"Ага, - подумал я с мстительным удовлетворением. - На философию дамочку потянуло. Известно куда, неизвестно как. Типа - все там будем. Могла бы придумать что-нибудь пооригинальнее. Что ж, долг платежом красен… теперь моя очередь."
Презрительно фыркнув, я уставился на дорогу. Мой взгляд содержал такое количество ядовитой иронии, что если бы не дождь, асфальт неминуемо бы расплавился. Зато моя тремпистка и не думала уступать.
- Мне кажется, вы не согласны. Но это ведь так ясно, так ясно… Эй! - она помахала рукой, пытаясь привлечь мое внимание. - Борис! Ну, Борис! Ну взгляните же…
Я повернулся. Ее странные глаза светились в полумраке кабины, а в них, как блики на воде, метались уверенность и робость, вызов и мольба, храбрость и страх, насмешка и удивление, и еще десятки несовместимых теней и оттенков - все сразу, парами, хороводом и в одиночку. Это было удивительное зрелище, завораживающее не меньше, чем костер, или ручей, или дорога…
"Кстати, о дороге, - мелькнуло у меня в голове. - Не худо бы посматривать и на нее…"
Почти одновременно с этой благоразумной, но запоздавшей мыслью краешек моего зрения выхватил что-то явно лишнее на шоссе. Нога сама дернулась к тормозам.
Машину тряхнуло, по днищу проскрежетало, потом тряхнуло еще раз. Я проехал с десяток метров и остановился на обочине.
- Ой, - испуганно проговорила она. - Извините. Это я виновата…
Я молча взял куртку и вышел под дождь. Поперек шоссе, прямо посередине, чтобы с гарантией хватило на обе полосы, лежал длинный кусок покореженного стального профиля - такие используют в качестве заграждения на виражах. Понятия не имею, как он туда попал. Может, выпал из грузовика сборщиков металлолома, а может - принесен специально и аккуратно уложен в наиболее эффективную позицию заботливыми руками борцов с оккупацией. В такую погоду практически невозможно вовремя заметить эту железяку. Пусть, конечно, девушка переживает - ей не вредно, - но, по правде говоря, мы попались бы в ловушку и без ее помощи. Хорошо еще, что скорость была невелика…
С трудом оттащив профиль в кювет, я вернулся к машине, молясь, чтобы порванной оказалась одна покрышка, а не две. Поразительно, но молитва помогла. С левого заднего колеса свисали лохмотья, зато переднее выстояло! Приободренный неожиданной удачей, я открыл багажник и стал доставать домкрат, ключ и запаску. Вода заливалась за воротник, но до того ли в подобных ситуациях? Хотелось верить, что везение продолжится, и дождь приутихнет именно в ближайшие десять минут. Я услышал сзади хлопок раскрывшегося зонта. О, вышла… помощница, блин…
- Возвращайся в машину! - скомандовал я, не оборачиваясь. - Только зря вымокнешь.
- Нет! Я подержу вам зонт!
Я обернулся. Лина с несчастным, но крайне решительным видом вытягивала руку с зонтом, тщетно стараясь прикрыть мою спину. Тщетно, потому что ветер, уставший сражаться с превосходящими силами дождя, совершенно справедливо узрел в раскрытом зонте не только легкую, но и забавную добычу и теперь с удовольствием примеривался к новой игрушке: пробовал ее на крепость, надувал, хлопал, выгибал то так, то эдак.
- В машину! - крикнул я. - Сам справлюсь! Кому говорю?!
Она не двинулась с места. Ну и фиг с тобой. Нельзя же одновременно… Чертыхаясь, я выгрузил все необходимое и принялся откручивать колесо. Как назло, гадские винты поддались не сразу: нога постоянно соскакивала с мокрого рычага. Лина со своим стонущим зонтом продолжала топтаться рядом - абсолютно бессмысленно при таком косом ливне. Вдобавок ко всему она просто мешала, постоянно и некстати попадаясь под руку: как ни повернешься - обязательно наткнешься. Тьфу!
