Основное настроение "Квартета" и "Медеи" задано изначально и не меняется, меняются лишь позы и интонации, формально – разнообразные. Тень виктюковской "Федры" витает в сценических картинах Терзопулоса-Демидовой, но в гениальном бормотании Цветаевой есть истинный жар, а в пластических изысках Виктюка в свое время были и оригинальность, и многосмысленность, здесь же о страстях лишь говорится, а страдания лишь обозначаются.
Как возможно поверить, что демидовская Медея, строгая, разумная, аккуратная, лишенная чего бы то ни было хаотического, с интонациями, кажется, выверенными по секундомеру, зарезала своих детей в безумии ревности? Невозможно, но мы и не должны ей верить, мы должны созерцать, созерцать легкие и холодные тени возвышенного страдания, чьи мотивы на самом деле утаены, спрятаны, и ключ нам не вручен. Стыдливость дисциплинированного, "космического" человека не позволяет актрисе ввергнуться в хаос чистой лирики и рассказать откровенно, что терзает ее героиню, но и мы в таком случае теряемся в догадках: свидетелями чего же нам случилось быть?
И невольно думаешь о том, что трагическое пронизывает жизнь, как кровеносные сосуды плоть, оно просвечивает, угадывается, прощупывается, иногда больно и резко обнажается, но оно неотделимо, неотъемлемо, невычленимо из жизни. Можно расставить на пустой сцене черные фигуры в эффектной мизансцене, и они будут часами говорить о любви и смерти, и трагического в этом не будет ни на грош.
Для русского зрителя "трагедия" по-прежнему обозначает ураган страсти и океан страдания, возвышенные и просветленные могучей и неистовой душой "трагика" – "сам плачет, и мы все рыдаем". Может, мы и не увидим такого никогда, но в трагическое как в отвлеченно-абстрактное, рационально-картезианское тоже поверим вряд ли.
Изысканная аскетичность облика, благородство поведения, сдержанный умный разговор, достоинство внутренней осанки, общее тихое "свечение" – все привлекает в актрисе Демидовой, все свидетельствует, что она есть целый мир, но мир самодостаточный и в себе замкнувшийся, лишь бегло, неполно, отчасти, чуть-чуть проявляющийся в спектаклях. Поэтический вечер Аллы Демидовой, кажется, более вдохновил зрителя, чем ее поиски абстрактно-трагического: актриса все-таки в этот единственный вечер сделала несколько шагов нам навстречу.
Тут уже был не стертый язык Мюллера, а живая плоть русского стиха, тут было на что опереться и чем существовать, и Демидова два с лишним часа удерживала слушателя на определенной высоте бытия.
То, что она говорила между чтением стихов, не всегда казалось удачным, поскольку пришедшая в этот вечер публика слишком хорошо знала рассказываемые актрисой общеизвестные вещи, Петербург не Нью-Йорк, и отличие Серебряного века от Золотого нам вполне и давно внятно, да и вряд ли в зале находился хоть один человек, незнакомый, например, с биографией Марины Цветаевой.
Но общее впечатление от личностного пространства актрисы сложилось светлое и приятное, точно от ясного, холодного и спокойного осеннего дня. Легкая щегольская сухость чтения, свойственная актрисе, избавляла нас от слишком жирного, картинно-эмоционального и большей частью безвкусного, то есть типично актерского "переживания" стиха; впрочем, заключительный "Реквием" Ахматовой она прочла с полной самоотдачей, от волнения даже сбиваясь; иначе поступить было бы странно – вещь эта особенная во всей мировой поэзии, ее и читать, и слушать должно сквозь слезы.
Демидова в своих взаимоотношениях с поэзией – скорее учительница и лектор, не она повинуется стиху – стих повинуется ей, становясь столь же ясным и внятным, сколь ясна и внятна сама актриса. Все чувства подчинены задаче объяснения смысла (отличный педагог получился бы из Демидовой), все ориентиры на месте, все акценты давно расставлены. Мир русской поэзии для Демидовой обжит и продуман, помещен в замкнутый круг обособленного существования и свидетельствует о том, что любая боль – преодолима, а любое страдание – претворено в душу. Так и стихи подбираются, выстраиваются в цепочку, где ""Петь не могу!" – "Это воспой"" Цветаевой перекликается с ""А это вы можете описать?" – И я сказала: "Могу"" Ахматовой, а пушкинское "Куда ж нам плыть?" аукается в интонациях Бродского, с трагическим спокойствием рассуждающего, "и от чего мы больше далеки – от православья или эллинизма" над руинами греческой церкви.
