А. Упрямо повторю: а людям нравится. Ты что, хочешь жить в мире, состоящем из Алексея Германа? Я и спорить не буду, это человек-гора, титан. Но пусть вот титанам титаново, а мирным людям – мирное людское. На кой нам ляд высшая степень умственной и нравственной сложности? Нам бы про свое – про любовь, про денежки и на десерт что-нибудь небольшое и сладкое про смысл жизни. И в эту точку "Идиот" попал идеально. Бортко ведь и роздал большие и тревожные роли известным лицам, чтобы не будоражить население. Чтобы операция по внедрению "Идиота" в сознание прошла успешно и бескровно. И многие актеры сыграли неплохо. Скажем, на своем месте оказался Владимир Машков – Парфен Рогожин.
Б. Поздравляю тебя, я не буду спорить. Действительно, Машков, актер, для которого игра – это прямой короткий выброс энергии, который не выдерживает долгих крупных планов и не знает, как держаться в протяженных ролях "с психологией", – получил свою роль. Дикий, сумрачный, воспаленный, говорящий коротко, фразами, точно рубленными топором, этот Рогожин убедителен, хоть и элементарен. Но финал он не сыграл. Финал вообще провалился. Этот нечеловеческий разговор земного и небесного мужей над убитой красотой не поддался на чуть тепленькую интерпретацию "для мирных людей".
А. Потом Чурикова – Лизавета Прокофьевна, Петренко – генерал Иволгин, Ильин – Лебедев – разве они плохо сыграли? Тут уж режь меня, жги меня – никогда не соглашусь.
Б. Инна Чурикова, Алексей Петренко и Владимир Ильин входят в десятку лучших актеров России и, соответственно, всего мира. Поскольку нам лучше всего было бы замкнуться в нашем русском мире и жить так, будто больше ничего нет. Ментально замкнуться, разумеется. Нет, железных занавесов никаких не надо – пусть всюду будут окна. Может, и до дверей когда-нибудь доживем. Но думать надо о своем и ценить свое. Вот и Достоевский то же советовал. Конечно, эти актеры являются мастерами экстра-класса. Но и они сыграли поверхность, очевидность, самое явное и внятное – напускную суровость и чистую забавную душу воплотила Чурикова, глубокое лукавство и живой проницательный ум – Ильин, фантастически падшего великана – Петренко. Но там, в этих образах, еще можно было копать и копать, бурить и бурить, идти до конца. Это – если идти путем Достоевского.
А. Нужно ли нам идти путем Достоевского? Что мы найдем на этом пути? Там топоры и плахи, монастыри и кабаки, там нет солнца и счастья, там любовь доводит до смерти, там свобода равнозначна падению. Там на всем поставлен крест – и в прямом, и в переносном значении. Достоевский – это болезнь, да, собственно, и христианство – это болезнь. Великая, прекрасная и необходимая болезнь. Но когда-то надо выздоравливать, возвращаться в мир, соединять Крест и Солнце. Бортко снял неглубокий фильм – я согласен. Но как вреден и опасен был бы сейчас глубокий и великий фильм по Достоевскому. Как бы он встревожил людей. Так что я считаю отсутствие собственно Достоевского в этой картине скорее благом, чем злом.
