Неподвижная, желтая и роскошная, длинная шафрановая хризалида, встреченная на Эм-Ай-Роуд, - покойник, незнакомец, которого несли, словно умершего царя, золотое дерево смерти; несли к кострам, куда слетаются грифы. Как лежащие деревья, как сплавной атжехский лес когда-то на Суматре, я помню... Драгоценная древесина спускалась по реке. Большие серебристые стеркулиевые, любимые хищными птицами, драцены и все еще окровавленные розовые деревья плыли к устьям, где они потом составляли материки, подвижные архипелаги, плоты, толкаемые, словно драпировки, черными силуэтами людей; они чертили на реке Алас линии длинными водяными перьями, до самого горизонта, который внезапно загораживали кроны их собратьев; они двигались по течению, лежа, словно мертвые цари, будто этот покойник в золотистой одежде, за чьей процессией я так и не пошла. Я помню. Если только не забыла, ведь существует целый могильник моих старых мозговых клеток, моих фотографических клеток, всего, что я могла удалить, избавившись от того, что меня стесняет, даже если мучительные воспоминания вовсе не обязательно должны стеснять. Но воспоминание всегда вызывает беспокойство, страх потеряться, теряя то, что я хочу сберечь, - даже если бы смогла, как спелеолог, нырнуть в полость собственного горла, спуститься взглядом и душой в трепещущую, волнистую, извилистую, ребристую плоть пищевода, до самой черноты, в глубь своего нутра.
И раз уж я перебираю воспоминания... Мое детство было мрачным, но особенным и полным неожиданностей, ведь я всегда обладала способностью видеть то, что от меня хотели скрыть. А от меня хотели скрыть всё. Опять наполовину развернутая бумага, немного расходящаяся, как эта слегка приоткрытая дверь, - едва хватает для моих глаз. Возможно, чья-то смерть, одновременно элитарная и гнусная. Гораздо возмутительнее самой Смерти. В двадцатых годах этого столетия окликали всегда шепотом, а любые возгласы подавляли. Я услышу издалека и издалека приду - из глубины самых длинных коридоров. Затем я слышу жалобы, которые бормочут вполголоса. Несмотря на близорукость, я все вижу. Хорошо понимаю, но лишь отчасти, в неплотно закрытых дверях, в наполовину сложенной створке этой двери, ведущей в туалет. Ибо внезапно, совсем неожиданно выясняется, что один из моих дядьев, председатель Торговой палаты одного портового городка, предосудительно развлекался в тайном месте и что от этого вполне можно умереть. Я пришла в ту минуту, когда сыновья уносили его: старший поддерживал седалище, а младший - дряблый бюст, норовивший опрокинуться вперед; лицо мертвого отца находилось совсем близко с лицом сына - физиономия, застывшая в тупом блаженстве и словно отражавшаяся в ложке. (Так умер тесть тетушки Алисы, дед Югетты, один из нас - Атридов.) А я стояла меж двух створок, меж двух полотнищ памяти, стояла, но была невидимой, - или, по крайней мере, перепуганные участники этой сцены не сознавали, что видят меня, - пусть даже я до конца и не поняла, пусть даже мне было восемь лет. Короче говоря, я знала только имя этого дяди и что его сравнивали с Талейраном, поскольку он хромал. Так, благодаря ему, я впервые услышала фамилию Талейран.
Она всегда жила для того, чтобы видеть, это придавало ей не только возвышенность, но и отстраненность. Еще в детстве она считала людей марионетками, способными внезапно рухнуть с механическим грохотом прямо посреди начатой роли; куклами, способными на резкое падение, которое она видела несколько раз и которое звалось смертью. Мать, лежащая посреди гипюра в темной комнате, где жужжала летняя, неуместная муха, возможно, происходившая через генетические мириады от той, что далеким майским днем отложила в шторах яйца. Дед с раскрытым под облаками ртом, зацепившийся за стремя, разодранный и подскакивающий на камнях, с каплями мозгов на плече. Все это подряд - богатая пища для детства Ипполиты. Никогда не поздно исправиться. В Древнем Египте человек с самого рождения готовился к смерти и знал, что достаточно произнести имя усопшего, и тот на несколько мгновений оживет.