Но спокойствие самой Демидовой, тоже ведь стоящей на руинах некогда любимого театра, не кажется трагическим. В нашем бытовом языке есть забавное выражение, обычно так говорят о деньгах: "Вам хватает на жизнь?" – "Мне хватает на жизнь". Вот и Демидовой "хватает на жизнь" ее собственной верности театру и ее собственного понимания искусства.
В достоинстве, с каким она читает русскую поэзию, "наследуя все это", есть нечто ободряющее и даже возвышающее. Во всяком случае, вернувшись с поэтического концерта Демидовой, я с большим изумлением выслушала от ведущих ТВ-новостей, что главной новостью русской жизни является то, что какой-то Масхадов где-то кем-то избран…
…И кстати, реквием – давний и законный жанр в музыке. Многие великие композиторы пробовали себя в нем. С успехом…
1997
Наша сестрица
Она не как-то там бочком, незаметно, потихоньку проникла в искусство – Татьяна Догилева предъявила себя всю и сразу, с удалью, ширью и размахом, и запомнилась всем с первого предъявления. И в этой очевидности, неоспоримости самого существования актрисы были ее суть, зерно, "точка сборки". Татьяна Догилева и живая, земная, простая, горячая жизнь – конечно, сестры. Ничего общего не имеет актриса с призрачными, лунными красавицами-дивами экрана, которые тоже по-своему хороши, вот только все норовят растаять при свете солнца…
Догилева и сама не растает, и товарищам не даст потечь. Ясно же: тут у нас что-то настоящее, как земля под ногами и морковь на огороде. Что-то яркое, вкусное, полезное. И упрямое: задушит и сорняки, хоть и культурное растение. Сила жизни! Или даже, можно сказать, силища. И – полная искренность, "полная гибель всерьез". Никогда Догилева не спасалась в маленьких дамских уловочках, не щадила себя, принимая все, что сваливалось на голову от жизни, а оттого и самые вредные и хищные ее героини все-таки всегда ужасно простодушны. Что думают, то и лепят, куда хотят, туда и несутся. Яблочки падают недалеко от яблоньки, и в догилевских девчонках и тетках всегда есть что-то от ее личного бесстрашия, жажды быть, прямолинейности, четкости и огромной любви к жизни.
Родное лицо как родная природа – не удачным сочетанием черт манит, не красивыми изгибами и ярким блеском, а западает в душу знакомой, неяркой, но бесконечно притягательной милотой, искренним светом души. В Догилевой опознавали и опознают себя сотни тысяч женщин, она для них своя, родная, дочь трудового народа, и не в имениях и дворцах проводила свое детское лето – а, ясное дело, в пионерлагере. И тем не менее она – оригинальная, ни на кого не похожая артистка и мастерица. В равной мере способная на драму и на комедию, что – редкость вообще-то.
На сцене я впервые увидела Догилеву, когда театр "Ленком" гастролировал в Ленинграде. Шел спектакль Марка Захарова по пьесе Арбузова "Жестокие игры". Догилева выступала в главной роли, играла современную (для той поры, для конца 70-х) девчонку, приехавшую из провинции в столицу. Какая она была! Что-то среднее между солнечным зайчиком и шаровой молнией. Какое-то энергетическое косолапое чудо ходило по сцене, искрилось радостью, смехом, злостью, любовью, слезами, восторгом. Простецкие манеры, грубоватый голос, хохот, который можно передать междометием "Гы-ы-ы!" – удивительным образом это было очаровательно, прелестно в ней. Никакой вульгарности, грязи, пошлятины – живая, дикая, чудесная девчонка явилась на сцену от имени жизни показать всем, до чего она, зараза-жизнь, хороша, несмотря ни на что!
Такой же Догилева предстала и широкому зрителю в кино, начиная со знаменитых "Покровских ворот" Михаила Козакова. Про ее героинь того времени никак не скажешь: она пролепетала, она прошелестела, скорее – она хмыкнула, она крякнула. Но не влюбиться в этих румяных, абсолютно душевно здоровых девчонок было невозможно.
