Поезд идет медленно, осторожно, как будто боясь оступиться. Сколько ни всматриваюсь в окно, увидеть ничего нельзя. Длинная-предлинная ночь. Смотрю на часы и с удивлением вижу: еще только полтретьего. Кто этот старик? Впрочем, думать о нем не стоит. Доживающий свое обломок старины.
Но что то царапается в душе, поскабливает, как ногтем по стеклу. Что? Почему так въедливо неприятен этот разговор? Я ложусь и тут же вскакиваю - понял! Как похоже это на Верины мысли. Даже слова те же: "глушь", "дикость", "комар". Только у нее это было без усмешечки, с жалостью ко мне. А это еще обиднее.
Старик в подтяжках спит. Даже сквозь лязг колес слышен его храп - булькающий, натужный, как будто он задыхается, тонет в болоте.
В памяти звучит его дряблый голосок: "Это от начитанности", "народ серей серого".
Незаметно задремал. Очнулся - утро. Глянул на старикову полку - на ней только смятый полосатый матрац.
А за окном ярчайший свет. Вдоль железнодорожной насыпи по лужам отстоявшейся дождевой воды прыгает утреннее солнце. Стремительно проносятся пихты и высокие ели. Вблизи они темно-зеленые, на них ясно видны светлые пальцы новых побегов. Издали они кажутся синими, подернутыми туманной голубизной.
Утро тихое, но вместе с поездом мчится упругий вихрь, и от его прикосновения высокие травы испуганно бьются, приникают к земле. Вспыхивают голубые, желтые, оранжевые цветы. Все вокруг напитано молодой, нетронутой свежестью.
Нет, не случайно я отказался от лаборантства на кафедре гистологии. Мне было лет четырнадцать, когда я стал задумываться, кем быть. Читал тогда запоем и беспорядочно все, что попадало в руки: Конан Дойла, Льва Толстого, Николая Островского, Александра Грина. Читал ночами на балконе при свете уличного фонаря, на скамье в городском парке и даже украдкой на уроках, раскрыв книгу под партой.
Каждая сильная книга настойчиво звала меня в свой мир. Мне хотелось быть то следователем, то писателем, то ученым, то летчиком. Я увлекался плаванием, изучал стенографию, занимался химией и даже писал стихи. Это непостоянство уже начинало беспокоить мою мать, как вдруг все определилось сразу и бесповоротно.
В тот день пришло письмо, написанное незнакомым почерком. Мама внимательно осмотрела штемпель на марке, пытаясь прочесть, откуда оно отправлено. Потом, как сейчас помню, присела у стола, оторвала от края конверта узкую полоску, вынула сложенный вчетверо листок, развернула его и, едва взглянув на первые строчки, коротко вскрикнула:
- Витя!
Письмо начиналось так: "Спешу исполнить последнюю волю нашего друга, покойного Петра Александровича…" Кто-то из далекого сибирского села сообщал нам о смерти отца, справлялся, как распорядиться его вещами и книгами.
Долго я не мог свыкнуться с мыслью, что отца не стало, но не плакал, а только думал, думал…
Пришли ценной посылкой вещи отца: старинные часы с римскими цифрами, полевой бинокль, овальное зеркало в никелированной оправе и серебряный портсигар. Теперь они принадлежали мне.
Мать редко рассказывала об отце, но отзывалась о нем с неизменным уважением. Должно быть, она любила его, но вместе они не жили.
От нее я узнал, что отец вырос в семье московского рабочего-переплетчика. Ему было семнадцать, когда он прочел на иссеченной пулями стене Кремля еще влажную от клейстера листовку и вступил в красногвардейский отряд. В девятнадцатом году он окончил школу военных фельдшеров и перед отправкой на колчаковский фронт вступил в партию. С Красной Армией он прошел по обледенелым тропам Урала, по степям и тайге вплоть до Иркутска. Конец гражданской войны застал его в Томске. Оттуда он вернулся в Москву со страстным желанием учиться. Поступил на медфак университета. Вечерами работал: выгружал кирпич и доски на железной дороге, расклеивал афиши. Наконец, стал врачом.
