– Да, – отвечал я, – все так, как ты рассказываешь, и я часто все это видел.
– Хорошо, – сказал Антонио, – так вот, всего этого я больше не увижу – ни гор, ни клена, ни моря, ни светлых лугов.
– Так и есть, – отвечал я, – не прийти тебе уже на то место, твой путь лежит к ангелам Господним.
– А город, в котором я родился, – продолжал он, – и реку нашу, и все это тоже я больше не увижу?
– Нет, – сказал я вновь, – Богу так угодно.
– Брат мой, – воскликнул он громко, – ту реку и голубое небо и все эти прекрасные и восхитительные земные вещи я люблю больше, чем тебя и всех людей и чем всех ангелов Господних!
Тут сердце мое вздрогнуло так, что я побледнел, и бросился на колени, и стал молиться Господу. Затем я поднялся и обратился к недужному:
– Я не слышал того, что ты сказал. Но умоляю тебя, скажи мне, что любишь Бога больше, чем все моря и восхитительные вещи этой земли!
И тогда он немного нагнулся, тут я увидел, что глаза его были полны слез. И он произнес:
– Господи Боже, я люблю Тебя больше своей собственной жизни, помилуй душу мою.
После этого он совсем затих, а я сидел рядом, и мы плакали и вздыхали, пока солнце не ушло из хижины. Когда это произошло, он вновь вскричал чрезвычайно пронзительно и простер руки. Я подумал было, что пришел его конец, и дал ему святое причастие. Он успокоился и поблагодарил меня сердечными словами. После этого попросил оставить его.
– Ступай же, – проговорил он, – мой милый брат, тебя там заждались. Пусть я умру в одиночестве, ибо я знаю, что иначе с этой минуты ты станешь бояться смерти как огня. Дай мне благословить тебя!
Он благословил меня с большим жаром и поцеловал, словно отец сына, хотя был ненамного старше меня. И я оставил его, раз он так хотел, и отправился восвояси. Однако душа моя была полна смущения, а сердце мое разрывалось от горя и сдавившей его тяжести. Молясь и вздыхая, шел я своей дорогой, а когда достиг того клена и увидел море, поблескивающее в свете восходящей луны, мрачные мысли одолели меня, так что я бросился наземь и долго лежал недвижимо, как сраженный. Поднявшись же вновь с земли, я увидел открывавшиеся по обе стороны обширные долины, освещенные луной, и небо, усеянное звездами.
С того часа я никогда не забывал дорогого брата Антонио, более того, часто размышлял о его речах и обо всем, что мне было известно о его жизни и нраве. Во всем я усматривал власть и неисчерпаемую любовь Господа, сделавшего Антонио блаженным мудрецом. Ведь прежде он был не только состоятельным мужем благородного сословия и сластолюбцем, но также поэтом и известным любителем светских наук, знавшим даже греческий язык и множество прочих искусств, в которых наша бедная душа не нуждается. Рассказывали, что он испытывал грешную любовь к одной знатной даме и посвятил ей целую книжицу латинских стихов. Даже и в то время, когда я уже давно знал и глубоко чтил его за благочестие и мудрость, он мог вдруг заговорить так, как это делают поэты, в некоем воодушевлении, обращаясь к горам и ветрам, словно бы у них есть душа. И один раз я скромно указал ему на это, как на занятие недостойное, даже языческое. Тогда он бесстрашно рассмеялся и сказал:
– Разве не ведомо тебе, что святой Франциск называл все эти вещи "нашими братьями и сестрами" и что он проповедовал даже птицам и другим тварям? Истинно, я знаю, что каждая былинка на поле свята и дорога Господу. И что рыбы, немые и обитающие в глубинах водных, ему угодны, и святой человек, имя которого я ношу, проповедовал им Евангелие.