С другой стороны, материнский отказ, - а он был изначально, - конечно, придал Ипполите сил, наделил ее необычайной способностью к самостоятельному счастью и веселью, парадоксально возникшему из ее waywardness - возможно, waywardness как отказа, так и побега. Поэтому все, что могло бы уничтожить Ипполиту или хотя бы ослабить ее, заранее подвергается алхимическому действию творческих сил, - единственный метод, который мог обеспечить жизнь; старинная система, разработанная еще в раннем детстве. Все, что пробует ей угрожать, Ипполита хватает, выкручивает, сжимает, плавит, а затем преобразует в поступке, из которого всякий раз выходит победительницей. Творческое приключение, - под которым можно понимать любое зрительное впечатление, малейший обонятельный опыт или открытие нового звука, - остается для Ипполиты важнейшим, а все остальное служит ей лишь орудием. Глухая к потребностям других, она видит в них лишь материал для исследования. Непрестанный партеногенез, безграничное разрастание, динамичная энергия этой жизни, которая сама себя воссоздает, получает дополнительную поддержку в некотором презрении к условностям. И можно даже сказать - в общем презрении ко всякой массе, в чувстве, похожем на ощущения Свифта, который мог любить лишь нескольких определенных людей. Подытоживая эти сведения, можно уже составить краткое суждение о личности и характере Ипполиты, исходя из нескольких частей того ребуса, о котором шла речь выше.
6-е января, полагаю. Да, 6-е января, день Богоявления, раз уж я признаю волшебство дат, хотя следовало бы остерегаться того, что их связывает. Только не это! Я интересуюсь лишь человеком, подвешенным в пустоте вниз головой, вовлеченным в нескончаемый диалог с самим собой. А я - кто я такая? Нарцисс? Я - не Нарцисс, уверенный в себе, ждущий проверки и подтверждения отражения. Я обхожусь без отражения. Обхожусь без аплодисментов, даже собственных. Есть много вещей, без которых я могу обойтись благодаря элитарной аскезе. Здесь я должна остановиться и рассмотреть значение эпитета "элитарный" - слова, которое кажется мне довольно новым или, точнее, недавно искаженным, испорченным, отдаленным от своего изначального смысла в разговорном языке, говорящем до того быстро, что он ни во что не вникает и ничего не касается. Я решила вернуть этому слову положительный и исключительно благородный смысл, которого заслуживает его этимология. Да и вообще, мне нравится это слово-пейзаж: пологий скат первого слога, отвесная вершина "и" и, наконец, просторы третьего - широкие устья Ориноко под бескрайним небом, самой безбрежностью...
Небо Индии, слишком близкое к глазам, чтобы стать самой безбрежностью, хотя безбрежным оно иногда и бывает. Я заметила это перед тем, как приехать в Джайпур, пока еще жила в Мадхья-Прадеш, на сатпурских плоскогорьях. Ночное небо усеивали желтые точки, словно сад с отяжелевшими плодами или рваное сари, натянутое перед светилами, сверкающими сквозь дыры. Выйдя вечером из центра наблюдений, чтобы вернуться в свое бунгало, я шагала с поднятой головой. Всего десять минут пути по тропинке в джунглях, между кустами и sal-trees но мне приходилось считать шаги, чтобы не сбиться с дороги. С той минуты, когда скрылся из виду красный отблеск костра, который бои разожгли на гумне рядом с кухнями, мои глаза пленила ночь и большие звезды, а уши мои внимали треску ломающихся веточек, приглушенным звукам, близкому шороху, дыханию и бегу. Меня вели только ноги, искавшие пологую тропинку, как я знала, розовато-пепельного цвета, усыпанную слюдой, которую мог внезапно зажечь лунный луч. И так же внезапно появлялась на веранде лампа, тусклая, скудная, заливая все светом старого вокзала, обрисовывая неподвижный силуэт слуги, который ждал, вечно ждал, даже не зная чего, прислонившись к колонне. Здесь в Джайпуре, городе женщин-кровопийц, даже ночному небу хотелось принять легкомысленно-фиолетовый оттенок фуксии. Свет Богоявления.
