Послание к римлянам, или жизнь Фальстафа Ильича - Ольга Кучкина 11 стр.


Занегинские старики любезно, но твердо отказывались от ее услуг. И так было всегда. Играл ли в этом какую-то роль Занегин, Аде не было известно - негде было почерпнуть информации. Отношения с самого начала не заладились. Кажется, им не нравилась свободная связь, в которую она вступила с их сыном, особенно, когда продолжала встречаться с ним, будучи замужем за другим, и потом, когда жили, не расписавшись. Возможно, они рассуждали в том роде, что уж ежели их сын не желает официально оформить отношения с этой женщиной, то им и вовсе не стоит навязывать себя ей как родне. В их дипломатическом статусе предполагалось думать как-нибудь эдак.

Ада готовила себя к тому, что и Новый год Занегин будет отмечать с ними. Тем радостнее прозвучало для нее приглашение в ресторан Дома кино. Они тысячу лет не были в ресторане, а уж Новый год всегда встречали дома. Ада сначала даже покапризничала: зачем ломать традицию. Но тут же и доломала: Бог с ней, давай, правда, отвяжемся на полную катушку, я надену платье новое, мы будем одни, или еще какая-то пара, или пары? Одни, ответил он лаконично. Холодок радости в ее груди занял еще большее пространство.

Занегин хотел, чтобы они были одни и чтобы это было не дома, потому что думал, что так проще будет объясниться с Адой. Он готовился к объяснению, желая, чтобы все было по-человечески, а не по-скотски.

Вышло так, что в новогоднюю ночь он ничего ей не сказал.

* * *

1994. Ада купила себе платье в дорогом бутике на Кузнецком мосту. Белое, тонкое, длинное. Надела к нему нитку жемчуга, вставила жемчужины в ушные дырочки, подняла волосы вверх, но так, чтобы несколько прядей упало вниз. Взяла черную шелковую сумочку к таким же туфлям на высокой шпильке. Подушилась Kendzo. Кажется, все. Она готова к новой жизни с Занегиным, в которой они должны были не вставать утром из одной постели, а встречаться на ступеньках Дома кино.

Она принесла ему в подарок английскую трубку - с некоторых пор он стал курить трубки. Его это тронуло. Трубка ему понравилась. А у меня нет для тебя подарка, произнес он рассеянно. Она улыбнулась: ты пришел сам, ты и есть подарок. Белое платье заставляло держать особую форму, и она держала. У них был столик на двоих. До Нового года оставалось несколько минут, когда Занегин исчез. Ада не успела испугаться, потому что он появился, почти с боем курантов, с белой розой в руке. Это тебе, протянул. Она засмеялась своим особенным смешком. Ты все-таки ужасно трогательный мерзавец, сказала, взяв его руку и прижавшись к ней щекой. Он попросил: посмейся еще своими серебряными колечками. Когда пробило двенадцать, поднял бокал с шампанским и сказал: за тебя! Она возразила: с Новым годом! Он согласился: как хочешь.

Едва перевалило за полночь, начались хождения от столика к столику, на Аду глазели, ее приглашали танцевать, присылали шампанское, кто-то из приятелей звал присоединиться к ним, они пошли за большой стол, и опять она была на разрыв, все будто с ума посходили, ухаживая за ней, дорогое белое платье и высокая прическа сделали ее пугающе красивой и незнакомой. Она и сама будто с ума сошла, отвечала на все улыбки, на все намеки, пожиманья рук, приглашенья танцевать. У нее кружилась голова, она была возбуждена сверх меры и знала, что добром не кончится. Она была как тонкая белая свечечка, которую рано или поздно задует.

