысячи в две, от силы в три, для вас, как я полагаю, это совершеннейший пустяк.

- А мы готовы на этот, как вы говорите, пустяк раскошелиться и на все пятьдесят, если не возражаете.

- Ну, пятидесяти тысяч она никак не стоит, - отмахнулся пренебрежительно мыслитель. - Впрочем, очень может статься, - тут же опроверг он себя, - ей, в известном смысле, и цены нет, если вдуматься. Но именно что вдумываться в истинную ценность мысли, мысли, так сказать, в чистом виде… едва ли кто в наше время станет тратить на это серое вещество.

- И все-таки о чем она, ваша книга? Ведь под письмом насчет нее, что я получил, подписи людей, которые и сами чего-то стоят.

- Я никого ни о чем не просил! И вообще все это было сделано без моего участия! - вспылил неожиданно Сухарев. Помолчал, глубоко задумавшись, пожал плечами: - О чем?.. Даже если бы я сам знал, в двух словах этого не скажешь… Да и зачем вам? Вы же это делаете ради рекламы, если уж начистоту?

- Допустим. Но пятьдесят тысяч даже для рекламы сумма приметная.

- А я и не прошу пятидесяти. Дайте ровно столько, сколько будет значиться в счете издательства. И вообще, ведите все расчеты не со мной, а с издателем, я в этом мало что смыслю, не больше, чем, извините, вы в философии.

- И все-таки, о чем ваша книга? Я ее, естественно, непременно прочту, прежде чем на что-либо решиться. Естественно, мое мнение ни вас, ни издателя ни к чему не обязывает, я - всего-навсего финансист, но должен же я знать, на что деньги трачу! Так о чем? - настоял он. - О национальной идее? Так в письме сказано.

Сухарев долго смотрел на него, как показалось Грачевскому, не то сочувственно, не то насмешливо.

- Национальных идей, молодой человек, не бывает. Это заблуждение гордыни или самообольщения. Во всяком случае, национальная идея, как и все национальное, не рукотворное дело. Ее нельзя ни измыслить, ни сформулировать. А мертворожденную матрицу вроде "самодержавие, православие, народность", или, в переводе на советский лад, "патриотизм, партийность" и еще что-то в этом же духе, выдавать за нечто всеобъемлющее… на это много ума не надо. Национальными у всякого народа могут быть только исподволь, ненасильственно, на протяжении всей его исторической судьбы сложившиеся в силу саморазличнейших обстоятельств характер, традиции, предрассудки, мифы, представления о самом себе как об определенной, самодостаточной части человечества. То есть то, что для краткости называется культурой… Идея же в том смысле, как вы ее, по-видимому, понимаете, - субстанция узко прагматическая: устройство организма государства, необходимое и полезное с точки зрения тех, кто стоит во главе его, какое удобно им, - вот и вся ваша идея.

- Ну, это уже забота политиков, а не философов, - возразил Иннокентий Павлович. - Даже, с вашего позволения, финансистов, деловых людей, администраторов…

- Мыслителей, - твердо возразил Сухарев. - То есть людей, способных извлечь из всего этого вашего винегрета нечто общее, глубинное, объединяющее, извлечь корень в окончательной степени.

- Какая же идея, в вашем смысле слова, у России? - Иннокентий Павлович вдруг устал от этого невнятного разговора, он ему просто надоел, как и сам сидящий напротив него краснобай.

- Иными словами, насколько я вас понимаю, какая идеология?.. Но, увы, должен вас огорчить - с этим покончено. Впрочем, вовсе и не "увы", а напротив, слава богу. Век всеохватывающих, обязательных к исповедованию и исполнению идей, иначе говоря - идеологий, кончился! - И ударил обоими кулаками по столу, да так и оставил их на виду.

Иннокентию Павловичу снова бросился в глаза якорь на его правой кисти. Его так и подмывало спросить Сухарева, как совмещается эта полублатная отметина с обликом чистой воды мыслителя, за которого он себя выдает?

Сухарев перехватил его взгляд и, как бы вновь прочтя его мысли, сказал с нескрываемым ироническим превосходством, которое раздражало Иннокентия Павловича во все время их застольного диспута:

- Вас, судя о всему, удивляет и мой костюм, вернее, отсутствие такового? Так это я пекусь не о теле своем, а о духе - не нами сказано: "В здоровом теле - здоровый дух". Каждый божий день, как каторжник на галерах, просиживаю штаны за письменным столом, не вылезаю из библиотек и архивов, но при этом непременно зимою - лыжи и купание в проруби, летом - походы на байдарке по какой-нибудь забытой богом реке, подальше от содомов и гоморр столичных. - И повторил, как из катехизиса непреложную истину: - "В здоровом теле - здоровый дух", очень рекомендую.