К последнему винту я был уже зол как последний черт. Наверное, именно поэтому приложенное усилие оказалось чрезмерным. Ключ провернулся неожиданно легко, я оступился, потерял равновесие, хватанул воздух, причем под руку попались, естественно, чертова тремпистка и ее зонт; мы синхронно вскрикнули: она - "Ой!", я - что-то матерное, а зонт - что-то свое на эзоповом языке зонтов - и все втроем рухнули в придорожную хлябь.
Дождь отнесся к нашему падению равнодушно, зато ветер чуть не помер со смеху. Визжа и захлебываясь хохотом, он подхватил злосчастный зонтик, вывернул его наизнанку, отчего бедняга тут же стал похож на кузнечика, и так - коленками назад - быстро поскакал через шоссе в темноту - туда, где ветер обычно хранит свои любимые игрушки.
- Ой, как мокро, - сказала она.
- Девочка плачет, - сказал я. - Зонтик улетел.
- Вот еще, плакать, - сказала она.
Мы лежали в канаве нос к носу, в ее сумасшедших глазах играли ужас и восторг одновременно, и она нравилась мне так, как давно не нравился никто.
Когда я наконец прикрутил запаску, на нас обоих уже не оставалось ни одной сухой нитки.
- Давай в машину, - сказал я. - Включим печку, согреемся.
- В мокром? - сказала она. - Верное воспаление легких.
- Все равно нет ничего сухого, - сказал я.
- Есть, - сказал она. - Мое пальто. Там, сзади. Нужно раздеться.
Там, под косым безразличным ливнем на темном шоссе, стоя у раскрытого мокрого багажника, она стянула через голову сначала свитер, а потом рубашку, под которой уже не оказалось ничего, а в глазах ее прыгали и метались тени, которым нет названия. А потом была теснота кабины, и неловкая торопливость рук, и заевшее сиденье, никак не желавшее раскладываться, и холодные обжигающие ладони, и мокрая гладкость тел, плавающих друг с другом, друг по другу, друг в друге… Она не закрывала глаз - ни при поцелуе, ни даже в те особенные моменты, когда смотреть было уже совсем некуда, потому что мир скручивался в точку, в судорогу, пульсирующую в темноте. Даже тогда ее глаза оставались открытыми и лишь на миг теряли свое множественное невыразимое выражение… Впрочем, возможно, мне это просто казалось.
- Надо ехать, - сказала она. - Ты слишком долго меняешь колесо.
- Слушай, - сказал я. - А зачем тебе туда сегодня?
- Куда?
- Ну, к тем людям в Эйяль, к которым ты едешь… Все равно уже поздно. Заночуешь у меня, а утречком…
Она засмеялась - тихонько и коротко.
- Я ж тебе говорила: куда мы приедем, известно заранее. Неизвестно только - как? А ты не верил.
- Ты о чем? - не понял я. - Что известно, что неизвестно?
Она снова засмеялась.
- Лина!
Она наклонилась к моему уху.
- Я не Лина, глупый. Твой Рафи плохо расслышал мое имя. Я - Лена. Елена Малевич, корректор. Мы с тоб
Часть II
Заложник
8
Не встречал еще человека, который говорил бы плохо о свободе. Кого ни послушаешь - стремится к ней прямо-таки неудержимо. В газетах так и пишут: "неудержимое стремление народов к свободе". Ну, с газет-то что взять - врут каждой буквой, известное дело. По глупости врут или предумышленно - это неважно, совсем неважно. Глупость - она ведь тоже вид преднамеренности, потому что любой человек от природы умен и тупит сначала с умыслом, а потом - по рабской своей привычке.
