Каждый день падающее дерево - Габриэль Витткоп


Габриэль Витткоп

Перевод Валерия Нугатова

В оформлении обложки использован фрагмент фотографии Юлии Кисиной "Слепая"

©Юлия Кисина 1994/

Редактор: Дмитрий Волчек

Руководство изданием: Дмитрий Боченков

Обложка: Виктория Горбунова ()

Верстка: Алла Ефремова

...ein solches Wesen

sollten die Menschen nicht

um sich herum aufkommen

lassen.

Friedrich Schiller

Перед тем как проставить дату "1-е января", главный персонаж - или, точнее, единственное действующее лицо - подводит черту под своим дневником 31 декабря, своим воображаемым дневником и, как бы подчеркивая, что это вымысел, - под местом на no man’s land , простирающейся между сном и реальностью.

Последний день был серовато-розовым - серым, как плоская тень, и розовым, словно шанкр. Год, мельчайший осколок времени, теперь распылен звездообразным центробежным движением, мотивом, который можно уловить лишь силой его собственного рассеивания. Его следовало бы изобразить короткими мазками, схваченными в их порыве, нанесенными в бесконечном динамичном дроблении. Картина соответствовала бы не столько симфонии, сколько сюите, полной второстепенных и даже случайных подробностей, и сами ее мелодические элементы подразумевали бы вариации.

Каждый день - падающее дерево. Эта первая мысль прозвучала в голове Ипполиты с отголоском гонга, когда она открыла глаза - на облупившийся потолок, архипелаги штукатурки, утопические острова, пляжи и глубины разных оттенков, похожие на морские карты. Холод комнаты уже лег на ее лицо, 1-е января сохранило свой давний привкус фиолетовых чернил.

Ипполита живет за крепостными стенами Джайпура, недалеко от Чандполских ворот, в доме в колониальном стиле, защищенном решетками; его коридоры не хотят выдавать свою тайну или попросту свою систему. Это жилище все еще принадлежит магарадже Б. - его запутанная родня, привлеченная разорением, бродит по комнатам, которых не занимает Ипполита.

Комната просторна, мебель безлика, если не считать шкафа, похожего на холодильник, выкрашенный в каштановый цвет. Его Светлость, с отсутствующим взглядом, в асимметричном тюрбане, приспущенном на левую щеку по раджастханской моде, и затянутый в праздничные одежды, созерцает с высоты своего портрета хлопчатобумажную постель и залатанный электрический радиатор. Когда Ипполита, все еще дрожа, выходит из гробовой ванной, где краны сочатся ржавчиной на накипь и где большие бледные пауки, гоняя таракана вдоль плинтусов, насыщаются шариками нафталина, рассыпанными по углам, она открывает окно, которое затемняет зеленая роспись, и вдруг видит засохший зимний сад, сотрясаемый перебранками павлинов и галок. А вдалеке - гору персикового цвета, на которую зигзагом взбирается стена до самых контрфорсов Нахаргарха, Тигровой крепости, где обитает призрак Нахар-Сингха. Одной из киплинговских Индий. По крайней мере, того, что от нее осталось.

1-е января. Каждый день - падающее дерево. Словно бы чей-то голос разбудил меня этими словами. Мой собственный, голос моих самых сокровенных клеток, голос оракулов и снов, голос, вопиющий при опьянении и шепчущий при агонии. Каждый день - падающее дерево. И увидела я закат дня и падение древа...

Сегодня утром в городе я обнаружила, что до сих пор не знаю, где расположены погребальные костры. И едва я об этом подумала, как встретила среди велосипедов, машин и верблюдов Эм-Ай-Роуд четырех мужчин, одетых, если можно так сказать, по-европейски и несших на плечах окоченевшее тело в желтом саване, украшенное гирляндами из мала - больших зимних левкоев со сладковато-горьким ароматом. Покойник напоминал дерево. На миг мне захотелось отправиться вслед за процессией, но вместо этого я пошла завтракать в "Рамбагх" - тоскливое местечко. Пока я гуляла в парке, один молодой человек, внезапно появившийся из ashoka-trees , пристально посмотрел на меня и воскликнул:

- O, I see the sign of the tiger on your face! You have the sign on your face! (Или "on your brow" , или "in your eye" , уже не помню. Но он это сказал.)

Две встречи - с покойником и с магом - в первый же день года. Правда, и тех и других много здесь, где каждая вещь - на своем месте. Лишь я неуместна, экзотична, почти нелепа, я зябну - и, возможно, дрожу в ознобе? - в этой холодной Индии, жестоко залитой солнцем. Добрые мысли тех, кто меня любит, не доходят до меня сегодня, 1-го января; я кажусь себе инородной, словно метеорит, одинокой и свободной от любых конфликтов, любой зависимости, любой вины, и моя личность больше не поддается каким-либо толкованиям.