Обед, собственно, был окончен, официант уже навис над ними коршуном со счетом в руке. На счастье Иннокентия Павловича зазвонил его сотовый телефон. Он не стал его слушать, отключил, с облегчением сказал Сухареву:

- Ну вот, дела призывают, так что уж не взыщите… А книгу вашу я обязательно прочту.

Но тот, судя по всему, и не собирался вставать из-за стола.

- Надеюсь, хоть в чем-нибудь да согласитесь со мною. Хотя мне хотелось бы с вами еще и на словах потолковать, вам яснее будет, я, как вы несомненно успели заметить, люблю поболтать о разных отвлеченностях. Да и вы сами мне любопытны - первый миллионщик, которого я встретил в жизни. - Поднял на него глаза, спросил как бы у самого себя: - О чем книга?.. О России конечно же в широком и без ложного пафоса смысле слова. О том, что с ней станется в будущем, а еще вернее - что осталось от нее и что все еще является нам в памяти как бы вживе. Так, будто это не века назад происходило, а - сейчас, сию минуту, с нами самими. С вами такого не бывает?

Иннокентий Павлович вздрогнул от неожиданности: уж не прочитал ли странный этот человек в его мыслях и про злоключение с охранниками, и про статского советника, не на них ли намекает, не сводя с него глаз?

- Конечно, - согласился он растерянно. - Я…

- Не зря же ваш банк называется, если не путаю, "Русским наследием". Вот о наследии нашем общем и поговорим. К тому же мне не безразличен и тот старый дом, который вы приобрели для новой своей конторы. Дело в том, что я там как раз и проживал до недавних пор, пока вы его не приговорили на снос, а меня переселили силком мало не в Тмутаракань, впрочем, квартирка удобная, признаюсь. Но я так привык к прежней, хоть у меня и была всего одна комната, но, поверите ли, с камином, правда, я никогда его не разжигал. Да что я вам рассказываю, вы и сами небось изучили свои новые владения.

Пораженный этим и вовсе более чем неожиданным совпадением, Иннокентий Павлович не нашелся, что на это и сказать, а в лице сотрапезника ему почудились на краткое, как вспышка магния, мгновение некие зыбкие, расплывающиеся точно в тумане, но как бы знакомые черты - то лицо обрамилось пышными бакенбардами, то над кустистыми бровями вздыбился пудреный парик…

Сухарев хозяйским жестом отмахнулся от официанта, тот недоуменно посмотрел на Иннокентия Павловича, но послушно отошел от столика, философ же поудобнее откинулся на спинку стула, продолжил как ни в чем не бывало:

- Я знаю на Руси за всю ее историю лишь одну несомненно, доподлинно русскую и к тому же именно что национальную идею. Вы хоть краем уха слышали о Федоре Николаевиче Федорове?

- Признаться, не слыхал. К тому же фамилия такая же распространенная, как Иванов…

- А ведь фигура замечательная, второй такой не сыскать не то что в русской, а и в мировой философии и мифотворчестве по оригинальности, смелости и независимости мысли. Да он сейчас, после векового забвения, даже в моду вошел, только и толков - Федоров, Федоров… Вон даже я сподобился о нем книгу написать, а с вашей помощью, может быть, и издам…

- Стало быть, ваша книга об этом самом Федорове? - разочарованно спросил Иннокентий Павлович, разом потеряв всякий интерес к сидящему напротив него самозваному мыслителю.

- Но не о скромном и неприметном библиотекаре в Румянцевском книгохранилище, правда, ставшем в свое время благодаря ему средоточием московской мысли и духовной жизни, а именно о его идее! А уж идея его так всеохватна и на все времена, что в одной книге объяснения ей не найти, не охватить ее вселенского величия, где уж мне, сирому и серому! И именно что русская, национальная, ни у какого другого народа она и родиться бы не могла. Силенок, воображения, дерзновенности мысли ни у каких европейцев не хватило бы, кишка тонка!

- Так в чем же она, эта необыкновенная идея? - уж и вовсе из одной вежливости поинтересовался Иннокентий Павлович.

