* * *
- Ну! Ну, давай! - кричит легковесный наездник, пиная лошадь каблуками.
Орлик окончательно сбивается с рыси и в честных попытках перейти на галоп начинает совершать скачки. Митька вжимается в седло, чувствуя, как оно под ним ходит и перекашивается.
Орлик делает еще одно усилие. Тук-тук, тук-тук! - стучат копыта по земле.
Пошел! Пошел!
Сердце у Митьки колотится. Вот сейчас он обгонит Мергена!
Митька опускает плечи, левую руку, в которой держит повод, кладет на луку седла; правую вольно бросает вниз к коленке, расслабляется и напускает на лицо выражение, которое можно назвать меланхолическим и отчасти надменным, - короче говоря, такое, что в Митькином представлении должно быть свойственно людям, выросшим в седле.
С каждым скачком Орлик все больше расходится, словно в его стылых суставах разогревается смазка.
Услышав за собой топот, Мерген оглядывается и берет немного в сторону: прямо на него, тяжело бухая копытами и будто пошатываясь при каждом скачке, несется Орлик.
- Ты! - кричит Мерген, весело скалясь и забирая еще правее. - Сшибешь!
Митька проносится мимо, не удостоив его даже мимолетным взглядом.
Мерген смотрит вслед. Митька вихляется в седле, словно связанный веревочками.
- Крепче сиди! - кричит Мерген. - Крепче!
И снова скалится, цокая языком:
- Ц-ц-ц-ц!..
* * *
Там, где зеленая гладь плато начинала бугриться и тропа сбегала в ущельице, копыта застучали по камням. Скоро они выбрались из кустарника и двинулись по борту сая. Тени стали заметно короче, воздух суше и стеклистей, запахи погрубели, потому что вслед за первой эфирной фракцией, выгоняемой самым легким утренним светом, из неподвижных трав и глянцеватых листьев под прямыми солнечными лучами пошла вторая, не в пример жестче.
Володя и Мерген задержались у поворота, и, переведя взгляд, Митька заметил, что чуть выше по склону, метрах в пятидесяти от тропы вьется легкий дымок и кто-то сидит под тряпичным навесом. Человек привстал, негромко крикнул и призывно махнул рукой.
Мерген ответил по-таджикски, потом спросил у Володи:
- Поднимемся?
Тот пожал плечами, оглянулся и сделал знак Митьке.
* * *
Поднимаясь по склону, Митька видел, как человек вышел из-под навеса, прижав левую ладонь к груди, как они сначала с Мергеном, а потом с Володей долго жали друг другу руки - протянув обе, а не одну, - как говорили что-то однообразное, перемежаемое столь же однообразными кивками. Потом человек усадил их под навесом.
Он был худощав и очень темен лицом. Солнце, въедавшееся в кожу лет пятьдесят, сделало ее похожей на глину - хорошо обожженную темную глину, в которой можно хранить воду или молоко. Иногда человек почесывался - это было нормальное движение, свойственное всем людям, чувствующим, например, что по предплечью пробежала, на секунду приземлившись, большая сизая муха; однако не в у всех людей на коже после того, как они поскребут ее ногтями, остается белесый налет какого-то праха - как если поскоблить глиняный кувшин стальным ножом.
- Здрасти, - сказал Митька, привязав повод к сухому деревцу.
Улыбаясь и что-то бормоча, человек протянул к нему руки, как только что протягивал их Мергену и Володе, и Митька тоже протянул ладони, взяв в них сухие и очень темные ладони хозяина, и, чувствуя неловкость, смущение, робость и легкую брезгливость, пожал их, посмотрев ему в лицо и тут же отведя взгляд от его сощуренных и приветливых глаз.
Пожимая Митьке руки, тот продолжал что-то негромко бормотать в вопросительной интонации. Митька не знал, что нужно отвечать, поэтому только напряженно улыбался и кивал, беспомощно глядя иногда на Володю. "Да, да…" - повторял он.
- Шин, шин… - по-видимому, окончив это ритуальное бормотание, сказал человек, махнув рукой в сторону навеса.
И, снова прижав руки к груди, стал что-то виновато объяснять Мергену. Говорил он взволнованно: и Мерген в ответ заволновался, стал отрицательно качать головой и тоже прижал к груди ладони.
- Митя, - сказал он быстро, - возьми вон там кумган, сходи за водой. Скорее!
И опять принялся говорить по-таджикски, убеждая в чем-то хозяина. Тот между тем начал пятиться; Митька размышлял, невольно озираясь, где тут может быть этот чертов кумган и куда с ним надо идти; ручей где-то тут слева: они до него не доехали. Тем временем человек, улыбаясь и говоря Мергену что-то увещевающее, подхватил кумган, стоявший возле очага, и, успокоительно махнув рукой, поспешил вниз.
- Не можешь за водой сходить? - спросил Мерген.
- А я знаю, где ручей-то? - возмутился Митька.
- Где, где!..
Мерген выругался и отвернулся.
- Да ладно тебе… - сказал Володя и продолжил, обращаясь уже более к Митьке. - Гостей нельзя за водой посылать. И одних оставлять нельзя. Вот он и занервничал. Он бы все равно сам пошел. Я однажды в гостях был, так хозяин мне розу в пиале принес - пусть, говорит, она с вами побудет, пока я на кухне вожусь. Не скучайте, говорит, дома никого больше нет… В пиале принес, такая большая роза.
- Роза? - хмуро переспросил Митька.
Володя кивнул.
- Роза… - повторил Митька, неопределенно покачивая головой. На Мергена он старался не смотреть. - Поехали, может, а?