Между тем душевное здоровье Догилевой несколько припозднилось – в кинематографе 50-60-х годов ей с ним было бы попривольнее. Нашла бы она тогда, в том времени, и свой театр – может, "Современник", может, Малый театр. В своем времени она своего родного театра не нашла. Да и роли пошли куда более драматичные, с надрывом, с несчастной любовью. "Про любовь" Догилева играла великолепно, если вспомнить хотя бы ее образы в "Забытой мелодии для флейты" Рязанова и "Афганском изломе" Бортко. И комедии ей давались прекрасно – чего стоит одна лишь "Блондинка за углом"! – только вскоре как-то опошлились и выродились и наши комедии, и "сестра наша жизнь". Догилева прекрасно освоила типаж, который потребовался в грубом площадном кино, – жадную, вороватую тетку, способную на все, если злостный житейский аппетит того потребует. Но Догилева способна решать и не только "арифметические", простые задачи в искусстве. Она умеет делать сложно и красиво. Лучший пример – ее соседка из картины Режиса Варнье "Восток-Запад", просто маленький шедевр. Ведь эта коммунальная гадюка-стукачка тоже человек, женщина, ведь она любит и страдает, она отвратительна, смешна, но вдруг ее становится немного жаль, а как только становится жаль – человеческое убожество и подлость этой твари выплывают во всей красе. Варнье не зря хвалил актрису в своей книге – мастерство ее очевидно. В глаза бросается, можно сказать! Как мне жаль, что Догилева ни разу не встретилась с драматургией А.Н. Островского – какое ей было бы там раздолье. Хотя список сожалений можно было бы продолжить – разве один Островский был бы ей по плечу? А Гоголь, а Володин? Случился один Радзинский, в пьесах которого Догилева, было время, игрывала славно. Впрочем, и крупных кинорежиссеров в биографии актрисы было не так много. Наверное, мешали штампы восприятия – ну, Догилева, это так, про лимиту, про девушек-маляров играть. Неправда! Возможности актрисы далеко не исчерпаны. Ее еще не только не съели, но даже и не откусили как следует.
В Татьяне Догилевой есть что-то от пловчихи Светки из "Покровских ворот", для которой главное – доплыть. Упрямица наша всегда – доплывает, то есть добивается своего, попадает в цель, выигрывает. В тоске по театру поставила спектакль "Лунный свет, медовый месяц" как режиссер – и пьеса Ноэля Кауарда была так себе, и актерский состав менялся не раз, да только спектакль жив десять лет и до сих пор идет. Доплыла! Пошли косяком телевизионные сериалы – Догилева и тут взяла свое, снявшись в довольно успешном фильме "Люба, дети и завод". Конечно, это мыло. Но мыло среднеприличного качества, и к тому же – учтена актерская индивидуальность актрисы. В то, что она – Люба и у нее есть дети и завод, зритель поверит моментально. Попала в десятку! Загромыхали телевизионные ледовые "проекты" – мы видим нашу боевую девчонку на коньках, в лихом кураже танцующую и от волнения плачущую со всей страной. Выиграла! Если не первое место, то пущую славу и сочувствие бабушек и тетушек… Татьяна – это вам не Инесса или Регина какая-нибудь, Татьяна – имя, данное Пушкиным национальной Психее, русской душе. Наша Татьяна – человек роя, строя, долга, общего пульса, общего дыхания. Вот так дышит страна – и она будет дышать вот так. В такт. Факт! Простодушная и бесстрашная, она не задумается так прямо и рассказать, что сделала пластическую операцию, или брякнуть что-либо о своей личной жизни. Она бы, может, и не прочь схитрить – но никак. Нечем!
Пошла мода на ток-шоу ни о чем? И с этим она справится, без труда освоив новые правила игры. Ей ли, умеющей все и еще немножко, не разучить этот собачий вальс. Опять доплыла!
Куда ты, Татьяна, сестрица? Куда плывешь? Не дает ответа – а может, его не расслышать в шуме житейских волн, в криках болельщиков? Мелькают в волнах ловкие руки, поворачивается, согласно правилам, сообразительная, крепкая голова. Татьяна Догилева. Советский Союз. "Трудовые резервы"!
Светлана Врагова: "Театр – это я"
"Театру Модернъ" на Спартаковской площади исполнилось двадцать лет. Это один из отрадных уголков театральной Москвы – с оригинальным репертуаром, своеобразным творческим "лицом", прекрасным актерским коллективом и замечательной руководительницей, народной артисткой России Светланой Враговой.
– Светлана, вы недавно стали лауреатом международной премии "Женщины, меняющие мир". Скажите, женщина, которая меняет мир, открывает театры и так далее, это ведь уже не просто женщина, а женщина плюс что-то еще?
ВРАГОВА: Это женщина плюс идея, которая ею движет, женщина плюс вера, которая в ней есть и – "те, кто любит меня, за мной!", как восклицала Жанна д'Арк. Не просто в уголке что-то тихо делать, а полно выразить свою идею.
– Что вами руководило в 1988 году, когда стояли лихие перестроечные годы, шли революции в театрах и театральные "массы" свергали прежних властителей, а вы создали свой "театр-студию на Спартаковской"?