Аппетит и сон у нее превосходные, но если порой, в виде исключения, она не может уснуть, ей составляют компанию образы. Так, сегодня вечером она засыпает на видении качелей, с давних пор похороненном в склепах памяти. Качели подвешены к балкам сарая в глубине сада, чтобы можно было качаться, когда идет дождь. В этой стране он идет часто. Десятилетняя Ипполита стоит рядом с качелями, поддерживая тросы. Югетта, кузина Ипполиты, умственно отсталая для своих трех лет, сидит на доске и лопочет что-то невразумительное. Ипполита решает убить Югетту - несомненно, сладостный опыт. Никто ничего не узнает, поскольку это будет всего-навсего несчастный случай. Лежа на одной из балок, Иблис, Ангел Зла, смотрит и ждет. Солнце искоса заглядывает в приоткрытую дверь и кладет на плиточный пол цвета кости искаженные тени. Качели, которые Ипполита теперь отправляет в невероятный полет, уже поднялись слишком высоко, и Югетта вопит, но держится крепко. Она не понимает намерения Ипполиты, пока та, наконец, не останавливает качели и не пытается отцепить пальцы Югетты, чтобы столкнуть ее с доски. В эту же минуту в проеме появляется тетя Алиса:
- Не нужно качать Югетту. Она еще слишком маленькая...
Мне только что приснилась все эта история с качелями, в точности как она произошла. Я давным-давно забыла ее. Дверь сарая закрыта, это благоразумно и в то же время неблагоразумно, хоть я и колебалась. Если закрытая дверь чревата подозрениями, то открытая - грозит неожиданностями. Это большая дилемма, ведь мне всего десять, а этот возраст подразумевает неведение. Меня и правда застанут врасплох, но лишь отчасти. Безосновательная вычура: а если тетя Алиса все знала? Если ее появление in extremis было вызвано внезапным раскаянием, когда она все же одумалась? Ведь я, кажется, прежде замечала, что она недолюбливала свою малышку Югетту. Никогда не знаешь... Впрочем, Югетта с ее беспощадной пошлостью была вылитая мать. Я очень хорошо ее помню: лицо, каких миллионы, потухший взгляд и волосы неопределенного оттенка с подстриженной челкой. Я даже помню ее летнее платье в синюю клетку, с очень смешными пышными рукавчиками, откуда выглядывали пухленькие руки. Я со всего размаха толкаю качели, и Югетта почти касается потолка. Несколько раз. Я уж подумываю, что она упадет, но эта сучка цепляется крепко. Лишь когда я резко останавливаю движение и доска, выйдя из равновесия, переворачивается, Югетта, наконец, не удерживается и падает. Падает на ладони и колени, и на долю секунды эта поза животного побеждает мое отвращение: я вижу в своей кузине зверька, чистое создание. Я вдруг начинаю ее любить, и от собственной выходки у меня щемит сердце. Но homo nocens уже с криком поднимается и бежит к закрытой двери. Одним прыжком я настигаю свою добычу.
Югетта падает с качелей и сильно ударяется головой о плиточный пол. Она без сознания, из носа вытекает алая струйка.
Югетта падает с качелей и сильно ударяется головой о плиточный пол. Она без сознания, и алая струйка вытекает из левого уха, прямо из-под шевелюры неясного оттенка, тронутой солнцем, заглядывающим в проем открытой двери.
Югетта падает с качелей и сильно ударяется головой о плиточный пол. Ее глаза приоткрыты. Одна рука неестественно выворачивается. Ноги, разбросанные в стороны, кажутся вывихнутыми.
Ипполита склоняется над Югеттой на пару секунд и увлеченно за ней наблюдает. Затем поднимается и выбегает наружу, чтобы позвать на помощь.
Увидев, что она крепко цепляется и не падает, я отказалась от своего замысла. Впрочем, это была лишь мимолетная мысль, простая игра ума. Кроме того, приходилось сильно рисковать. Позже настоящее убийство окажется совсем иным.
В детстве я упала с качелей, но лишь рассекла верхнюю губу. Не знаю, как это случилось, но мне повезло. Качели стоят до сих пор, хотя веревки и сменили. Вон, смотрите... там, они привязаны к веткам каштана. Наверное, я упала на мягкую землю. Да уж, повезло так повезло. К тому же, со мной кто-то был. Не помню кто. Столько лет прошло...
Конец января. Мои последние дни здесь. Я когда-нибудь сюда вернусь? Согласованное отречение, беспричинный поступок, изменение направления под прямым углом или, наконец, непредвиденное событие способны внушить мне чувство, будто я совершила блестящее сальто-мортале.