Таким вот образом его сердце, которое оказывалось по отношению к людям порой суровым и строгим, было благосклонно ко всякого рода природным и милым сердцу вещам, отчего он также всех животных и даже маленьких мушек и жучков называл "святыми" и обходился с ними с большой осторожностью. Вот что сказал он однажды:
– Если ты обидишь человека, он может отомстить за это или простить тебя. Невинные же растения и животные отданы Богом на попечение человека, чтобы он любил их и присматривал за ними, как за меньшими братьями. Если ты сделаешь человеку приятное, платой тебе за это будет его благодарность и его любовь, однако когда ты щадишь жучка, рыбу, или птицу, или же малое растение, а то и побольше или выказываешь им свою любовь, то делаешь угодное Господу. И когда ты после смерти предстанешь пред Ним как благочестивый христианин и проповедник, Он, быть может, спросит тебя: "Почему ты раздавил этого червя? Почему ты сорвал этот цветок и бросил его? Почему ты сломал эту ветвь? Все это ты причинил Мне".
Более десяти лет назад Антонио сочинил длинное и прекрасное стихотворение о пчелах и о том, как они умеют жить словно народы, приготовляя удивительным образом мед. Он сам прочел мне его, и я немало дивился правдивости и красоте его слов. Когда же я его в другой раз спросил, почему он, раз уж Бог сделал его поэтом, не воспел страданий Спасителя или жизнь блаженных отцов церкви, он серьезно задумался и отверг мои предложения.
– Помысли, – сказал он, – как могу я дерзнуть описать в стихах Господа и Его священное имя, если мне и малейшее из Его творений, вроде тех самых пчел, представляется столь удивительным и непостижимым.
Однако довольно об этом. Вы желаете узнать о кончине Антонио, так что я напишу далее то немногое, что дошло впоследствии до моих ушей.
Вскоре после того, как я покинул умирающего, выполняя его собственную волю, навестил его козопас из Toppe и оставался у нашего брата до самой его смерти. Он обнаружил его очень ослабшим, но лежащим с открытыми глазами, и, когда он спросил у Антонио, какую службу он может ему сослужить, тот поблагодарил его слабым голосом, так ни о чем и не попросив. А некоторое время спустя он начал говорить очень тихо и в ясном уме. Он расспрашивал пастуха о его стаде, о том, сколько у него козлов и как их зовут, сколько им лет и какого они нрава, так, как разговаривают между собой пастухи. После этого он спросил:
– Есть у тебя в стаде маленькие козлята? Когда пастух ответил утвердительно, Антонио назвал ему разные травы, полезные, если козлята заболеют. Некоторые из этих трав были пастуху известны, некоторые же нет, и тогда умирающий описал их с чрезвычайной ясностью.
– Не забудь, – сказал Антонио, – что все эти скотинки, пусть еще столь малые, созданы Богом и явлены нам живыми чудесами Его доброты. О них должна быть твоя забота, не обо мне, ибо я, как видишь, утлая посудина, и жизнь моя неудержимо утекает. Ты же должен каждый день своей жизни думать обо мне, чтобы радоваться своей жизни, пока она еще продолжается. Ибо однажды и твои силы иссякнут, и ты вкусишь смерти, а вкус ее горше, чем может измыслить мысль. Как бы ни была тяжела твоя жизнь, друг мой, смерть все же гораздо тяжелее и ужаснее. Знай это и радуйся своим дням, пока наслаждаешься жизнью.
После этого он долго молчал, и силы его таяли. И все же он заговорил вновь и произнес эти странные слова:
– Кто жаждет женщины и любит ее, но не знает, отвечает ли она ему тем же, тот страдает, и жизнь его тяжела, и всякий мужчина испытал это в сердце своем. Однако тот, кто жаждет Бога и любит Его, тот страдает еще более тяжко, и страдание его бесконечно, ибо он никогда не узнает, сможет ли он удостовериться в любви Божией.
Больше он уже ничего не говорил. Пастух же рассказал: умирающий бросал вокруг себя все более ясные взгляды, рассматривая в том числе и свою руку все более пристально и словно изумленно, и несколько раз кивнул головой. Затем он улыбнулся доброй и печальной улыбкой и вскоре скончался. Мир праху его!
