Все рассказы - Марина Степнова 2 стр.


У могилы осталась только одурелая от солнца, распаренная Антуанетточка и худой, обугленный дядька в нестерпимо черном, колючем, шерстяном пиджаке, на который Антуанетточке было страшно даже смотреть. Дядьку Антуанетточка не знала, точнее - просто не помнила, различая маргинальных маминых кавалеров только по заоконному свистовому переливу, а дядька все стоял, покачиваясь, на коленях у деревянного столбика с табличкой, тоненько подвывая и непрестанно вытирая огромным носовым платком глянцевое от слез резиновое лицо и раскаленную коричневую лысину.

Пойдемте, - тихо попросила его бедная Антуанетточка, и дядька быстро, как испуганная лошадь, мотнул головой, и разом потянулся к Антуанетточке всеми своими мокрыми гуттаперчевыми морщинами: "Што ж мы без Алечки-то будем делать, доча? А, доча?!" Антуанетточка молча развернулась и, отмахиваясь рукой от растерянных окликов, заковыляла, спотыкаясь о холмики и плиты - прочь, прочь, прочь от этого жуткого, жуткого, жуткого, невозможного места.

Она выбралась к людям уже ближе к вечеру - странная, тихая, до бровей занесенная тончайшей глинистой пылью удивительного, серо-смуглого, нежного оттенка - того самого, что требовала бабушка, выбирая в промтоварах Антуанетточкиного детства пудру и соглашаясь исключительно на "Рашель". Но продавали почему-то все больше крем Анго - против загара и веснушек, и сопящая Антуанетточка уводила недовольную бабушку прочь - к ароматным вратам гастронома, где под стеклянной, засиженной мухами полусферой лежало толстое полено бисквитного рулета с рыжим повидлом, и продавались хрупкие песочные корзиночки, украшенные тремя вязкими вилюшками белкового крема.

Потом бабушка умерла, и вот, мама умерла тоже.

В квартире стояла гулкая пустота - поминки справили, так и не дождавшись Антуанетточки. Антуанетточка машинально забрела на кухню, постояла там - по щиколотку в щекотном закатном солнце - глядя на гору вымытой безымянными соседками посуды, на стакан водки, прикрытый подсыхающей ржаной горбушкой, на заботливо оставленную для нее тарелку с месивом винегрета, колбасы и мутноватого свиного студня - и так же машинально пошла в комнату, которая при маме торжественно звалась "залой". Старое кресло было на месте. Бедная Антуанетточка сама запретила ссылать его на помойку. Центр мира никуда не переместился.

Антуанетточка засунула руку в щель между сиденьем и подлокотником, минуту пошарила среди крошек и закаменевших огрызков незрячими пальцами и вытащила из небытия отцовскую фотографию. "Завтра куплю тебе рамку", - пообещала она, разминая выцветшее мужское лицо непослушными пальцами, и не замечая, что все вокруг - кресло, воздух, паркет, она сама, фотография - покрыто тончайшим налетом серой кладбищенской глины.

Тем не менее, все как-то утряслось. Конечно, всегда неприятно узнавать о том, что в мире существует горгаз и счета за электричество, но Антуанетточкину действительность питали совсем другие источники - книги. Изданные, не изданные, готовящиеся к изданию, устаревшие, подписанные в печать. Скудные библиотечные полки были забыты и опустошены. Жизнь бедной Антуанетточки теперь была подчинена биению рынка отечественного книгоиздания.

К тридцати годам Антуанетточка развилась в полноценного тайного гурмана - причем ее литературные пристрастия самым причудливым образом переплелись с гастрономическими. Оказалось, что, скажем, Георгий Иванов под профитроли в шоколадном соусе - это совсем не то же самое, что Георгий Иванов с пластом ржаного хлеба и толстым розовым диском докторской колбасы. Символисты настоятельно требовали горячих слоек с ветчиной и сыром, а Дзюнъитиро Танидзаки или Ясунари Кавабата почему-то особенно хорошо шли с маленькими малосольными огурцами. И Антуанетточке казалось, что в самом хрусте бело-зеленого, пупырчатого огуречного тела заключено что-то необыкновенно изысканное, японское.