ВРАГОВА: Если говорить о том, какое было "исходное событие", то это – советская власть, застой, когда ничего нельзя было сказать из того, что накапливалось, был страшнейший интерес к западной культуре, к развитию авангардного театра, протест против атеизма. Мы жили как в тюрьме, мало что зная о мире, а в тюрьме люди живут в сказочном состоянии вынужденной аскезы, и у них от этого даже дар предвидения возникает. И вот разжалась сжатая пружина, и у тех, кто не сдался, не скурвился, не ставил про "да здравствует Ленин" (а таких было немного), возникла потребность высказаться сразу и громко. Потому что нам казалось, что вся эта свобода скоро кончится.
– И вы поставили легендарный спектакль "Дорогая Елена Сергеевна" по пьесе Людмилы Разумовской, об учительнице, над которой издеваются ее ученики. Я так понимаю, это был "неласковый" спектакль?
ВРАГОВА: Это был первый театр жестокости на территории Советского Союза. Там играла Оксана Мысина, потом мы с ней расстались, и наши основоположники, которые и сейчас работают в театре, – Олег Царев, Сергей Пинигин. Пьеса говорила об учителе с большой буквы, об Учителе. И я сказала, что во всем мире такой учитель перестает существовать, его больше не слушают. Уважение и преклонение перед учителем кончилось, а это – хаос, это – апокалипсис. Я угадала настолько, что, когда мы играли этот спектакль в Америке, собрался конгресс учителей, и они кричали, что в Америке назревает что-то страшное, что в государственных школах творится ужас, но еще в учителей не стреляли. А через несколько лет мы увидели, что в Америке стали расстреливать учителей. Там высокая степень эгоцентризма, все себя чувствуют пупами земли, и если учитель стоит на кафедре, а они сидят в классе, они должны испытать того, кто над ними как бы возвышается. Это вот равенство и демократия в плохом смысле, в тупиковом состоянии. И потом, действует их ужасная культура, их боевики бесконечные – реальность становится слепком с боевика. Если я стреляю в учителя, значит, я бог. Наверное, раз в жизни бывает такой пророческий спектакль у режиссера… Но это было не случайно. Когда я училась в школе, у меня был протест против учителей, против моей несвободы и моего унижения, потому что я была не такой, как другие и все десять лет школа была каторгой… Когда мы первый раз сыграли "Дорогую Елену Сергеевну" в разбитом, раздолбанном театре, среди осколков стекла, бетона, к нам пришел еще тот зритель, зритель "Таганки", "Современника", зритель Эфроса, потрясающий, требовательный, умный, воспитанный зритель. Потом мы его теряли, он уезжал, он распадался, но в 88-м году еще был, и мы перед ним держали экзамен. Когда закончился спектакль, я стояла за кулисами и слушала тишину, досчитала до двадцати, подумала, что все, провал, – и вдруг начались овации. После нашего особенного зрителя нам ничего не было страшно, никакая страна, а мы много играли в мире. Долго играли в Америке. Столичная критика наша хвалит сдержанно и такими словами не обзывается, как в Америке. А там начали обзываться: меня назвали гениальным режиссером, актеров – бриллиантами, там так принято, но в этом были и свои минусы.
– Вы оказались во главе театра, во главе коллектива, но это значит, что сами стали в положение учителя. Чем же вы держите свой авторитет, ведь могут свергнуть в любой момент?
ВРАГОВА: Конечно, когда мы вернулись в Москву, все мои бриллиантовые гении решили попробовать меня "на зуб". Но я уже была опытный режиссер, прошла два театра – Театр имени Пушкина и Новый драматический, а в Новом драматическом ученики съели своего основателя и пустились в разгул. Труппа всегда чует запах крови, возможность съесть вождя. И у меня началось – "давайте роли, ставьте на меня"… Тогда я поступила, как Елена Сергеевна в пьесе. Там есть момент, когда она отбрасывает всякую интеллигентность и орет: "Встать! Встать, когда говоришь с учителем!" Я взяла и выгнала почти всю труппу и за месяц набрала новую.
– Стало быть, перефразируя слова французского короля о том, что "государство – это я", вы можете сказать и о себе – "театр – это я"?
ВРАГОВА: "Театр – это я"? Наверное, можно и так сказать. Тирания отвратительна, но, знаете, в демократии есть свои неприятные моменты, черные дыры, куда улетает все лучшее, что есть в государстве. У нас, например, культура чуть не улетела туда совсем, вот и мой театр мог улететь в черную дыру вместе с демократией… На самом деле театр – это актеры. Но я должна приходить в театр и приносить новые идеи. Нет идей – нет руководства. Театр – это идеи, и если я не удивляю актеров и не ставлю перед ними невыполнимые задачи, то театра нет.
– Бывают театры, похожие на музей, а бывают театры-фабрики и театры-мастерские. На что похож "Театр Модернъ"?