Б. Болезнь? Да. Но вспомни, как Томас Манн доказывал, что болезнь необходима жизни, что Творение без нее не может осуществиться, и потому и спрашиваю тебя – надо ли от великой болезни отщипывать крошки, чтобы сварганить массам безвкусную пищу? Вспомни, как Лидия Веле-жева и Ольга Будина сыграли Настасью Филипповну и Аглаю. Дело даже не в размерах их дарования – они скромны, дело даже не в том, что наши молодые актрисы, за редким исключением, могут сыграть разве что в экранизации повести А. Куприна "Яма", а в том дело, что, не зная, что такое гордость, любовь и страдание, проживая комфортную жизнь с кое-какими потугами тщеславия, невозможно прикасаться к Достоевскому. Испепелит! Или не даст к себе прикоснуться. Вот он и не дал. Бродили чего-то по экрану две красотки из горничных и лаялись на окружающих. Болезнь, ты говоришь? Я сам всей душой за мирную, счастливую, свободную человеческую жизнь. Но ее выстрадать надо и заслужить. А у нас нынче массы властно требуют уюта и комфорта ни за что ни про что, не оплатив исторические счета, не пострадав ни в личной жизни, ни в общественной. Да, болезнь! Но чего стоит сытый и здоровый творческий человек, не желающий пострадать за свое дело? Чего стоит актер, выходящий на сцену и не мечтающий сегодня сыграть так, чтоб зритель весь исплакался или рассмеялся до колик? Чего стоит режиссёр, не выворачивающий все свое нутро перед обществом, чтобы познать мир, познать самого себя и внести свою лепту в великое дело Искупления? Чего стоит поэт, не намеренный своими стихами вызвать ветер или дракона, ведь если он этого не делает – его надо везти в психушку (эта мысль взята мной из романа Павла Крусанова "Бом-Бом")? Чего стоит политик, не собирающийся всерьез помочь людям жить и доставляющий только материал для пародистов, этих эльфов-пересмешников? Чего вообще стоит наша жизнь, если мы не тщимся изо всех сил сделать что-нибудь великое, угодить Богу или хоть рассмешить Его!
А. Последнее сделать нетрудно, и рецепт угадал тот самый Павел Крусанов в романе "Укус ангела": "Если хочешь рассмешить Бога – расскажи ему о своих планах". Ты хочешь, чтобы все было по-твоему. А не идет ли мир так, как задумано о нем? Посмотри, в каком прелестном эфирном окружении разместился "Идиот". Посмотри на весь этот милый вздор, который каждый день валит с экранов про супы из пакетиков и кремы из акваминералов, от которых немедленно будет счастье. Из этого мира в сериал была как бы делегирована строгая госпожа Мария Киселева. Госпожа Киселева уже давно наблюдает человеческие страсти в передаче "Слабое звено". Из этой передачи степень ненависти глупых к умным, слабых к сильным и мужчин к женщинам встает во весь свой нешуточный рост. Достоевский, я бы сказал, отдыхает. За всю историю передачи ни разу ни один человек на вопрос: "Кто самое слабое звено?" – не ответил честно – "Я". Затем госпожа Киселева появилась в рекламе некоего супца. Не знаю, не пробовал – мне, слава богу, супы жена варит, из живого мяса с овощами и травами. Всем советую, но не всем же так везет. И вот Киселева уже – Варя Иволгина, с самим князем Мышкиным разговаривает. Зачем это было нужно режиссеру? А затем, чтобы сгладить, смягчить зазор между тем миром и этим. Чтобы экран не перегрелся от Достоевских страстей, а все прошло гладко и безболезненно.
Б. Непонятно, отчего тогда режиссер так волновался насчет рекламы – чтобы ее не было или она была в строго отведенных местах. Эйзенштейна и Козинцева можно прерывать рекламой, а Бортко, видите ли, нельзя! Действительно, между тем и этим миром зазора нет. Спокойно там живут и Киселева, и Боярский, и Домогаров, и другие представители поп-фауны.
А. Кстати, в сериале были скрытые внутренние возможности для размещения рекламы – например, когда появляется Киселева и говорит генералу: "Папаша, пора обедать – суп простынет", можно было бы показать ту самую рекламу про супец. Я считаю, шикарно бы вышло.