Личность Ипполиты и впрямь трудно истолковать, и возможно даже, она вправе утверждать, что любые попытки анализирования заранее обречены на провал. В то же время Ипполита может ошибаться в собственном толковании, и когда, например, она заявляет, что свободна от всякой вины, можно было бы указать на ее привычку поминутно мыть руки: навязчивое состояние, характерное для хорошо известного синдрома - комплекса Леди Макбет. Ипполита знает, что потенциально преступна, и хотя Леди Макбет в ней и не шевелится, она все же несет бремя нечистой совести, чей чудовищный объем заслоняет любой выход, помимо высокомерия. Тем не менее, исходя из ее жестов, манер, привычек и рефлексов, можно было бы набросать не портрет, который оказался бы расплывчатым, неровным и искаженным, а, скорее, анаморфозу - ребус, раскрывающий свой смысл только под определенным углом. Итак, анаморфозу, четко вставленную в рамки ее уникальности; ведь Ипполита уникальна и даже чудесна, поскольку на основе компонентов сперматозоида было подсчитано, что число возможных генетических комбинаций для человека относится к 102 400 000 000-му разряду. Стало быть, Ипполита настолько невероятна, что ее реальность могла бы стать сомнительной, если бы ее поступки, сочинения и рисунки обескураживающе не напоминали о ее земном пути.

Бергсоновскому выражению "непроизвольные воспоминания" не избежать гибкой игры слов и смыслов. Воспоминания и память. Давние клеточные воспоминания, самые глубокие из моих снов, эти голоса, которые разговаривали со мной, по-прежнему запечатлеваются во мне. Моя память, сложенная бумага, сложенная сотню раз, очень мелко; бывает, мне хочется ее развернуть, но только не полностью: я приоткрываю ломкие края, хрупкие створки, расстилая пергаментную последовательность, разглаживая ногтем эту бумагу, саму по себе палимпсест, разворачивая еще чуть-чуть, а затем снова сворачивая, чтобы раскрыть дальше. Время - больше не миф, Хронос изменяется лишь в силу простой условности, на сей раз это новая форма аллегории, заключенная в популярных учебниках и гравюрах на дереве; развитие, впавшее в убожество причины и следствия; картина исторической преемственности - черно-белая и нумерованная; наконец, время с его различными временами, изменчивыми или незыблемыми, неустойчивыми или переменными, будущим предшествующим и воспоминанием о будущем; время, отданное или убранное, как паруса; вечность, разрезанная на образы, телескопическая игра лет и дней, которые выдвигаются или задвигаются обратно в себя; нечто ухмыляющееся в круглое лицо часов. Но мне нужны часы, нужны даты.

У нее действительно довольно своеобразное чувство истории. Она считает до смерти скучной современную Берлинскую стену или президентские выборы. Ей нужна голова Робеспьера, падающая под барабанную дробь, или янычары, которые под аккомпанемент флейт и цимбал подходят к Вене на своих лошадках с узорчатой сбруей. Поэтому Деларош и Репин - среди постоянных поставщиков Ипполиты, склонной к утехам зрения и воображения, которые, являясь одновременно средством и целью, не смогли бы ей изменить. Это воображение, живучее и пышущее соками, разумеется, обрамлено очень живым интересом к правде и дисциплине, подобно шиповнику, цветущему между стен. Человек с характером Ипполиты, конечно, может быть лишь крайне надменным и даже язвительным. Наблюдение за некоторыми ее наклонностями позволяет все же подступиться к ее внутреннему миру. Она прежде всего одержима демоном анализа, и ее величайшее наслаждение - анализ анализа, даже иногда опровержение и преобразование собственных аналитических построений. Пока она наблюдает за своим собеседником, ее близорукий взгляд отличается ясностью лупы. Ипполита обожает также две вещи, которые ненавидят женщины: долгие пешие походы и тишину. Она любит седельную кожу, мрачные trench-coats , мокасины, старательно сшитые из цельной кожи; вещи-невольницы, остающиеся красивыми по пятнадцать лет, позволяют ей о них не думать. Что же касается предпочтения зеленых и лесных пород, порядка, царящего в ее выдвижных ящичках, и любви к японскому искусству, они также раскрывают некоторые грани ее характера.