Вот и все, что я могу сообщить. Примите это немногое благосклонно, и да благословит вас Господь! Этого вам желает ваш покорный слуга и брат во Христе
Фра Дженнаро.
Рассказчик [10]
В монастыре, расположенном высоко в тосканских Апеннинах, сидел у окна своего уютного покоя престарелый господин духовного сословия, гостивший в обители. За окном летнее солнце заливало жаром стены, узкий, похожий на крепостной, двор, каменные лестницы и крутую мощенную камнем дорогу – жаркий и утомительный путь из зеленой долины к монастырю. Дальше простирались плодородные долины, сады, щедро заросшие оливами, фруктовыми деревьями и виноградной лозой, светлые маленькие селения с белыми стенами и изящными башнями, а за ними высокие, голые, красноватые горы, на которых то там, то тут располагались окруженные стеной усадьбы и маленькие белые виллы.
На широком подоконнике перед стариком лежала книжечка. Переплет ее был сделан из старого пергамента, на котором все еще пылала, выведенная киноварью, буквица. Он только что читал ее, а теперь, играя, поглаживал белой рукой книжицу, задумчиво улыбался и слегка покачивал головой. Томик этот не из монастырской библиотеки, да и был бы там совсем некстати; ведь содержались в нем не молитвы, не благочестивые размышления и не жития святых отцов, а новеллы. Этот сборник новеллино [11] на итальянском языке появился совсем недавно, и на его изящно отпечатанных страницах можно было прочесть много всякой всячины, нежные истории о рыцарстве и дружбе вперемежку с проделками прожженных шельмецов и сочными описаниями прелюбодеяний.
Несмотря на кроткую внешность и довольно высокий церковный сан, у дона Пьеро не было причин смущаться этих светских соленых историй и побасенок. Он немало повидал на свете и немало испытал наслаждений, к тому же он и сам был сочинителем множества новелл, в которых щекотливость приключений состязалась с деликатностью их описания. Сколь изобретательно ухаживал он в молодые годы за прекрасными дамами, сколь ловко карабкался, чтобы проникнуть в запретные окна, столь же умело и складно научился он позднее рассказывать о своих и чужих приключениях. Хотя он не напечатал ни одной книги, написанные им истории знала вся Италия. Он любил более утонченный способ распространения сочинений: он заказывал искусному писцу рукопись своих историй, каждой отдельно, и посылал такой лист или тетрадку то одному, то другому из своих друзей в подарок, всегда сопровождая лестным или шутливым посвящением. Эти драгоценные пергаментные списки поначалу ходили по рукам в аббатствах и при дворах, их пересказывали и переписывали снова и снова, и так они оказывались в тихих отдаленных замках, в каретах путешественников и на кораблях, в монастырях и домах священников, в мастерских художников и в хижинах ремесленников.
Правда, вот уже несколько лет минуло с тех пор, как последняя изящная новелла отправилась в свет из-под его пера, а в нескольких городах книгоиздатели ждали его смерти, словно голодные волки, чтобы тут же напечатать собрание новелл. Дон Пьеро сделался стар, и сочинительство ему наскучило. К тому же с годами его душа все больше отвращалась от галантных и суетных материй, склоняясь если и не к аскезе, то все же к более углубленному и неспешному созерцанию Вселенной и ее частностей. Счастливая и насыщенная жизнь до сих пор наполняла его рассудок действительностью, удерживая от глубокомыслия; ныне же настал час, когда взор его обратился от пестрого мирка бренности к широким просторам вечности и наполнился тихим изумлением при виде причудливого и неразрывного сплетения конечного и бесконечного. Светлы и искренни, подобно его прежним мыслям, были и эти рассуждения, он не сетуя ощутил приход успокоения и начало осени, когда спелый плод насыщается стремлением и устало клонится к матери-земле.