Несмотря на профитроли и прочие излишества, бедная Антуанетточка больше не толстела - словно причудливая восковая отливка, попавшая, наконец, в прохладную воду. Она как будто навек застыла в своем неопределенно личном возрасте - и из уродливого переростка превратилась в самую обычную конторскую тетку в вечной твидовой юбке и захватанных пальцами круглых очках. На нее не обращали внимания ни на работе, ни на улице - ее просто не видели, как не замечают пешеходы круглого лаконичного языка дорожных знаков или люди, не читавшие Набокова - бабочек.

Бедная Антуанетточка стала, как все. Превратилась в рядовой толпообразующий элемент. И это было, как будто умирать - заживо и в полном сознании. Или даже еще хуже. Тем не менее, она научилась испытывать нечто вроде счастья - да, счастья! - особенно, когда возвращалась по вечерам со своего молочного завода - две станции на метро, одна трамвайная остановка и потом десять минут пешком - с непременным заходом в большой супермаркет, подсвеченный изнутри, словно елочная игрушка.

В супермаркете к Антуанетточке привыкли. Она была КЛИЕНТ, то есть брала понемногу, но зато всегда самое лучшее, дорогое, и расплачивалась исключительно наличными, (а - что ни говорите - никакая пластиковая карта не сравнится с живым, грязноватым теплом реальных денег). К тому же толстые очки бедной Антуанетточки и ее же бесформенные бедра не вызывали у бедных продавщиц, вынужденных круглосуточно кипеть в собственном завистливом соку, никаких адреналиновых вспышек.

"Рокфор не очень сегодня - не советую", - как соучастнице шептали они, и Антуанетточка благодарно отдергивала пальцы от гнилостного деликатеса, насквозь проросшего благородной голубой плесенью, брала рыжеватую лепешку савойского реблошона и, словно завороженная, катила свою тележку дальше - навстречу бесконечным полкам, коробкам, шуршащим витринам. А позади нее все та же продавщица все с той же любезностью подталкивала скверный рокфор другой покупательнице - холеной и со стройными бедрами, облитыми ярким наглым платьем. И только хрупкий, едва ощутимый ледок на дне вежливой улыбки намекал на коварный подвох и грядущий хохот в прокуренной подсобке - девки, а я ведь втюхала рокфор этой рыжей козе. Ну, той, на белом мерсе. Пускай просрется, как следует, гадина!

Справа от кассы был книжный лоточек - очень, впрочем, убогий: рассыпающиеся покеты со зверскими названиями на зверских обложках, какие-то аляповатые раскраски, непременные "Протоколы сионских мудрецов". Но бедная Антуанетточка как-то разговорилась с измученной отставной филологиней, торгующей этим библиографическим вздором, и теперь под прилавком ее всегда ждало что-нибудь приятное - аппетитно похрустывающий переплетом Пруст, свежеизданная цветаевская переписка или - такое чудо, Анечка, специально для вас! - какой-нибудь "Легкий завтрак в тени некрополя".

После супермаркета оставалось только один раз - по заботливо распластавшейся зебре - перейти дорогу, и вечер, полный лакомых книг и книжных лакомств, ложился у Антуанетточкиных ног, урча и подставляя под хозяйские тапки теплый домашний живот.

И вечер этот окупал и искупал все.

Машина напрыгнула на бедную Антуаннеточку слева - толкнув в грудь резиновой волной вонючего жара - и улица, шумно кинувшись наперерез, вдруг быстро перевернулась, еще раз перевернулась и, подпрыгнув, изумленно застыла, охая и смущенно стряхивая с запачканного рукава мелкую дождевую поросль. Мигом со всех сторон натекла лужица взволнованно и безмолвно разевающих черные рты зевак, водитель, по горло погруженный в пережитый шок, никак не решался вылезти в промозглый воздух и все лихорадочно протирал изнутри залитое лобовое стекло, пытаясь разглядеть хоть что-то сквозь ритмичное шуршание суетливых "дворников".