Еще один день. Точнее, еще одним днем меньше. Избегать "Рамбагха", всегда грозящего бесполезными встречами. Вчера, когда я покупала там носовые платки, одна французская дама, застрявшая здесь на несколько часов (каким еще превратным чудом?), захотела поддержать нечто вроде беседы. Этой даме удалось очень быстро и умело выставить весь свой ассортимент банальных мыслей. Итак, китч, подлинный китч, дурной тон и дурной вкус, напыщенный или жеманный, безусловно, является не небытием, - абсолютной ценностью, - а неполнотой, отсутствием космического измерения, поверхностностью, которая умеет нравиться прикрасами, масками и уступками, розовой бумагой и змеиной кожей, улыбкой и китчем китча, замыкаясь на себе, словно кольцо. Как только дама слащаво заметила, как быстро летит время, я тотчас упомянула о первом появлении в Европе сифилиса - еще в 1492 году, как быстро летит время! - недуга, который один тосканский астролог объяснял роковым соединением трех планет под знаком Рака. Дама надулась, но оставила меня в покое. Что она хотела так заносчиво обсудить, говоря о времени, которого никто не познал? Какие системы лежали в основе определения земных эпох и кому ведома тайна измерений времени? Не существует ли других, помимо измерения по изогнутым орбитам, за которыми мы следим? Эта дама не получит права на мои вырванные страницы.

Страницы, вырванные из тайного рассказа о путешествии в Индию. Итоговые записи - канадский представитель неотделим от них лишь благодаря своей простой функции осведомителя. Ипполита встретила этого невысокого канадского представителя на почтамте на Эм-Ай-Роуд: тот упомянул какую-то ужасную ногтоеду, несколько раз мелькнув в окошке банковской кассы. В своих поездках он много всего повидал, сам же сбывает европейский та-

лидомид, мошеннически изъятый при ликвидации, прописывая его от зубной боли.

- У бедняков всегда болят зубы, - тихо говорит невысокий канадский торговец. - Что же касается гермафродита, о котором я вам говорил, вы сможете увидеть его в Брахма-Пури, за чайной лавочкой, напротив маленького храма Шивы. Поищите немного, спрóсите...

Полуголый старик показывает ей дорогу среди розовых скал, колоннад, отменяющих любые зеницы, и бельведеров, увенчанных могольскими шлемами. Он ведет ее между реальными плоскостями и воображаемыми пространствами, где перспективы сочетают геометрию, уравнения и ритмы, движущиеся по строкам стихотворения, беспрерывное дробление, круги и вертящиеся спирали, похожие на молодой цветок хлопчатника, структуру хромосомы или движение океанских течений. Однако все кажется непрочным, бесплотным, всякая вещь - скорлупа, сквозь которую можно проникнуть. Зима уже проходит, на губы садятся первые мухи. Слабый запах язв и кала долетает вместе с миазмами озера Рамгарх - его черного и гладкого ила, в котором отражаются беседки.

Под угрюмое воркование голубки на стене Ипполита входит в лачугу из досок и жести - нечто вроде хлева, украшенного бумажными цветами, религиозными образами и серпантином. Загадочная родня окружает ребенка лет восьми, лежащего на пропитанном мочой матрасе, который косо освещает солнце. Ребенок голый, не считая запутанных ожерелий, лент, амулетов и как бы вычесок из украшений, ниспадающих ему на грудь. Кожа у него пепельного цвета, в бледных пятнах витилиго, тело одновременно щуплое и одутловатое, а волосы густые и в то же время редкие. Лоб над глазами, подведенными карандашом, кажется огромным. Слышны лишь голубка, - теперь уже вдалеке, - почти непрерывный кашель ребенка да бормотание молящихся. Ипполита вносит свою лепту и зажигает палочку благовоний, вставленную в бутылку. Старуха с кожей металлически-голубого цвета повязывает ей на шею гирлянду из мала. Ипполита подходит к ребенку, который на своем матрасе, похоже, не видит ее, не видит ничего. Его рот, подбородок и украшения залиты липкой слюной. Уродливый и как бы мумифицированный червь над щелкой, которая вполне могла быть сделана ножом, - его пенис, выступающий не сильнее крупного бесформенного пупка, - будто бы норовит провалиться в живот. Ребенок страдает тиком, из-за которого поминутно моргает, вызывая еще один образ - светлый камешек в тине памяти. Ипполита вспоминает, как в детстве навещала с матерью одну их своих теток, беспрерывно поклонявшуюся Святому причастию. У нее сохранилось странное воспоминание о немой женщине, одетой в белый придворный плащ с красными отметинами: ее светлое фарфоровое лицо сотрясал непрерывный тик. В этом моргании, возобновлявшемся с ритмичным упорством капли воды, Ипполита почувствовала какую-то порочность, хотя и не сумела распознать ее природу, - развратный призыв, безусловно, связанный с секретом, вроде того, что она ощущала позже, когда, чтобы лучше видеть, поправляла на переносице очки.