Б. Да, все зубоскалим, все пожимаем плечами, все живем в чужом мире – а не пора ли его сделать своим? Из великого больного романа получился какой-то странный визуальный продукт, история о том, как приятный молодой человек, утверждающий, что он болен – но никаких следов этого мы не видим, – приезжает в большой город (и не особо чувствуется, что это Петербург, тем более – Петербург Достоевского, великая больная плоть!). Молодой человек желает всем нравиться, всем пытается угодить, но всем-то и не получается, люди-то разного хотят. Он мечется, путается, страдает, стесняется объяснить дамам, что не может иметь с ними дела, вступает с ними в какие-то фантомные отношения и доводит дело до беды. Этой истории цена – грош. И всей нашей культуре цена – грош. Если актеры в самом деле – зеркало своего времени, то плохи наши дела. Если они будут только менять маски и раздавать интервью, у кого они одеваются и что кушают на завтрак, жизнь будет не просветить.
А. А ты хочешь как в пословице – не было ни гроша, да вдруг алтын? Только что пало царство дракона, который оставил, как ты помнишь из пьесы Евгения Шварца, "мертвые души, больные души, прожженные души, дырявые души". И вдруг в одночасье мы тут Просвещение организуем! И ленивые, маленькие, с гнильцой и червоточинкой души начнут вдруг выполнять великие задачи. Нет, братец ты мой, давай заземляйся. Надо идти "путем рыбьего жира", путем прозы, а не поэзии. Снят посредственный фильм, который, естественно, понравился многим людям. Никакого вреда он никому не принес. Ну, и хрен с ним. Гораздо интереснее поговорить о Шекспире. Вот, к примеру, лучшая его пьеса – "Антоний и Клеопатра" – там есть сцена…
Б. Я бы с удовольствием поговорил про "Антония и Клеопатру", тем более что сыграть эту пьесу сейчас в России невозможно – ни Антония нет, ни Клеопатры. То есть нет актеров на роль настоящего мужчины и настоящей женщины. Им, кстати, по сорок лет было – а всегда играют что-то геронтологическое. Когда актриса уже окончательно и бесповоротно выходит из роли Джульетты, она принимается за Клеопатру. Недавно Ванесса Редгрейв сыграла в Нью-Йорке. Кто разрешил, не понимаю. Я хочу ответить тебе на предложение заземлиться. Вот давай все будут заземляться – тем более подавляющему большинству и стараться не надо, а я останусь при своем. Не могу я примириться и не хочу. Достоевским надо всерьез переболеть – иначе миру не выздороветь. Достоевского лучше всуе не поминать и пальчиками не трогать. Это вам не шутки. Розанов сказал о Достоевском: "Тут Тварь исповедуется перед Творцом за все тысячелетия своего греха, страдания и великих и напрасных попыток преодолеть это". Без исповеди, без покаяния не будет и прощения. Режиссер и актеры могли своим духовным и душевным трудом многое искупить, если бы всерьез взялись жить внутри "Идиота". А они заигрались в свои маленькие самолюбия и в мнимый успех. Не об успехах надо думать, когда берешься за Достоевского, а о том, как в живых остаться и ноги унести.
А. Нет, невозможно с тобой разговаривать, весь обед испортил.
Б. Ну, и не зови тогда в гости. Знаешь ведь, кого зовешь.
А. Да ладно тебе, не ругайся. Знаешь шутку, чем сильный мужчина отличается от слабого? Нет? Слабый мужчина падает лицом в салат.
Б. А сильный?
А. А сильный – в десерт.
Господин А. и господин Б. хохочут. Занавес.
2003
Воронья свободка
Отечественный театр конца XX – начала XXI века
Часть первая. Драматургия и публика
Есть такая прекрасная, величественная дисциплина – "история русского театра", и всякий, обучавшийся в любом театральном вузе, обязан был эту дисциплину постигать и, постигнув, сдавать… ну, туда, куда мы сдаем и все прочее, постигнутое нами. В бытность мою студенткой ЛГИТМиКа преподавание истории русского театра доходило до шестидесятых-семидесятых годов XX века, после чего наступала другая епархия – ведомство семинаров по театральной критике.
Но нынче-то в историю русского театра надо как-то вписывать и уже откушанные и переваренные десятилетия. И вот, честно говоря, если бы мне предложили написать краткий курс истории нашего театра конца XX – начала XXI века, то я бы долго думала, потом горько плакала и, наконец, решительно отказалась.