Звук - по чьей-то нерасторопности - так почему-то и не включили, но очки чудом уцелели на месте, и бедная Антуанетточка с невиданной прежде, зернистой резкостью увидела белую, чуть подмокшую, картонную коробочку с эклерами, похожими на толстенькие загорелые личинки заморских бабочек. На одну личинку, с самой лакомой шоколадной спинкой, впопыхах кто-то наступил, нежное сливочное содержимое выдавилось прямо в лужу - и по дождевой воде плыли странные, маслянистые, радужные пятна.

Перепачкают мне Сильвию Платт, машинально спохватилась бедная Антуанетточка, ища глазами купленную специально к эклерам книжку, но книжки не было, зато близко - прямо у Антуанетточкиного лица - вдруг обнаружилась коричневая туфля, тупоносая, начисто лишенная даже намека на женское кокетство, но зато крепкая, с ребристой тракторной подошвой и не пропотевшим еще лиловатым логотипом фирмы в просторном нутре.

Это же моя, - изумилась бедная Антуанетточка. И тут на нее со всех сторон - наконец-то - внезапно и яростно нахлынула настоящая, реальная жизнь. Такая влажная, промытая, сияющая, что, казалось, проведи по ней мокрым пальцем, и воздух восторженно взвизгнет - словно голубоватая молочная бутылка. Которую вечно живая мама моет в раковине, набирая на пластмассовую встрепанную мочалку немного серо-коричневого паштета "пемоксоли", и бутылка под маминым натиском то гневно ахает, то отчаянно скрипит, ловя мокрым прозрачным бочком невероятные, синие, солнечные зайчики.

Какие бывают только в детстве.

Романс

И тогда Ника сделала аборт. И ничего не почувствовала. То есть, было, конечно, больно. И страшно. Но больше ничего особенного - никаких обещанных душевных терзаний. Маму было очень жалко - это да. Она сидела в крошечной приемной на твердой кушетке и плакала так, как будто Ника уже умерла. На других кушетках ожидали своей очереди еще две барышни.

Ника вышла из кабинета бледная, как штангист, взявший рекордный вес, и старательно улыбнулась. "Очень даже терпимо, - заверила она всех и на подсекающихся ногах пошла за ширму, чтобы засунуть в себя комок скрипучей хирургической ваты, - Очень даже терпимо." Барышни посмотрели с уважительным ужасом, а мама зажала распухшее неузнаваемое лицо краем Никиного детского полотенца и вдруг принялась раскачиваться, как на похоронах.

В животе у Ники больше не было ничего интересного - месяц назад она приехала домой и, прямо на вокзале, наскоро перецеловав поглупевших от счастья родителей, сообщила глубоким нутряным голосом Информбюро:

- Я развелась с Афанасием.

В Никиной жизни все всегда было банально. Начиная с имени - хотели мальчика Никиту, получили девочку Нику. Да еще недоношенную. Играла Ника всегда бесшумно, училась хорошо, терпеливо несла общественные нагрузки и никогда ничего не просила. Не потому, что "Мастер и Маргарита", а потому что стеснялась. И никто ничего ей никогда не давал. В смысле - больше, чем полагалось.

Учиться в столицу Ника тоже поехала как-то вдруг, ни на что не надеясь, и так же вдруг поступила в солидный, очень технический и очень скучный институт. Правда, через год выяснилось, что в институте просто был недобор - учеба начала резко выходить из моды - но Ника все равно была благодарна. Она всегда была благодарна и на прощание неизменно вежливо говорила:

- Спасибо. Извините, пожалуйста. До свидания.

Хозяева пугались:

- За что - извините?

- За беспокойство, - смущалась Ника, хотя ее всегда приглашали заранее.

Без приглашения она пришла только один раз в жизни - к Константину Константиновичу. Тихонько поскреблась в дверь, и когда он открыл - огромный, ненаклоняемо двухметровый, с косо прорезанным угрюмым ртом - так же тихонько пожаловалась:

- У Афанасия есть ребенок.