Занегин, глядя на нее, тяжело напивался, как это бывало с ним в последнее время. Он видел, что она хороша, и что все видят, как она хороша, и злился, и ревновал ее. Он еще и сознательно разжигал в себе злость, потому что это помогало ему освободиться от угрызений и развязывало язык. Возвращаясь с очередным кавалером, почти мальчиком, кажется, уже совсем бросившим девушку, с которой пришел, Ада задела паренька бедром, Занегин увидел, и это окончательно распалило его. Схватив за руку, потащил ее к столику. Сядь, сказал, я тебе что-то скажу. Она села, но не напротив, как раньше, а придвинув стул близко к нему. Едва он приготовился, как она, не слушая, обхватила его голову руками и стала целовать в глаза, в нос, в щеки, в губы. Не говори, Максим, любовь моя, я знаю, что ты хочешь сказать, я все это делаю из-за тебя, ради тебя, ты один для меня во всем белом свете, сейчас и всегда, я люблю тебя больше жизни!…

Момент был упущен. Да и не так это было вовсе. Упущена вся история с Кьярой, и сама Кьяра, и необходимость объяснения и разрыва - все куда-то упустилось, или опустилось, ушло, и сейчас он, напротив, недоумевал, зачем хотел что-то сделать и что-то сказать, когда вот она, необыкновенно привлекательная женщина, его жена, его девочка, которая его любит и которую любит он, она принадлежит ему, и это проверено временем, время так и не отменило силы чувств.

Они были вместе в ту ночь, после долгого перерыва их близость была полной. Он ушел в нее как в спасение, забыв все, кроме нее.

И только днем первого числа память к нему вернулась.

Он проснулся, все вспомнил и застонал от тягостного ощущения мышеловки, в которую зеленоглазый кот противоестественно попал, из которой не знал, как выбраться.

* * *

1995. Снег валил в середине апреля, как неграмотный хулиган, не заглядывая в святцы. Дворы и переулки были в пышных сугробах, с проезжей части летела мокрая грязь, зима надоела всем до смерти, а весна никак не наступала.

Соскучившись от жизни, умер отец Ады. Все тяготы похорон поначалу легли на нее. Мать была не в себе. Занегин вел себя странно. Уехав помочь родителям, он так и застрял у них. Она позвонила сообщить, его не было дома, она просила передать, выслушала вполне казенное сочувствие, повесила трубку, ждала звонка, он не перезвонил. Перезвонил через день. Она была изумлена его отсутствием, но ничего не сказала, упреки сейчас были бы неуместны. Помощь, на которую рассчитывала, уже не понадобилась: включились бывшие сослуживцы отца, теперь они со вкусом обустраивали все, она освободилась и не знала, что ей делать. Матери было плохо, Ада сидела с ней, подавала лекарства, просила поесть, мать молча качала головой, Ада ощущала безысходную тяжесть, и защиты от этой тяжести не было. В день похорон Занегин не заехал за ними, а появился только в морге. Он привез связку цветных герберов, их яркая плоть казалась кощунственной. Ада вспомнила белую розу и подумала, что белые розы были бы еще хуже. Занегин поцеловал руку у матери, подошел к Аде, она взглянула на него, и рот у нее искривился. Он обнял ее. Она заплакала навзрыд. Он успокаивал. Спустя минуту, бережно отстранив, отошел положить цветы в гроб, у гроба и остался. Потом нес его вместе с другими мужчинами и ставил в автобус. Потом вместе с ними выносил. Наиболее крепкие сослуживцы и пара художников образовали как бы свою компанию людей, особо приближенных к телу, и к делу тоже, в то время как другие исполняли роль праздных наблюдателей. Да и то, умер старик. Так положено ходом вещей. Потому наблюдали больше, чем горевали. Практически все, кроме жены и дочери. Жена находилась в прострации, видимо, напичканная лекарствами. Дочь стояла, сцепив руки в черных перчатках, с отрешенным лицом.