В разбитых ботинках, в потрепанной армейской шинели выехал он на работу в Сибирь. Здесь, в небольшом таежном селе, познакомился с молодой учительницей. После занятий ученики провожали учительницу домой, потому что она панически боялась собак. С тех пор провожать учительницу стал врач, а вскоре она стала его женой.
Родился я. Мама отправилась погостить к родным и не вернулась к отцу. Не знаю почему. Она никогда мне об этом не говорила, а я не спрашивал.
Работу свою отец любил до самозабвения, много и серьезно читал, выезжал на съезды врачей, печатал свои статьи в научных журналах. Уже тогда он был опытным врачом. Подчас ему удавалось спасать тяжелых, почти безнадежных больных. Позже он звал меня в своих письмах к себе. Он любил Сибирь и писал о ней с восхищением.
Видимо, близкую смерть предчувствовал отец, когда писал мне: "С неделю провалялся после сердечного приступа. Было время думать о себе, что я не особенно люблю - скучное занятие. Подвел черту, итог такой: еще бы мне одну жизнь. Не полегче, а такую же. Только чтоб не то же самое, а дальше, вперед. Объясню, что хочу сказать. Может быть, ты когда-нибудь будешь изучать латынь. Узнаешь такой девиз: "Пэр аспэра ад астра". Что значит: "Через тернии к звездам". То есть через трудности. Так человечество шагает к своим звездам, и дошагает. А отдельный человек к своей звездочке. Тоже через трудности. А кто легкого ищет, те вроде пыли в придорожной канаве, рядом с окурками. Самое легкое - это жить по инерции. Страшная это штука. Не поддавайся ей. Ставь себе цели на грани невозможного. Не страшись удаленности их. Пусть ты сделаешь только первый и второй шаг, другие сделают третий и четвертый. Иначе гибель - сытобрюхая, себялюбивая". Это было завещание отца. Я знал его наизусть.
И вот отца не стало. Умер не только он, умерли и все мечты мои о нем. Осталась не дающая покоя мысль о смерти. Какой-то француз сказал, что все мы, живые, осуждены на смерть, только исполнение приговора отложено на неопределенное время. Одному завтра, а другому через шестьдесят лет. Он был фаталист. Меня такие мысли возмущали. Что за примирение с неизбежным? Как можно спокойно произносить красивые афоризмы о смерти? О чем угодно можно, только не о смерти. Вместе с человеком умирает целый познанный мир, сокровища его жизненного опыта, умений. Все, что строилось в человеке, копилось долгими трудными десятилетиями - мысли, опыт, мудрость, - все становится ничем с последним ударом сердца.
Со смертью отца кончилось мое детство. В эти дни моего первого большого горя и определилась идея моей жизни или мечта, не знаю, как ее назвать. Я рассказал о ней матери. Она обняла меня, прижала к своей груди.
- Рано загадывать. Для большого дела нужны большие знания. Учись, сынок.
Она не посмеялась над моей мечтой, а назвала ее "большим делом", и по этому слову я почувствовал, что она сразу и вполне схватила мою мысль, а главное, поняла, что́ эта мысль для меня значит. В эту минуту я любил мать как никогда сильно.
Теперь я твердо знал, зачем встаю в семь часов, умываюсь холодной водой из-под крана и спешу в темноте по хрустящему снегу почти через весь город в школу. Я уже не читал все, что попадет в руки. Прежде чем взять книгу, я спрашивал себя, нужна ли она для моей мечты. Забросил я и стенографию, и стихи. Только не раздружился с Волгой. Любил я, спрятав одежду где-нибудь на берегу под бревнами, переплыть на остров и, лежа на теплом песке, слушать шум тальника и перебирать свои мысли.