- Что? - почему-то испугался Константин Константинович и неловко посторонился, - Заходите, пожалуйста.

С Афанасием они поженились через две недели после Никиного приезда в Москву. То есть Афанасий первый раз остался ночевать в Никиной комнате через две недели после Никиного приезда и наутро, благодарный за откровенные и обильные доказательства Никиной честности, уже бегал по институтскому двору, таская Нику за руку и сообщая всем встречным сразу в настоящем времени:

- Познакомьтесь - моя жена!

Ника не сопротивлялась, оглушенная тем, как быстро и незаметно все произошло ночью. Сначала немножко больно, потом немножко противно, а потом все равно. Но она терпеливо и старательно подстанывала, чтобы не обидеть сопящего Афанасия - ведь, чтобы жениться на ней, он на целую неделю раньше вышел из трудного осеннего запоя.

Дней через десять Афанасий ударил ее в первый раз. Ника не успела даже понять - за что, но неудобно, как со слишком высоких качелей, сползая с Афанасьевых колен, сразу поверила, что виновата. В детстве взрослые всегда наказывали ее только за дело. Афанасий был взрослый.

Но из губы чуть-чуть текло, и Ника на всякий случай попросила:

- Уходи, - и, подумав, не очень уверенно добавила. - Насовсем.

К вечеру Афанасий вернулся, шумно и основательно пьяный, и долго с размаху бился о дверь Никиной комнаты, выкрикивая слова, полные любви и угрозы.

- Открывай, блядь! - требовал он, бросая на штурм свое небольшое, крепкое тело, - Проститутка чертова!

Обитатели общежития с восторгом высыпали в коридор и давали Афанасию сочувственные советы. Ника молча лежала в быстро темнеющей комнате и смотрела в стену. Она казалась себе жуком, которого мерно трясут в спичечном коробке.

Под утро все стихло, и Ника открыла дверь. Афанасий лежал на пороге, свернувшись теплым калачом, и вдохновенно, с облегчением спал, прижимая к смуглому, слегка просветленному лицу измочаленный букет хризантем. Хризантемы Ника любила.

На УЗИ, как и везде, была очередь. В Нике булькал и нестерпимо просился на волю литр обязательной в таких случаях жидкости. В темном кабинете врач, с самого утра утомленный жизнью, надавил на Никин живот белой, тяжелой, как утюг, болванкой, Ника ахнула, по экрану метнулись серые, мультипликационные тени, и врач скучно приговорил:

- Пятая неделя. Внутриматочная. Плод развивается без пороков.

И вяло, по протоколу, поинтересовался:

- Рожать будете?

Ника опустила глаза на свое обручальное кольцо - перед свадьбой мамину обручалку отдали на расплавку, и кольца у них с Афанасием вышли тоненькие, как проволочка, но все равно - кольца, как у людей.

- Так куда направление выписывать?

Ника молчала. На нее смотрела мама.

Через пару месяцев Афанасий предусмотрительно увез молчаливую Нику из общежития. В коммуналку. Там, в пустой, огромной, как собор, комнате, предполагалось начать вить семейное гнездо.

Ника старалась. Комната была ничья - не то крестной Афанасия, уехавшей заграницу, не то его спившихся друзей - и предоставлялась в пользование влюбленных очень дешево, но временно. Афанасий таких абстрактных понятий, как время, не признавал - он мыслил глобально.

"У нас впереди вечность! - провозглашал он, по крайней мере, трижды в день, громко падая на бугристый пыльный диван и увлекая за собой Нику, - Медовая вечность!" Если не удавалось спастись, с дивана Ника поднималась нескоро и, растрепанная, с зацелованными до кровавой жуткой черноты плечами, сразу плелась на общую кухню, на ходу застегивая старенькую мальчишескую рубашку. У Афанасия от любви всегда разыгрывался дикий аппетит. А Нику он любил воистину бессмертной любовью.