Вот и все. Больше его нет. Нет этой границы между ней и вечностью, которую папа держал. Есть мама, но она настолько потеряна, что ее присутствие почти фантомно, а в качестве границы особенно. Ада была далека от родителей, и в силу своего характера, и в силу их характеров, и оттого, что давно жила самостоятельно. В детстве она уважала и боялась отца. А он любил ее страстно. И страстно ждал, когда она начнет оправдывать его завышенные ожидания. В смысле личности, карьеры, брака и прочих высот. Она их не взяла. Во-первых, потому, что ее и его устремления расходились. А во-вторых… не взяла и все. Отец не мог скрыть разочарования. Он сам добился всего силой воли и был примером того, как можно и нужно брать высоты - и в смысле личности, и карьеры, и брака. Мать была когда-то весьма лакомый кусочек: из музыкантской среды и сама музыкантша, певица. Он вахлак деревенский, а вот заставил же ее полюбить себя. Она свою карьеру бросила ради него, зато как украшала его жизнь, он всегда ею гордился и выставлял напоказ. Где все это? Где то, чего он добивался? Зачем, набычившись, лез напролом, либо, напротив, смирял себя, выжидая, когда сменится погода или климат - там, наверху, где особенно одиноко, опасно и холодно и где надо особенно чутко следить за розой ветров. Ну, и что, уследил? Что смог противопоставить?

Теперь он в гробу, со своим изжитым, серым, конченным лицом, и все кончено. Все кончено. Все кончено. Все. То, что Ада чувствовала, было непереносимо.

Все переносят. И она перенесла.

Хоронили на Ново-Кунцевском кладбище, сослуживцам удалось выбить, и группка немного гордилась собой. Когда церемония была завершена и отправились к машинам, Занегин тронул Аду за плечо, она, передав кому-то локоть матери, пошла рядом с ним, чуть поодаль от остальных. Прости, что я говорю тебе это здесь и сейчас, сказал Занегин слегка приглушенным голосом, нервно потирая подбородок, ничего не поделаешь, я должен сказать, до тебя, видно, еще не дошло, я хотел сказать раньше, на Новый год, но тогда, видишь ли, язык не повернулся, а сейчас, черт возьми, одно к одному, Ада, выдержи и это, я женат, детка.

Ну, вот он и разрубил узел.

Или ее разрубил на части.

Он не захотел или не смог это сделать, когда она была целехонька и исполнена радости. Он смог - когда раздавлена бедой.

Он никогда не называл ее деткой.

То, что меня не ломает, делает меня сильнее. Накой Бог так озабочен моей силой, чтоб она возрастала?

"Доброго, которого хочу, не делаю, а злое, которого не хочу, делаю".

Кладбищенская дорога еще не кончилась, надо было что-то сказать, может быть, спросить, и она спросила, на ком он женился. А, на одной итальянке, небрежно отозвался он. Значит сделал доброе одной итальянке.

Занегин, не признаваясь себе в том, втайне желал и надеялся, что Ада узнает о существовании Кьяры как-нибудь помимо него, от общих приятелей, тех, кто знал, пруд пруди, кто-нибудь да не откажет себе в удовольствии поделиться новостью, и Ада сама выдаст первую реакцию, пусть даже агрессивную. В этом случае он мог выбрать какую угодно линию поведения как фигура второстепенная: главным действующим лицом становилась Ада. Он едва ли не нарочито появлялся с Кьярой в публичных местах, пока та была в Москве, словно желая нос к носу столкнуться с Адой. Но Ада, как назло, вела замкнутый образ жизни. Иногда ему казалось, что она давно знает, но она молчала, и он молчал, не зная, как сказать. Увидев на похоронах знакомых художников, поглядывал, не подойдет ли кто из них к Аде, не прошепчет ли что-то на ухо, демонстративно отвернувшись от Занегина, что будет означать ту самую новость, имеющую к Занегину прямое отношение. Он знал, что это низко, но ничего не мог с собой поделать: поглядывал и рассчитывал до последнего момента. Никто к Аде не подходил и ничего на ухо не шептал. У Занегина не оставалось выхода.