Тогда я никому не решился бы их высказать, кроме матери. Непонятный мне самому стыд смутно подсказывал, что они еще совсем детские. Успех предстоящего дела рисовался мне в виде какого-то таинственного элексира, который в один прекрасный день возникнет из дыма и пламени в раскаленной реторте. Элексир вечной молодости. В ту пору я не знал, что мечта моя потерпела крах еще во время средневековья, что немало обыкновенных жуликов морочили этими химерами головы доверчивых людей.
Мой детский ум не мог помириться с неизбежной необходимостью смерти. Могущество человеческой изобретательности, представлялось мне, может победить даже законы природы, действовать вопреки им. Победить смерть - этому стоило посвятить не одну, а сто жизней одну за другой.
В старших классах наступило отрезвление. Книги открыли мне, что элексир искали и до меня. Это был путь преступлений и заблуждений. Авантюрист граф Калиостро продавал "элексир бессмертия", знаменитый ученый Парацельс бесплодно долгие годы искал "камень бессмертия". Папа римский Иннокентий VIII, пытаясь продлить свою жизнь, влил себе кровь троих мальчиков - погиб сам и умертвил детей… Все это было зачеркнуто наукой, как только она вышла из пеленок.
"Борьба со смертью" Поля де Крюи была первой книгой, которая познакомила меня с проблемой в ее научной постановке. Мечта о бессмертии сменилась мечтой о долголетии. Стало ясно - путь мой не химия, а медицина. В мединституте я ознакомился с опытами Броуна-Секара, Воронова, зачитывался статьями Мечникова, Богомольца, Гамалеи. Я был, пожалуй, самым увлеченным участником геронтологического кружка, который вел профессор Смородинов. Мы ставили опыты над белыми крысами и мышами, подобные тем, которые ставил профессор Анучин. Наши крысы жили тоже почти вдвое дольше, чем контрольные. Профессор Смородинов - ярый последователь Павлова - считал, что главным фактором старения является изнашивание нервной системы.
С двумя моими работами я выступил, и довольно успешно, на студенческих научных конференциях. Смородинов, ободряя, говорил, что у меня есть склонность к исследовательской работе. Такая похвала в его устах означала многое. Это был милый, очень честный, прямолинейно-правдивый старик. Он был доволен мной и все же несколько раз бросил мне резкое: "Узко мыслите". Я сознавал, откуда у меня эта узость. Все, что знал я, было книжным. Мучительно ощущал я недостаток практики, того жизненного и врачебного опыта, из которого только и рождаются новые мысли. Геронтология требует от исследователя огромных знаний, понимания живого человека со всеми его сложнейшими физиологическими процессами, со всеми его недугами, в его росте и старении. Вот почему тянуло меня из тесного кабинета долголетия, загроможденного стендами, диаграммами, препаратами, на вольный воздух, к практической работе.
Да и как я мог один из всего курса остаться при институте - это было бы похоже на дезертирство. Спрятаться за обложки книг в то время, когда товарищи мои смело кинутся в жизнь?
На шестом курсе Смородинов спросил меня:
- Какие у вас планы?
Я ответил ему то, что решил прежде:
- Ехать на работу.
- Куда?
- В Сибирь. Там работал мой отец.
Остального можно было не объяснять: Смородинов - умный старик. Мне хотелось работать именно там, где трудно, там, где больше всего нужны люди.
- Что ж, решение правильное, - согласился он. - Поработайте. Молочные зубы выпадут, вырастут коренные, тогда можно будет и за геронтологию взяться всерьез. Сибирь - это полезно. И для здоровья и для ума.
"К науке вернусь, - думал я упрямо. - Там же, в деревне, буду работать. Нет на свете ничего невозможного".
И ВОТ, НАКОНЕЦ…
В руках у меня направление. В Томском облздраве мне оформили все в два счета. Не успел даже разглядеть города. Общее впечатление такое: сквозь нечто деревянное, сумрачное, потемневшее от времени, пробиваются мощные, светлые ростки новых многоэтажных зданий.
Снова поезд. Снова за окнами бегут высокие зеленые ели. Короткая остановка. Прыгаю с верхней ступеньки на промасленную землю.