Вы спрашиваете, при чем тут рабство? Да при том, что ни к какой свободе народы не стремятся, а уж тем более - неудержимо. Народы стремятся к рабству, вернее - к его обновленной разновидности, отличающейся от текущей всего лишь иной формой рабской иерархии. Кто был ничем, тот станет всем, и наоборот. На школьной доске напишут: "Мы не рабы". И тут же: "Рабы - не мы". Последнее утверждение предполагает немедленный вопрос: если не мы, то кто же? - и ответ: другие. Рабы теперь - не мы, рабы теперь - другие. Вот такая, понимаете ли, свобода…
Но это меня занесло, я ведь вовсе не о народах хотел сказать, а об отдельно взятом человеке. Об отдельно взятом за жабры человеке. Вот его держат за жабры, а он весь из себя бьется, трепещет и все куда-то рвется, рвется… Куда, как вы думаете? Полагаете, он стремится к свободе? Черта с два! Как и вышеупомянутые народы, он всего лишь стремится к другой разновидности хватки - не за жабры, а допустим, за шкирку. Или за фалды. Правда, в последнем случае необходим фрак. Но принцип тот же. Люди боятся свободы, боятся свободно жить, боятся свободно думать. От ума у них, видите ли, горе. От свободы у них, видите ли, одиночество. Стоит ли после этого удивляться скучной глупости и рабской скученности человечества - прогрессивного, как паралич?
Значит, вранье это все - про свободу? Нет, не вранье. В том-то и трагедия, что хочется одновременно и свиньей в загородке хрюкать, и соколом воспарить. Намного проще было бы выбрать что-нибудь одно… - ан нет, естество не дает. Без рабства боязно, без свободы тошно. Прямо гибрид какой-то получается, свинья с крыльями… В рабском Египте такого назвали бы свинксом. Куда же податься столь несуразному существу? Хорошо еще если найдется под пирамидами какой-никакой Моисей, прикрикнет грозно: "Встань и иди, свободный человек!" И свободный человек привычно подчинится приказу. А ну как не найдется благородного гражданина начальника? Так ведь и помрешь свинксом - и ты, и дети твои, и внуки правнуков…
Хотите практический рецепт? Для начала нужно перестать бояться одиночества. То есть нет, совсем не бояться невозможно, потому что страх этот, как я уже отмечал, присущ нашему естеству от природы, подобно боязни высоты. Но ведь с боязнью высоты мы научились справляться, не так ли? Живем себе на сорок седьмом этаже, летаем на семьсот сорок седьмом Боинге - и ничего, привыкли, не жалуемся. Вот и с одиночеством нужно так же - привыкнуть. Поверьте опытному человеку: главное - решиться, а дальше совсем просто.
Ну, а потом попробуйте вспомнить, что родились-то вы умницей, а разучились думать уже потом, в процессе воспитания. Эта задача труднее, чем первая, но овчинка выделки стоит. А уж когда вспомните, то дальше само пойдет - и крылья вырастут, и небо распахнется.
Да… надо же… опять я не о том. Как видите, заносит меня часто и далеко. Что неудивительно: летаю-то я преимущественно в одиночку, разговариваю сам с собой, вот и выходит, что остановить вашего покорного слугу абсолютно некому. Кто-то отнесет эту особенность моего одинокого полета к недостаткам, но думаю - есть в ней и немалое преимущество. Плановые путешествия уныло болтаются между заранее известными точками, в то время как летая от балды, нет-нет да и залетишь в небывалое место.
Вот и сейчас я налетал от балды чуть ли не десяток абзацев, а планировал-то говорить о заложниках. Хотя, с другой стороны, как приступить к теме заложников, не сказав ни слова о свободе? Вернее, о несвободе. Потому что нет в мире более несвободных людей, чем заложники.
Вообще существуют всего три вида несвободы.
Первую, самую распространенную, я называю несвободой де люкс. Ее мы выбираем сами, по собственной доброй воле, без явного внешнего принуждения. Мы бредем в ненавистную школу, на постылую службу, под нежеланный венец, в гости к друзьям и родственникам, надоевшим до зубовного скрежета. Мы исполняем ритуалы, которые кажутся нам бессмысленными, а иногда даже вредными. Мы, улыбаясь, соглашаемся, хотя в глубине души мечтаем взвыть и дать в морду. Или, напротив, отказываемся, причем с той же фальшивой улыбкой, от того, что надо бы схватить обеими руками, прижать к себе и так провести остаток жизни. И еще много чего в том же духе.