Измученная готовкой, Ада механически сидела на поминках, на которые Занегин не пришел, потом механически перемывала гору посуды, потом отправляла мать в психиатрическую лечебницу, поскольку дело оказалось гораздо хуже, чем можно было предположить, потом сняла траур, надела очередные голубую юбку и белый пиджак и пошла бросаться под машину.

С этим не получилось.

Возможно, время некоторое прошло - надо было сразу.

* * *

1995. Если экзистенция не привела к Богу, она пустое.

Эта мысль явилась вдруг Аде в голову в самолете и ошеломила. То, что составляло смысл бытия, что представлялось страшно содержательным, особенно по сравнению с другими людьми, у которых все сложилось, оформилось и застыло, как ей казалось, а у нее продолжалось бурными перепадами, водопадами, камнепадами чувств, в одну секунду предстало - пустотой.

Вот на этом самом месте, где только что что-то значилось, зияла пустота. Дыра.

Она, Ариадна, ни от чего ни к чему не пришла. Она кружилась на одном месте, как сумасшедший мотылек. Сегодня отменяло вчера, завтра отменяло сегодня, а ничего не происходило. В науке химии, которая существовала на периферии ее сознания, происходило: она готовила диссертацию, сдавала кандидатский минимум, защитила диссертацию, стала преподавать. В искусстве живописи - происходило: полюбив, она стала знать и понимать, понимание углублялось, вкус утоньшался, ее маленькое персональное собрание было настоящим богатством. В личной жизни, занимавшей главное место, то есть собственно жизни, она оказалась банкротом.

Наверное, она неправильно жила. Она должна была перенести центр тяжести на то, что у всех: работу. Была ли бы она тогда женщиной? Позвольте, а остальные не женщины? У остальных любовь знает свое место. Как собака. У Ады злая собака владела своим владельцем. Наверное, Аде надо было жить не в этом, а в прошлом веке, когда все было устроено чуть иначе, и женское начало таило в себе истинную, а не ложную содержательность. Тогда возможно было настоящее женское счастье.

А Анна Каренина?

Дело не в веках.

Дело в каком-то изначальном изъяне, который переводит стрелку от безумной полноты существования (кажущейся?!…) к безумной пустоте.

Сидя у окошка иллюминатора, Ада рассматривает не голубую бездну, а свою собственную жизнь: бездна там. Без дна. Ничего. Пусто-пусто. Камешек домино. Камень.

Фальстаф Ильич. Ада, вы неважно себя чувствуете?

Ариадна. С чего вы взяли?

Фальстаф Ильич. У вас такое лицо…

Ариадна. Вам просто плохо меня видно. Как вам может быть видно мое лицо, когда я сижу, отвернувшись и глядя в окошко?…

Как всегда, она хотела договорить все до конца. Откуда в этой до мозга костей женственной женщине столь сильная тяга к мужской, язвящей точности? Или это тогда, когда ее самое не забирает, и она отплясывает на чужих костях? Перетерпим. Предмет того стоит.

Фальстаф Ильич. А вы не можете повернуться?

Ариадна. А вы не можете подождать?

Фальстаф Ильич. Пока что?

Ариадна. Пока я не выброшусь в окошко.

Фальстаф Ильич. Это лучше делать не в самолете.

Ариадна. Скажите: и не когда вы летите в Италию.

Фальстаф Ильич. И не когда вы летите в Италию.

Им принесли напитки. Ада попросила апельсиновый сок, Фальстаф Ильич - рюмку водки. Ада повернулась к своему спутнику.

Ариадна. А вы, судя по вашему лицу, счастливы?

Фальстаф Ильич. Сказать честно… да. Я почти ничего не понимаю, кто вы, кто я, что за жизнь я прожил, да и жил ли я до вас, что теперь произошло, почему и зачем мы оказались в этом самолете вместе, и будем вместе в одной из лучших стран мира, в которой я ни разу не бывал, да ведь я вообще нигде не бывал за границей, если не считать двух или трех выступлений в Венгрии и Чехословакии…

Ариадна. Выступлений войск?

Фальстаф Ильич. В общем, да. Концертных.