На кухне была грязь и соседи. Глупая, отставная писательница в выпуклых, как у морского окуня, очках, рыжий, крохотный, комедийный милиционер с супругой, которую Афанасий коротко и с ненавистью называл "шкаф", их сопливые близняшки, с утра до вечера молча и неутомимо, как заводные автомобильчики, ползающие по коридору, и Константин Константинович.

Константина Константиновича все боялись. Он уходил рано, поздно возвращался и на кухню заходил только за водой - с высоким сияющим кофейником и таким тяжелым, неподвижным лицом, что на кухне притихали даже кастрюли. С соседями он не разговаривал никогда, и "шкаф" однажды доверительно рассказала Нике, что Константин Константинович большой ученый, а квартиру разменял, когда разводился с женой, и по-благородному взял себе комнату в коммуналке.

"А умню-ю-щий-то! Палата министров. Книги к себе пачками так и таскает!" - с неясной ненавистью присудила милиционериха, и Ника поспешно закивала головой. Она всегда со всеми соглашалась - чтобы не ссориться.

Иногда Ника даже боялась, что не сможет забеременеть никогда. Афанасий исправно и самостоятельно оберегал ее от неожиданных неприятностей - и до и после свадьбы - и Ника даже не сразу разобралась - как. Но, в принципе, беспокоилась о возможном потомстве - а вдруг, когда будет надо, ничего не получится? Детей Ника хотела. Хотя бы двоих.

- Чего ты психуешь? - интересовалась ее единственная московская подруга, нервная, изможденная художница с неразборчивым, но определенно гениальным лицом. - У всех получается, а у тебя - нет?

- У меня там кисло. Кислая среда, - вся корчилась от смущения Ника и судорожно терла плечом нежную щеку.

Она терпеть не могла такие разговоры, но надо же было с кем-то посоветоваться. Взрослые женщины всегда советовались друг с другом по этому поводу.

Никина подруга разговоры любила - и такие и всякие - и ехидно интересовалась:

- Ну и что, что кисло?

- Сперматозоиды в кислом мрут.

Ника вставала, чтобы налить еще чаю и спрятать от вездесущей подруги потемневшее от стыда лицо.

- Сперматозоиды твоего Евлампия не сдохнут даже в царской водке! - с завистливым презрением констатировала подруга, и, подумав, удивлялась, - Как ты вообще за него замуж вышла, не понимаю? Типичный пьяница и блядун. Да еще на шее у тебя сидит! Евлампий чертов!

- Афанасий, - не обижаясь, поправляла Ника. Ей нравилось, что у мужа такое редкое имя. И отчество у детей будет красивое - Афанасьевичи.

Подруга возмущенно фыркала. Она досталась Нике от Афанасия - по наследству. Когда-то - разумеется, Ника об этом ничего не знала - у Афанасия с подругой был бурный роман - длинной в целый запой и еще одну неделю похмельного дележа имущества. Роман иссяк, но нерегулярное творчески-половое общение осталась. В мастерской подруги даже висел громадный и не вполне приличный портрет Афанасия, написанный почему-то сажей и томатной пастой. Разумеется, об этом Ника ничего не знала еще больше.

После каждого посещения Афанасия подруга аккуратно приезжала к Нике, и, борясь с уместным желанием продемонстрировать полученные в любовных схватках и хорошо знакомые Нике синяки и ссадины, ела теплые пирожки и вела просветительские беседы. Ника ее очень любила и считала несчастной женщиной.

На аборт Ника была вторая. Мама ушла отдавать коньяк и сто долларов - пришлось спешно продать швейную машинку и папину новую шапку - и Ника осталась один на один с некрасивой зеленоватой девушкой. Девушка прижимала к груди сверток с ампулами и бельем и угрюмо смотрела в пол. За дверью, в кабинете, что-то шумно мыли, передвигая тяжелое и пересмеиваясь - как на школьном субботнике.

Сидеть и молчать было тоскливо, и Ника вежливо спросила:

Назад Дальше