Я хорошо помню, какой ясной и стройной была постигнутая мной прежняя дисциплина. Как, вторя смене исторических эпох, менялся театр или, наоборот, сцена, точно пифия, заранее предвидела будущие исторические катаклизмы. Драматурги все время что-то осмысляли и обобщали, актеры что-то чувствовали и отражали, а любой путный режиссер четко делился на периоды, и периодов этих было никак не менее трех. Допустим, театр времен перестройки и гласности еще как-то возможно описать, с помощью пиэс Михаила Шатрова и Эдварда Радзинского, Олега Ефремова еще можно разделить на периоды, а про Олега Меньшикова начала девяностых годов еще удастся рассказать, как он что-то чувствовал и в своем творчестве отражал. Но хоть сколько-нибудь связного романа о театре этого "конца-начала" сложить не получится. И не только потому, что все слишком свежо в памяти, а для построения исторических композиций нужна временная дистанция. Есть и другие, более существенные причины. Для исторического рассказа требуется, прежде всего, иерархия главного и второстепенного. Она видна уже современникам. Понятно, что история русского театра первой половины XX века будет подробно излагать темы, события и судьбы, связанные с именами Станиславского, Немировича-Данченко, Мейерхольда, Вахтангова и Таирова – а Коршу, Свободину, Евтихию Карпову или Евреинову придется потесниться, а может, и обождать. Мне интересно, осмелится ли кто-нибудь сейчас назвать действительно и бесспорно главные имена русского театра конца XX века и подтвердить: да, это – большак, столбовая дорога, магистраль, а вот по сторонам расположены всякие интересные и поисковые, но второстепенные сюжеты. В нынешней ситуации подобный разговор даже затевать неловко – засмеют как ретрограда (ретроградицу?). Представляю себе круглый стол, на котором театральные мыслители взялись бы обсуждать, кто магистральнее – Табаков, Фокин, Додин, Фоменко, Пшкас, Райкин, Захаров или Волчек? Я думаю, единственное, до чего бы мыслители договорились и с чем бы все решительно согласились, – это что театр Романа Виктюка уж точно стоит не на столбовой дороге (но и это, если задуматься о "зеркале времени", спорно).
Конечно, принципиальное, ключевое слово для определения театра "конца-начала" есть. Это сладкое слово "свобода". Театр девяностых годов обрел свободу, какой у него не было никогда, – не только свободу от любой идеологии, но и свободу от соответствия каким бы то ни было мыслительным процессам своего времени. Эти процессы идут в головах некоторых людей, в дальнейшем именуемых "авторами", и приводят к созданию так называемых пьес. Любой честный историк театра обязан указать: в театре конца XX – начала XXI века современная драматургия была сугубо маргинальным явлением.