Ариадна. Вы музыкант?

Фальстаф Ильич. Я был и военный, и музыкант. Сейчас только музыкант.

Ариадна. Вы никогда не говорили.

Фальстаф Ильич. Вы не спрашивали.

Ариадна. У нас будет возможность познакомиться поближе. Я спрошу. Я обязательно спрошу… потом… Лесик

Последнее слово опять, как всегда, произвело что-то особенное с обликом Фальстафа Ильича. Он наморщился, нахмурился, а в то же время глаза его сияли нестерпимым блеском, усилившимся, должно быть, от влаги, которая встала в них и стояла, не проливаясь, и все его наморщиванье и было направлено к тому, чтобы не дать ей пролиться. Не зная, что сделать с самим собой и с охватившим его волнением, он осторожно взял руку Ады и намертво, как будто припаял, приложил тыльной стороной к своим губам. Она не отняла руки.

"Да будет украшением вашим не внешнее плетение волос, не золотые уборы или нарядность в одежде, но сокровенный сердца человек в нетленной красоте кроткого и молчаливого духа, что драгоценно перед Богом".

* * *

1995. Венеция ошеломила Занегина. И вовсе не потому, что это была заграница. Заграницей он жил подростком. И не в одной Швейцарии. На каникулы ездили и в Австрию, и в Германию, и во Францию, как-то раз попал даже в Бразилию. Видимо, по этой причине он был лишен того, что составляло не высказанную, но потаенную надежду иных на иную жизнь. Прорваться туда. В Новый Свет или ближе. Но тот свет. Там светили свобода, известность, изящество, удобство, отсутствие хамства и грязи, какие-то другие, баснословные, гонорары. Это было похоже на детские мечты, какими они всегда бывают и почти никогда не сбываются. Детское и составляет человеческое.

Пребывание на посольской территории не означало настоящего пребывания в иной стране. Здесь были свои правила, свои интриги и своя скука. Впрочем Занегин-старший был человек исключительной внутренней честности и порядочности, и его строгая правдивость не раз служила Занегину-младшему охранительной грамотой и ориентиром, с годами, увы, как-то размывшимся. Но все-таки прелесть заграничной новизны была им проглочена в отрочестве, как вкусная пенка, снятая с молока. Все эти хорошенькие улочки, с чистыми, сверкающими автомобильчиками, хорошенькие домики, с чистыми, сверкающими стеклами, с витринами, залитыми, действительно, другим светом, нежели пыльные, грязные и безрадостные отечественные витрины, вся эта нарядная толпа, состоящая из абсолютно отдельных мужчин и женщин, юношей и девушек, улыбающихся, а не огрызающихся при любом контакте, - конечно, оно воздействовало на подкорку и, пожалуй, манило стать частью этого сверкающего мира. Однако когда Занегина отослали в Москву, чтобы он закончил а)нормальную советскую и б)художественную школу, случилось так, что его подкорка восприняла совсем особенные сигналы, связанные не с внешним, а с внутренним местом под солнцем. Живопись, в которую он погрузился, вместе с Адой, в которую он погрузился также, дали ему желанное чувство тяжести, которую вернее было бы назвать весомостью, которая не столько давит, сколько делает жизнь основательной, когда человек точно чувствует, что не зря живет. Такую тяжесть не променяешь ни на какую легкость. Это оказалось связанным с Москвой, родиной, Россией, чего Занегин, конечно, никогда не произносил вслух (это было бы в его глазах дурным тоном), а может, и не ощутил бы вовсе, не получи он невольного, а возможно, и неконтролируемого опыта сопоставления. Потому никуда за рубеж не рвался - эта инъекция была сделана раньше, и от новой дозы ему нечего было ждать. В каком-то смысле его положение было безвыходным. Когда его приятели погружались на дно отчаяния в Москве, у них оставалась тайная мысль об исходе как возможной перемене участи. У Занегина такой мысли не было. Он был обречен.

Назад Дальше