Каждый день - падающее дерево. Возможная обратимость всякого падения, как дерева, так и Югетты. Незнакомец в шафрановой драпировке способен под действием огня подняться и вскочить, когда его сухожилия, затвердев от жара, сократятся, подобно связкам александрийских нейрофосфатных автоматов. Падение дерева может быть простой условностью последовательного развития во времени. Так, дерево, лежащее в джунглях на земле, вздыхает и слабо трещит, а затем - великое волнение поваленных крон, крик, полет птиц, корчевание, наконец, катастрофа, как раз перед тем, как дерево поднимается с изумленным стоном, встает сначала быстро, а затем медленнее, его верхушки приводят в порядок свое оперение, и вот дерево стоит, презрев трущиеся веревки, удары топора, сигналы, мерзкие ругательства и скрежет увязающего трактора. От семени, носимого ветром, к инкрустациям на шкатулках, и от них - к уничтожению, свалкам, повторной переработке, к земле, наконец земле, а потом - к скрытому зародышу, первоначальной клетке, универсальному образу дерева, к возврату, возврату, возврату. Каждый день - падающее дерево, но в какой степени возможна необратимость события и его обратимость? Такова игра бесчисленных граней и высшая двойственность. Двойственный, двуполый, положительный и отрицательный, творец и разрушитель, Шива - одновременно супруг Парвати и Кали.
Заброшенная цитадель, древняя царская столица, город-лабиринт Амбир - всего в семи милях от Джайпура. Орлиное гнездо с мраморными лилиями, террасы, шафрановый сад и донжоны, воины в шлемах, - все это опрокинуто в озеро Маота, - погружаются во тьму черной воды. С высоты башен взгляд устремляется вдаль над горами, скрывающими Тарскую пустыню, полную миражей и скелетов, уже пустыню. Но на полу залов солнце и день ведут диалог посредством оракулов.
На полпути по ущелью вдоль откоса, усыпанного навозом, в отвесной скале открывается священнейший храм Шилы-Деви, которую чаще зовут Мумба-Деви, Кали-Мата, Кали-Дур-га, у которой столько же имен, сколько рук. Меньше ста лет назад, меньше суток, меньше часа, здесь каждый вечер совершалось человеческое жертвоприношение богине. Теперь вместо этого ежедневно закалывают черную козу. Возвращаясь к Югетте: множество случайностей не столько противоречат друг другу, сколько взаимно друг друга дополняют. Совокупный ход событий подчеркивает их истинное значение. Что касается Ипполиты, осознание своей потенциальной преступности не беспокоит и не удивляет ее, поскольку оно неотделимо от низкого положения человеческой личности. Помимо смутного сожаления, неудавшийся опыт в сарае приносит ей все же подлинное утешение: повзрослев, Ипполита научилась не попадать в ситуации, которые могут оказаться предосудительными. За остальное отвечают гедонизм, который парадоксально достигает безграничности благодаря тому, что замыкается на себе самом, и физиофобия, оберегающая Ипполиту от контактов. Впрочем, преступники, лишь толкающие рычаг, ей омерзительны, поскольку они всегда действуют во имя идеала, идеологии, религии, государственных интересов, в целом, какого-либо коллективного представления, отдающего требухой.
Я со вздохами упаковываю вещи, мне помогает бой с коричнево-рыжими ногтями могильщика. Укладываю в чемодан пакетики пряностей, купленных в лавчонке на базаре Сиредеори; ее хозяйка такая толстая, что карандаш, вставленный между ее сосцами, держится одной лишь силой двойного давления. Глубоко убежденная в своем хозяйском праве и несказанном благоухании собственной лавочки, эта бакалейщица позволяет себе громко и часто пукать, пока благочестивый и угодливый продавец набирает металлическим совочком куркуму, карри, кориандр и шафран. Действительно, весьма разумно устанавливать иерархический порядок в обществе, основываясь на том, что слуга пукает от немощи, а хозяин - по своему праву. Это, безусловно, глубокая мысль, тем более что принцип двойной морали подразумевает богатый дополнительный аспект - изобилие, возможность выбора, подлинную роскошь.
Упаковка вещей равносильна подготовке к похоронам, с соблюдением всех условий. Но пора уезжать, скоро уже станет жарко. Скоро космический огонь начнет лизать эту полоску земли, этот горячий лоскут, лижущий море. Скоро зароится мошкара, покинут свои логова змеи. Скоро все начнет печься и жариться перед великим брожением летнего муссона.