То есть драматурги, естественно, существовали – писали пьесы, даже бывало, что и в нескольких действиях, на премьерах выходили кланяться, пили чай в литературной части и откусывали из театрального бюджета какие-то свои процентики. Но их влияние на театр было несравнимо не только с Островским и Чеховым (не будем корить несчастных современников недостаточной гениальностью, поскольку драматургов, сопоставимых с Островским или Чеховым, вообще, наверное, не родится уже никогда), это влияние несравнимо и с воздействием на современный им театр Розова, Арбузова, Володина и Рощина. Последний известный мне "драматург влияния" – Людмила Петрушевская. Петрушевская – это физиология советского мещанства, трагедия быта; массовый спрос на физиологию и трагедию остался в восьмидесятых годах, и не случайно "Московский хор" писательницы появляется в 2002 году на сцене петербургского Малого драматического театра, в царстве Льва Додина – как намеренный знак упрямого сопротивления театра и его главного режиссера любым потокам современных тенденций. Честные бытовые пьесы вообще имеют мало шансов на реализацию по той простой причине, что освобожденный театр напрочь разучился "изображать жизнь в формах самой жизни". Разруганный новаторами XX века бытовой театр скончался. Я каждый месяц смотрю не менее четырех-шести спектаклей и могу поклясться на Библии: как теперь актеры ходят, разговаривают, смеются, едят – так люди не ходят, не разговаривают, не смеются, не едят и т. д. и т. п. Вот разве что у Петра Фоменко в "Семейном счастье" Ксения Кутепова, Людмила Аринина и Сергей Тарамаев вполне прилично, как люди, пили чай. Наверное, в Малом театре, когда ставили Островского с его голоса (Александр Николаевич лично читал пьесы труппе, и многие актеры ему подражали, говорят, он особенно хорош был в женских возрастных ролях), тоже так пили сценический чай… Современной жизни на современной сцене почти нет. Такое было в русском театре однажды – в тридцатых годах XIX века, когда с засильем переводных пьес боролся Н.В. Гоголь, восклицая: "Да дайте же нам нас, нас самих!" и прочее. Значит, с Гоголя начался процесс проникновения русской жизни на русскую сцену, и на Петрушевской этот процесс закончился. Что ж, это, по крайней мере, возможно описать в гипотетической истории театра "конца-начала".
Иногда в антрепризах возникают какие-то имена современных драматургов – например, Надежды Птушкиной. Но Птушкина – добросовестный продолжатель дела Масса и Червинского, Рязанова и Брагинского, Рацера и Константинова, то есть прилежный поставщик несложного драматического материала на темы любви и дружбы. С подобными пьесами все понятно на уровне списка действующих лиц – "Николай Петрович, 60 лет; Клавдия Ивановна, его жена, 54 года; Алевтина, их дочь, 32 года; Альберт Станиславович, ее муж, 45 лет; Костик, их сын, 19 лет; Оля, подруга Костика, 18 лет, и т. д.". Я ничего плохого не хочу сказать про такого рода сочинения, тут сама вечность дышит вам в лицо, это один из самых почтенных видов писательства вообще. Все эти Алевтины и Костики помогли россиянам скоротать далеко не вегетарианские времена. Помогают и сейчас – к примеру, мною был просмотрен спектакль "Мужчина, постойте!" по пьесе Птушкиной, где героине Нины Усатовой удалось соблазнить героя Игоря Скляра путем двухчасовой болтовни. Это нельзя причислить к бытовой драматургии – перед зрителем развертывалось нереалистическое воплощение зыбких и жарких мечтаний женщин средних лет (опоры государства), но и возразить что-либо против трудно. К птушкинскому направлению в изготовлении пьес примыкает и довольно популярный драматург Олег Данилов. С помощью таких авторов историки театра обычно оттеняют величие какого-то появившегося гения. Пишут – и вот, в то время, когда шли всякие там Шпажинские и Крыловы, появился Он (Гоголь, Островский, Чехов…). Пожалуйста, пусть появляется Он, но опять-таки не хочу и малейших камешков кидать в Птушкину или Данилова, не приносящих никакого вреда Родине. Если бы умела – сама бы кропала такие штучки и жила припеваючи.
Бывает, что в репертуаре театра появляется одинокая современная пьеса, привлекающая ненадолго внимание зрителя. Там обычно задевается некая струна – так, в "Рогатке" Николая Коляды (театр Романа Виктюка) задевалась тема гомосексуализма, для девяностых годов особо животрепещущая и ныне почившая в бозе. Но в целом зритель от современной отечественной драматургии отучился. И я его понимаю. Когда я читаю о том, что МХАТ имени Чехова поставил пьесу братьев Пресняковых "Терроризм", то чувствую, что в этой информации мне отвратительно все. И слово "терроризм" в афише Художественного театра, и образ братьев Пресняковых, бодро пишущих пьесу "Терроризм", и сама мысль о том, что я целый вечер стравлю на художественный терроризм братьев Пресняковых. Не пойду, хоть убейте. И нас таких много.