Мужчина с сердитым лицом, мужчина блошиного цвета, дает ей понять, что этот ребенок - воплощение Шивы-Ардханаришвары, бога-гермафродита. Она видела его несколько месяцев назад, высеченного из элефантского камня, в бесконечно разрастающейся тиаре, океанском кишении и вертящихся галактиках. Она лицезрела владыку веков - Шиву-Ардханаришвару, с одной массивной женской грудью, округлыми бедрами, выпяченными под драпировками, с мужским лицом, окаймленным буклями и карбункулами, с толстой, прямоугольной грудной мышцей, уменьшенным правым боком и сильной голой ногой; одна рука, скрытая браслетами, лежала на быке Нанди, а другая, окутанная покрывалом, облаченная в целомудренный лен, держала розу.

Подобострастная, ревностная родня спрашивает, хорошо ли Мадам видно, и предлагает за дополнительную лепту заставить ребенка помочиться в ее присутствии - ради любопытства. Тот с трудом приподнимается, расшевеливая запах падали. Старуха с металлической кожей берет его под мышки, а другая держит между ляжками божества ржавую банку - старую банку из-под фасоли, куда оно с шумом и стоном облегчается. Затем оно вновь валится на матрас, увлекая за собой последнюю струйку мочи и ленточку дурной крови. Закрыв глаза, внезапно становится похоже на покойника. На улице голубка вдруг замолкает, растворяясь в пустоте. Мужчина блошиного цвета хватает банку и выходит, бормоча заклинания. Мочу, несомненно, выпьют. Ребенок приподнимает веки, смотрит сквозь Ипполиту безучастным взглядом, но за черными стеклами его глаз - злоба, ненависть или, возможно, упрек. Боги очень раздражительны. Нельзя ничего говорить, ничего писать: слово окликает вещь ее тайным именем. Ребенок закрывает глаза. Тайна - большой ворон - вновь складывает крылья. Ипполита выходит в лучи заката, которые окрашивают горы, подозрительные беседки, раковины: ей самой хотелось бы жить в раковине кембрийского наутилуса и, плавая в вековых морях на паровой тяге, бессознательно и одиноко проходить неисчислимые расстояния и ночи - фосфоресцирующие процессии медуз. Она выходит и удаляется, преследуемая молитвами и стенаниями, посреди нищих, пыльной домашней птицы и плевков.

Так вот он каков - древний гностический символ, пример высшего совершенства, образец, который один нюренбергский посвященный некогда изобразил золотом и ушной серой на тайном листе в виде ангела в черном, держащего в одной руке щит, а в другой - мировое яйцо. Так вот, наконец, каков гермафродит, которого я считала своим братом, отражением, которого надеялась однажды увидеть, как Гёте столкнулся на мосту со своим двойником. Но, похоже, зеркало подделали. По крайней мере, здесь...

Я встречала другого гермафродита, хотя он тоже, возможно, лишь притворялся. На углу между мясной лавкой и улицей Монтань-Сент-Женевьев обитало одноногое существо в желтом парике, которое приставало к прохожим, стоя на своем протезе, одетое в одно из тех креповых платьев, что создавала устаревшая высокая мода; с губами, словно окрашенными бетелем, глазами, подведенными углем, сплошь увешанное кроличьим мехом и гагатами, - потусторонний человек, эфеб клоак, стучавший своей деревянной ногой по закругленным, скользким камням мостовой. Говорили, что он являлся из одного гаврского борделя для видавших виды моряков. Иногда я видела, как серо-бежевые непромокаемые плащи, отверженные "шашечки" и падшие "клетки" плелись за ним по тротуару к сверкающим вывескам дома свиданий. Воздух был насыщен смрадом картофеля фри, слышались звуки ссор и радио. Вблизи и вдалеке вздыхала Сена.

Моргая глазами за дымчатыми стеклами очков, она следит за полетом грифа - птицы, полной глубинных отзвуков. Ипполита любит эту далекую птицу, чьи перья обтрепывают небесную синь, как любит целомудрие, неприступность. Она любила, например, бумажного змея - большого, хоть и разорванного золотого дракона, которого однажды в детстве у нее тихонько отнял ветер. Внезапно веревка выскользнула из пальцев, а змей повис высоко в сиреневом небе, где не летала ни одна птица, над сиреневым морем, где не шло ни одно судно; даже не убегая, но оставаясь неприкосновенным, уйдя безвозвратно, навсегда, но все еще присутствуя - неподвижный, желтый и роскошный. Бегая по гальке и тихо плача, Ипполита любила бумажного змея за то, что потеряла его, любила как умершего друга.