Пихтовое! Районное село, именуется Пихтовым. Но странно! На улицах ни единой пихты. Из редких палисадников перед окнами выглядывают лишь грязные кусты черемух да тощие, исхудалые рябины.
Вдоль главной улицы тянутся тесовые тротуарчики. Подле них зеленая низкая травка. На ней пасутся белые пекинские утки. Пятистенные бревенчатые избы с шатровыми крышами стоят уверенно, прочно. Улица избита тракторами и машинами. В колеях вода, в ней куски голубого неба, стерильная вата облаков.
Ищу районную больницу. Она спряталась в березовой роще. Березы чудесные - стройные, белоснежные, будто в белых халатах. От ворот к одноэтажному зданию идет желтая, посыпанная песком, дорожка. Спокойно, чисто, уютно… На крыльце санитарка, подоткнув юбку, моет ступеньки, скоблит их большим ножом. Старичок в картузе с лакированным козырьком, взобравшись на стремянку, красит наличники.
- Вам кого? - спрашивает санитарка, выпрямляясь.
- Мне главного врача. Он здесь?
- Не приметила, - отвечает она, давя тыльной стороной руки впившегося в щеку комара. - А вы пройдите.
Входя в коридор, я слышу, как старичок спрашивает ее о чем-то, а она громко, как отвечают глуховатым, кричит:
- А я почем знаю? Парнишка какой-то. Ивана Степановича ищет…
Парнишка! Около большого трюмо останавливаюсь. Моя внешность, как всегда, мне не нравится: я выгляжу совсем мальчишкой - русые вьющиеся волосы, розовые щеки, даже слишком розовые, как будто я только что вернулся с лыжной прогулки, глаза голубые. Вера говорила: "Как у девушки". В общем, ничего впечатляющего, ничего солидного, врачебного. И все-таки обидно, когда тебя называют парнишкой. Ведь еще Гиппократ заметил, что врач должен иметь внушительный вид.
В большом кабинете за письменным столом сидит мужчина и читает журнал. Одной рукой он подпирает голову, в другой - карандаш. Около чернильницы в синей вазе ромашки. Мужчина поднимает глаза, шевелит густыми седеющими бровями, и я поражаюсь: до чего он похож на Толстого! Такое же суровое, умное лицо, такой же проницательный взгляд.
- Вы ко мне? - спрашивает он.
Подаю направление. Он читает, затем протягивает большую, мягкую руку. Так и кажется, что он скажет сейчас: "Лев Толстой", но он говорит:
- Колесников.
- Вересов, - представляюсь я.
- Вы очень торопитесь? - интересуется он, все еще ласково и сильно пожимая мою руку. - Присаживайтесь. Кстати, давайте-ка посмотрим быстренько, что у вас там.
Он просматривает мой диплом, направление, причем, не так-то уж "быстренько".
- Диплом с отличием, для начала неплохо. Остальному научит жизнь. Семья есть?
- Нет.
- Ну, это поправимо, - лукаво щурит он глаза и переходит на деловой тон. - Озерки, куда вы поедете, - место нелегкое. Полгода уже нет врача. Сейчас там заправляет делами фельдшерица, некая Погрызова. Она же заведует аптекой. Больничка на десять коек не функционирует. Не было врача, да и без ремонта ее нельзя открывать. С медикаментами неплохо. Снабжают. Да, еще трудность - далековато, а весной и осенью бездорожье. - Он откидывается на спинку стула, испытующе ощупывает меня взглядом. - Вам после города может показаться трудно. Не стыдитесь советоваться, звоните. Да, кстати, врач Петр Вересов ваш отец?
- Да.
- Слышал о нем, читал его статьи. Знающий был врач, энтузиаст…
От этих слов мне становится отрадно и почему-то чуточку больно, словно здесь, в далеком сибирском селе, нашел я письмо от отца.