И вот он, отложив книгу, созерцал, размышляя и наслаждаясь, светлый летний пейзаж. Он видел, как копаются на полях крестьяне, как, запряженные в недогруженные телеги, топчутся у садовых ворот лошади, как неопрятный нищий бредет по длинной белесой дороге. Улыбнувшись, он решил подарить что-нибудь этому нищему, когда тот доберется до монастыря, и, привстав, с наигранным сочувствием пробежал взглядом дорогу, делавшую большой крюк вокруг мельницы и речной излучины и поднимавшуюся к воротам, крутую раскаленную каменистую дорогу, по которой блуждала одинокая курица, сонно и бестолково, а на раскаленных стенах монастыря играли ящерицы. Они стремительно носились, тяжело дыша замирали, медленно и пытливо поворачивали переливающиеся шеи и темные немигающие глаза, с удовольствием вдыхали трепещущий от жары воздух и вдруг снова срывались с места, увлекаемые неведомым порывом, молниеносно исчезали в узких каменных щелях, оставляя снаружи свисающие длинные хвосты. От этого зрелища доном Пьеро овладела жажда. Он оставил покой и перешел через прохладные дортуары на сонную внутреннюю галерею. Услужливо поднял ему монах-садовник тяжелое ведро из прохладных глубин подземной цистерны, в которых незримые капли ударяли по звучной водной глади. Он налил себе воды, сорвал с ухоженного лимонного деревца зрелый желтый плод и выжал его сок в бокал. После этого он стал пить маленькими глотками.
Вернувшись в комнату, к окну, он устремил услажденный взор на долины, сады и гряды гор. Если его взгляд обнаруживал усадьбу, уютно примостившуюся на склоне, он рисовал в своем воображении залитые солнцем ворота, через которые туда и сюда двигались поденщики с наполненными корзинами, взмыленные упряжные лошади и широкомордые волы, шумная детвора, суетливые куры, спесивые гуси, румяные служанки. Если он примечал на горной гряде пару стройных кипарисов, словно языки пламени вздымавшихся к небесам, то представлял себе, как путником останавливается под ними на привал, в шляпе с пером, с забавной книгой в сумке и с песней на устах. Там, где край леса отбрасывал свою зубчатую сень на светлый луг, его взгляд замирал: ему виделись молодые люди, расположившиеся среди анемон и проводящие время в беседах и легком кокетстве, у опушки их уже ждут большие плоские корзины с холодными закусками и фруктами, а в прохладную лесную землю наполовину врыты узкогорлые кувшины с вином, в которые дома еще были опущены кусочки льда.
Он привык наслаждаться созерцанием видимого мира, так что в отсутствие прочих развлечений ему довольно было видеть из окна дома или кареты любой клочок земли или другой осколок мира, чтобы не скучать, при этом разнообразные людские занятия и хлопоты вызывали у него, смотревшего на все это свысока, улыбку. Он признавал за каждым его заслуги, имея достаточно оснований полагать, что в глазах Бога церковный владыка значит немногим более какого-нибудь бедняги поденщика или крестьянского сына. И пока он, лишь недавно ускользнувший из города, любовался зелеными просторами, его неугомонный летучий дух перенесся на веселые поля юности, словно это она раскинулась перед ним, чтобы он мог с удовольствием рассмотреть ее, оглядываясь назад из своего почтенного возраста. Точно отголосок испытанной когда-то радости, припоминал он тот или иной день услады, припоминал радость охоты, когда он еще не носил сутану, горячие стремительные скачки по залитым солнцем дорогам, ночи, наполненные песнями, разговорами и звоном бокалов, гордую донну Марию, мельничиху Мариетту и осенние вечера, которыми навещал белокурую Джульетту в Прато.