- А в бессмертии человечества! В том, что всеобщей, всечеловеческой взаимной любовью в высшем смысле этого слова можно воскресить всех живших прежде на земле людей, наших отцов и отцов наших отцов до первого, корневого колена, сделать их столь же живыми и в добром здравии, как мы с вами. И не будет тогда ни смерти, ни страха перед нею, ни забвения предков и родового нашего прошлого, а уж там и всеобщее бессмертие восторжествует. И отныне мы будем присно и во веки веков рядом, живехонькие. Тут, правда, еще некие космические лучи, по его мысли, потребуются… - Усмехнулся с некоторой как бы усталостью. - Конечно, я вам, как человеку непосвященному и, уж не сердитесь за прямоту, непросвещенному, излагаю ее так, чтобы вам проще было понять, в чем она, эта идея федоровская, а захотите глубже в нее проникнуть - почитайте его самого или, на худой конец, хоть мою книжицу пролистайте.

- Непременно, - пообещал Иннокентий Павлович, - само собою. - И вдруг как раскаленной иглой прожгло мозг: так, может быть, в ней-то он и найдет пусть и не разгадку тайны, с которой столкнулся лоб в лоб в старинном доме на Покровке, так хоть намек на нее? И не удержался, проговорился: - Выходит дело, вхожу я, скажем, в тот же особняк, в котором, по вашим словам, вы недавно еще сами жили, и все его обитатели за двести с лишним лет, сколько он стоит, окажутся живыми и не удивятся моему визиту? - Взял себя в руки, устыдившись этой своей нелепейшей мысли. - Это я так, к слову… А почему, вы говорите, эта его идея - чисто русская, национальная?

- А потому, - с внезапной печалью отозвался Сухарев, - что недосягаема, невоплотима… Как мечта о Царстве Божьем на земле, в земной нашей юдоли, или о Граде Китеже, или же как та же слепая вера в брутальный всеобщий коммунизм… Недостижимость, недосягаемость, материальная невозможность осуществления на деле всех идей, потрясавших нашу историю из века в век, - это особое, присущее только русскому человеку свойство души.

- Недостижима - зачем же она? Идея, не ставшая чем-то материальным, осязаемым, - в чем смысл?!

- Чтоб душа жива была! - решительно отрезал Сухарев.

- А вы-то сами в нее верите? - спросил в упор Иннокентий Павлович, полагая, что тем загнал мыслителя в угол.

- Я вам отвечу не своими словами, а из святых отцов, хоть и католических: "Верую, потому что нелепо", лучше, точнее и всеобъемлюще не скажешь. И вдумываться в это - безнадежное дело. Верить или не верить, это вовсе не то что поверять истину сиротской нашей мыслью. Впрочем, - прибавил он не сразу, - есть, пожалуй, и еще одна, вторая…

- И какова же вторая? - уже безо всякого живого интереса спросил Иннокентий Павлович.

- А вторая, - без запинки отозвался Сухарев, - являет собою полнейшую противоположность первой. Потому хотя бы, что она вполне осуществима на деле, более того, на ней вот уже второе тысячелетие зиждется, можно сказать, вся история, да что там история - судьба нашего богоспасаемого отечества. Ее первым выразил - правда, в ироническом, даже, пожалуй, анекдотическом изложении, как это всегда у него: смех сквозь невидимые миру слезы, - величайший из наших национальных гениев. Я имею в виду конечно же Николая Васильевича Гоголя. И имя ей - чтобы упростить проблему - унтер-офицерская вдова.

- Та самая, что сама себя высекла? - счел необходимым не ударить в грязь лицом Иннокентий Павлович.

- Она-с. Она самая! - с серьезнейшим видом согласился с ним Сухарев. - То-то спокон века и делаем, что сами себя сечем отечественной же лозиной. Это нам уж так на роду написано. Ведь что такое были и Пугачев, и Разин, и бунт за бунтом, один бессмысленнее и беспощаднее другого, не говоря уж о цареубийствах, несть им числа, и Савинков со товарищи, и обе наши бездарнейшие революции, да и третья, нынешняя, тоже, хоть, казалось бы, и бескровная, как не самобичевание в отместку самой себе за вековечную, неистребимую, но и неисполнимую мечту об обетованном именно одной ей, России, блистательном, высшем среди всех прочих племен и народов будущем? И при этом свято верить, что это не она сама себя сечет, а чужестранцы, инородцы, слепой рок или самолично Господь Бог - этим-то как бы объясняется и искупается первородный наш грех.

- В чем же он первородный-то? - перестал что-либо понимать сбитый с толку Иннокентий Павлович.

Назад Дальше