Все это, конечно, неприятно, но терпимо. Почему терпимо? - Потому что все вокруг терпят точно так же, как и мы. А неприятность, поделенную на всех, принято у людей считать благом. И потом - никто ж тебя не гонит по вышеупомянутым маршрутам? Вроде как сам ножками перебираешь, кнут поверху не свистит, шаг вправо - шаг влево за побег не считается… Въедливый оппонент не упустит здесь случая указать на то, что добровольность эта во многом иллюзорна. Ну и что? Иногда и иллюзия дорога - это ж смотря с чем сравнивать!
Вот, к примеру, второй вид несвободы - тюремный, насильственный. Тут уже и кнут налицо, и конвой с собаками, и решетка на окне, и дверь заперта, и ключ от нее - не у тебя. Эх, хороша была прежняя иллюзия… В тюрьме, что и говорить, приятного намного меньше, чем на воле. Но и это, если вдуматься, отнюдь не худший вариант. Прежде всего, в камеру ты попал не просто так, а в результате исполнения той самой мечты взвыть и дать в морду. Ты взвыл и дал в морду или схватил обеими руками и прижал к себе. А нельзя было. И ты знал, что нельзя, но решил наплевать. Или надеялся, что не поймают. А они поймали. И вот теперь ты расплачиваешься. Все справедливо, чин чинарем.
Более того: тюремная несвобода отличается от несвободы де люкс лишь тем, что не делится на всех. Если бы, предположим, сидели все или почти все, то и тюремная жизнь немедленно перешла бы в разряд обычной. К счастью, чем дольше человек сидит, тем больше он переносит понятие "все" внутрь тюрьмы, естественным образом забывая о мире, который находится по другую сторону решетки. А потому чем дольше сидишь, тем свободнее становишься, переходя в пределе к состоянию "де люкс"! В общем, не так уж страшна и тюремная несвобода…
Но есть еще и третий, действительно ужасный вид несвободы - заложничество. В заложники попадаешь не только насильственно, но и случайно - ни за что ни про что. Шел себе, никого не трогал, не выл, не крал и морды не бил, то есть действовал совершенно "как все"… и тем не менее, вдруг, ни с того ни с сего - цап-царап! - за жабры, за шкирку, за фалды! - пожалуйте в подпол, на цепь, под нож, под огнестрельное дуло. Уму непостижимо!
И это только начало. Потому что там, в подполе, наступает уже полный беспредел. В тюрьме хотя бы знаешь, какой срок тянешь - заложничество же принципиально бессрочно. Обычные виды несвободы - и де люкс, и тюремная, - как правило, хорошо предсказуемы: подъем, еда, работа, прогулка, отбой. Заложник же начисто лишен этой благотворной определенности и оттого пребывает в постоянном страхе и напряжении. Его могут покормить, а могут отрезать палец, могут вывести подышать, а могут засунуть лом в задний проход. Он не защищен ровным счетом ничем - даже видимостью закона, порядка или элементарной логики. Он даже не человек, а предмет - предмет чужого торга, вымогательства, шантажа.
Но и это еще не самое плохое. Хуже любых других бед то, что заложник принципиально лишен возможности быть "как все" - той самой, которая столь милостиво защищает людей от сумасшествия и в тюрьме, и в обыденной жизни. Внутри подпола просто не существует такого понятия - "все". Там страдаешь только ты, ты один, а прочие счастливые "все" пребывают по ту сторону баррикад ужаса. Возможно, они ведут переговоры, чтобы выкупить или вызволить тебя; возможно - нет. Но даже если эти переговоры увенчаются успехом, все равно нет никакой уверенности, что похитители сдержат слово и отпустят тебя ко "всем".
Будешь ли ты теперь когда-нибудь снова "как все"? - Бог весть… Человек может жить и выживать во множестве тяжких, иногда невообразимых ситуаций, но нет ничего страшнее, чем положение заложника. Нет. В результате сплошь и рядом заложник съезжает с катушек и остается уродом на всю жизнь - даже тогда, когда его выпускают из подпола на волю. Как, например, мой душевнобольной отец - Эмиль Иосифович Коган, 1922 года рождения, заложник.