Колесников говорит без жестов, негромко, но я чувствую на себе теплоту того уважения, которое он питает к отцу. Не хочется уезжать от него. Но путь не окончен. Через полчаса уже трясусь в почтовом грузовике по проселочной разбитой дороге. В кармане похрустывает плотная бумажка - приказ о моем назначении заведующим врачебным пунктом.
Колосится рожь. Под серым пасмурным небом она стоит светло-зеленая, рослая. Бегут по ней ветерки, гладят, треплют невидимыми ладонями. В кузове нас двое - я и "сопровождающий". Мы сидим на жестяных коробках с кинолентами. Коробки танцуют, уползают из-под нас. Вместе с ними, поддавшись дурному примеру, прыгает по кузову и мой чемодан. Разговор с сопровождающим не клеится - слишком кидает нас из стороны в сторону, подбрасывает и швыряет, как будто шофер задался целью выколотить из нас пыль. У грузовика обе оси ведущие, и все же время от времени машина зарывается в ямы, фыркает и замирает. Колеса бешено и бессильно вертятся на месте, отчаянно плюют грязью.
Тогда мы швыряем под колеса все, что попадаем под руку: солому, хворост. Из кабины выскакивает шофер - пот с него стекает каплями. Командует, чертыхается, но не теряет бодрости.
- На фронте хуже бывало.
Сопровождающий не столь оптимистичен. Ему лет пятьдесят. Он загорелый, небритый, усталый.
- Собачья работа, - ворчит он и, как только мы влезаем в кузов пытается задремать. Правда, это ему не удается.
Дорога забирается все глубже в лес. Березняк сменился ельником - хмурым, строгим, густым, Осторожно проехали по деревянному настилу над маленькой таежной речушкой. Речушка в глубоком логу, смуглая, молчаливая, на ощупь пробирается между огромных болотных кочек. Черными ранами темнеет на стволах обуглившаяся кора - следы лесного пожара. И везде, на каждой веточке, на каждом сухом сучке, виснет серый лишайник, похожий на грязное рваное кружево.
- Малиновый лог, - говорит сопровождающий.
Думаю о том, что отойди от дороги двадцать шагов и заблудишься, пропадешь.
- Медведей тут полно, - кричит мне сопровождающий. - Позавчёра одного чуть не задавили.
Шутит он или говорит серьезно - понять нельзя.
Вот и Лопатино, большое село. Оно выбегает неожиданно из-за поворота. Останавливаемся. Дальше машина не пойдет. Но добираться как-то надо. Вечереет. У маленького бревенчатого здания почты, у коновязи, шуршит овсом лошадь. Босоногая девочка, сидя на скамье, грызет семечки.
- Откуда лошадь? - обращаюсь я к ней.
- Из Озерков. Почтовая.
- А где почтальон?
- Сейчас придет.
Ветерок веет холодом. Зябко шелестят листья корявой раскидистой березы у меня над головой. Сижу на чемодане. Думаю. На душе тревожно. Слишком ясно понимаю я всю сложность того дела, которое меня ждет. Мне знакомы те неисчислимые пути, которыми подкрадывается к человеку смерть. Я знаю, с каким хитрым и беспощадным противником мне придется иметь дело. На его стороне микробы и вирусы, невежество и грязные руки, слякоть и осеннее ненастье.
Смеркается. Зажегся фонарь на деревянном столбе. В дверях почты появилась девушка в стеганой телогрейке. Одной рукой она прижимает к груди обшитую полотном посылку, в другой - несет кожаную сумку.
- Девушка, вы из Озерков?
Она оборачивается с готовностью.
- Да, а что?
Голос у нее приятный, звучный, с задорной мальчишеской интонацией. Она останавливается в двух шагах от меня, и свет электрического фонаря освещает ее улыбающееся лицо, совсем еще юное, с ямочками на упругих щеках. Глаза ее, серые, живые, смотрят на меня вопросительно.
- Мне можно будет с вами доехать? Я врач…
- Вы к нам насовсем? - радостно восклицает она.
- Да.
- Вот хорошо! Много у вас вещей?
- Один чемодан.
Мы направляемся к лошади.