Он присел, не теряя из вида красновато-коричневое ожерелье высоких гор, словно там вдали можно было еще и вправду увидеть блеск и ощутить дыхание того времени, словно продолжало там пылать давно зашедшее солнце. Его память вернулась к дням, когда он не был уже мальчиком, но еще не стал юношей. К тому, что он потерял безвозвратно; единственному, что уже никогда не повторялось и что воспоминанию тоже не удавалось целиком вызвать к жизни – тому весеннему, полному томления, ощущению взросления. Как жаждал он тогда знаний, истинных знаний о мире и мужской жизни, о сути женщины и любви! И как богат и неосознанно счастлив был он в том болезненно жадном томлении! То, что он видел и чем наслаждался потом, было прекрасно, было сладостно, однако прекраснее, сладостнее и блаженнее было то фантастическое мечтание, предвосхищение, ожидание.
Тоска по утраченному времени охватила старика. О если б он мог еще раз прожить только один час из тех, когда он пробовал на ощупь покрывало жизни и любви, еще не ведая, что он найдет за ним, не зная, жаждать ли этого или бояться! Еще раз краснея подслушать разговоры старших товарищей и испытать дрожь до самого сердца от обращенных к нему слов женщины, о любовной жизни которой перешептывались или же только догадывались!
Не таким был мужчиной дон Пьеро, чтобы погрузиться в печаль от воспоминаний и принести свое душевное спокойствие в жертву погоне за видениями. Неожиданно скорчив гримасу, он начал тихонько насвистывать мелодию старинной веселой канцоны. Потом снова взялся за новеллино и предался удовольствию блуждать в цветистых садах сочинительства, где блистали роскошные одеяния, бассейны фонтанов полнились гомоном купающихся девушек, а в кустах слышался вкрадчивый шепот влюбленных. Время от времени он удовлетворенно кивал, приметив игру слов, удачный поворот интриги, меткое крепкое словцо, походя брошенное двусмысленное замечание, умело и дразняще высвеченное притворной скрытностью; порой он делал недовольный жест – вот это я бы сделал иначе. Некоторые предложения он негромко проговаривал вслух, пробуя их мелодию. Веселие отразилось на его проницательном лице и зажгло озорные огоньки в его глазах.
Как это бывает, когда мы чем-то заняты, а часть нашей души невольно блуждает в отдаленных пределах, то ли фантазиях, то ли воспоминаниях, так и часть мыслей дона Пьеро задержалась без его ведома в той давней ранней поре его юности и беспокойно кружила среди покоящихся в прошлом тайн, словно ночная бабочка у освещенного и закрытого окна.
А когда час спустя занимательная книга снова была отложена в сторону и оказалась на стуле, его блуждающие мысли все еще не вернулись из прошлого, и, чтобы призвать их к себе, дон Пьеро отправился вслед за ними и забрел так далеко, что ему захотелось еще побыть там. Забавляясь, он схватил оказавшийся под рукой листок бумаги, взял с конторки перо и стал выводить на бумаге изящные линии. Тонкая женская фигура сложилась на поверхности листа; с тихой радостью работала белая нежная рука священника над складками и оторочкой ее одеяния, только лицо оставалось невыразительной маской, здесь ему явно не хватало умения. Пока он сокрушенно качал головой, обнаруживая, что застывшие линии губ и глаз, вместо того чтобы оживать, становились только грубее и неподвижнее, солнце все больше клонилось к закату, и когда он наконец поднял глаза, то увидел, что горы окрасились красным цветом. Дон Пьеро высунулся из окна, глядя, как возвращаются в золотистом облаке пыли скот и телеги, крестьяне и крестьянки, слушая, как доносится из ближних деревень колокольный звон, а когда он отзвучал, еще можно было различить низкое гудение колоколов где-то далеко, быть может во Флоренции. Долина была наполнена вечерним ароматом роз, а с наступлением сумерек горные вершины вдруг стали бархатно-голубыми, а небо – опаловым. Дон Пьеро кивнул темнеющим горам, решил, что пора бы поужинать, и направился неспешной походкой в трапезную настоятеля.
Приближаясь, он услышал непривычные звуки веселья, что указывало на присутствие гостей, и, когда вошел в трапезную, двое приезжих поднялись с кресел. Настоятель тоже встречал его стоя.