Когда он пожаловался, что Борис Шохат отказывается продолжать совместную работу над воспоминаниями, я встревожился не на шутку. Честно говоря, сами воспоминания мало меня волнуют; да и кому интересны домыслы восьмидесятисемилетнего старика? Но в том-то и дело, что беседы с Борисом служили отцу превосходной психотерапией и при этом обходились мне существенно дешевле, чем сеансы профессионального врача.
Должен заметить, что мой родитель выглядит замечательно для своего преклонного возраста. Пожалуй, душевное расстройство - единственный вид болезни, который не вредит, а наоборот, всячески способствует крепости физического здоровья. Энергия, как известно, - всегда энергия, вне зависимости от того, что именно крутит турбину: горячий пар, речной поток, сила ветра или огонь человеческого безумия. Организм моего отца питается сумасшествием. Конечно, сумасшествие это производит прежде всего ненависть и страх, но есть и полезные побочные продукты: крепость мышц, сила спины, исправная работа сердца, печени и желудка. Мой папаша безумен и потому не дряхлеет. В этом смысле он очень похож на престарелых правителей - они ведь тоже продолжают жить и дышать лишь постольку, поскольку одержимы бесом болезненного пристрастия к власти.
Но я не зря упомянул о ненависти и страхе как о главных продуктах отцовского безумия. Хитрость обращения с моим стариком заключается в том, чтобы взять от его душевной болезни лишь пользу, максимально нейтрализовав при этом вредные ее проявления. Вот тут-то и возникает нужда в психотерапии. Поверьте, Эмиль Коган, предоставленный самому себе, будет опасен для окружающих даже в возрасте ста пятидесяти лет. Хорошо, что к тому времени я уже не буду входить в число окружающих…
К идее писать мемуары отец пришел самостоятельно, как только его выпихнули на пенсию в начале девяностых. Писание само по себе служило достаточной терапией: старик разом помолодел. Лет пятнадцать он метался по кабинету, истекая ненавистью, как гноем, и изредка подбегал к столу, чтобы записать очередное предложение или всего лишь одно слово. Он был настолько поглощен работой, что даже не обратил внимания на наш переезд в Израиль. Проблемы начались два-три года назад, когда отец счел свой труд завершенным.
Мне удалось хитростью продлить действие терапии: я купил старику компьютер и уговорил его превратить машинописные листы в электронный файл, сопроводив при этом дополнительной редакцией. На время это занятие снизило остроту проблемы, однако с завершением третьего варианта воспоминаний мне не оставалось ничего другого, как только заняться поиском читателей. Но кто станет читать такую злобную галиматью? И не просто читать, но еще и обсуждать прочитанное с жаждущим обратной связи автором?
С решением проблемы следовало поспешить: отцовская ненависть, не найдя выхода в работе, выплескивалась в самых нежелательных направлениях. Например, он завел себе обычай бросать на пол и яростно топтать местные русскоязычные газеты. А вечерами нахохлившись садился перед телевизором - для того лишь, чтобы вдруг ни с того ни с сего вскочить и, брызгая слюной, проклинать всех, кто имел наглость появиться в тот момент на экране. Но хуже всего - старик стал выходить из дому и, останавливая прохожих, с жаром втолковывал им свою злобную чушь, которая, к счастью, оставалась пока абракадаброй для не знающих русского людей.
Долго так продолжаться не могло: я уже всерьез опасался, что кто-либо из соседей, устав от криков, догадается вызвать соответствующий транспорт, и моего драгоценного родителя увезут туда, где ему, честно говоря, самое место, - в психушку. Не знаю почему, но подобная перспектива меня отвращает: возможно, я отношусь к своему старику лучше, чем следовало бы, учитывая… учитывая многое. Но разве человеческая привязанность учитывает что-либо, кроме непонятной тяги одного свинкса к другому?