- Чаю попьем, - сказал Володя, улыбнувшись. - Неудобно.
Митька насупился. Удобно, неудобно… Собрались ехать, так надо ехать, а не чаи распивать. Это все Мерген! Зачем остановился? Только время терять…
- Что он тут делает-то? - недовольно спросил он. - На горе-то?
Мерген косо взглянул на него. Сам он сидел на кошме, прислонившись спиной к стопе каких-то засаленных тряпок и одеял, - отовсюду торчали клочья ваты. "Постель, что ли?.." - подумал Митька, морщась.
- Пастухи, - пожал плечами Володя. - Живут себе…
- Живут, - повторил Митька с недоумением. - Разве так живут?..
Большой лоскут сильно выгорелой грязно-розовой тряпки, под которым они сидели, одной стороной был привязан за углы к ветвям пыльной арчи, а другой - к двум корявым палкам. Фыркнув, Митька взглядом показал Володе на растяжки, с помощью которых держалась эта система. От той же тряпки оторвали два полосы, скрутили, чтобы были похожи на веревки. Растяжки! То ли дело в лагере на палатках растяжки… Навес! Подует ветерок - только его и видели, этот навес…
Мерген мельком глянул на Митьку, хотел что-то сказать, но промолчал и отвернулся.
Пастух возвращался, неторопливо шагая вверх по склону. Он приткнул кумган к стоящему на очаге котлу, выбрал из кучи хвороста несколько палок, звонко разломал их и сунул под котел. Скоро дым пошел гуще, а потом вовсе пропал - в невидимом прозрачном пламени над очагом стали плясать и переливаться дальние скалы.
Из мятой картонной коробки, бок которой был запачкан сажей, пастух вынул сначала большую глубокую чашку - касу, а потом какой-то черпак. Он снял крышку с котла и положил ее рядом с собой на камень. Из котла пошел легкий пар.
- Ана, хуред, - сказал он, ставя касу на кошму, и протянул Володе ложку.
Митька с брезгливым изумлением смотрел на нее. Это была некрашеная и потемнелая деревянная ложка. Должно быть, к ней прикасались тысячи губ и тысячи языков облизывали ее. Ручка была очень длинной и росла из ложки поперек - ну, как если от нормальной ложки отломать и приделать сбоку. Она была остроносенькая, черпачком.
Володя произнес какую-то фразу, зачерпнул, поднес ко рту и подул.
Мерген тоже сказал что-то, и пастух сказал. Говорили все неторопливо.
Володя протянул ложку Мергену.
Мерген степенно зачерпнул, осторожно проглотил, облизал губы. И протянул ложку пастуху.
Тот качнул головой, улыбаясь, и Митька понял, что ложку нужно взять ему.
- Нет, нет, - сказал он. - Я не хочу есть. - И посмотрел на Володю, ища поддержки.
- Что ты! - удивился Володя. - Это атола! Поешь, вкусно.
- Нет, я не хочу, - повторил Митька.
Напряженно улыбаясь и стараясь говорить как можно приветливее, он снова помотал головой и сказал пастуху:
- Спасибо, спасибо… Я сыт, спасибо.
Пастух протягивал ему ложку.
- Хур, хур, - сказал он, улыбаясь. - Шарм макун, хур!..
- Нет, нет, - Митька прижимал к груди ладони и улыбался. - Спасибо, честно, не хочу.
- Ешь, тебе говорят! - тихо сказал Мерген.
Пастух обеспокоенно поднял брови. Он перевел взгляд на Володю и что-то спросил. Митька продолжал улыбаться и качать головой. От улыбки было больно губам. Он тоже посмотрел на Володю. Володя говорил пастуху что-то успокаивающее.
Мерген наклонился к Митьке:
- Ешь! Нельзя не есть!
- Да не хочу я, не хочу! - возмущенным горячим шепотом сказал Митька. - Ну если я не хочу есть?!
Оскалившись, Мерген присунулся к нему ближе и свистяще выдохнул в самое ухо:
- Ешь, сволочь, пока я тебя не убил!
Митька почувствовал, как похолодела и съежилась кожа на щеках. Взглянул на Володю. Тот смотрел в сторону. Митька проглотил слюну, и, нерешительно протянув руку, взял ложку.
Он взял ложку, чувствуя, как от обиды и злости закипают на глазах слезы. Да что они, с ума сошли оба?! Володя взглянул на него - и Митька не уловил в его взгляде сочувствия. Ну если он не хочет есть, тогда что?! Дело, конечно, было не в том, что он не хотел есть. Есть хотелось почти всегда. Но есть кривой грязной ложкой этот их белый суп из грязного котла?!
Пастух смотрел на него с тревогой.
Митька взял ложку, и тогда лицо пастуха немного просветлело.
Страдая, Митька сунул черпачок в касу и поболтал там. Зачерпнув как можно меньше, он поднес ко рту, подул и потом, зажмурившись, стараясь не замарать губы, схлебнул. Проглотил, едва не поперхнувшись от усилия. Протянул пастуху.
Тот взял ее и сказал что-то. Володя рассмеялся, ответил. Потом наклонился к Митьке.
- Не отравился? - спросил он тихо.
- Не отравился… - буркнул Митька. - Если не хочу я есть, что тогда?..
Прошел еще по крайней мере час, пока они напились чаю. Пили из щербатой пиалушки. Наполнив ее на четверть, прижав руку к груди и немного поклонившись, пастух подавал ее всем по очереди, в том числе и Митьке, который по примеру Володи и Мергена к концу этого часа не только привык, но и разохотился, войдя во вкус ответных жестов: принимая пиалу, следовало так же легко поклониться и прижать к груди свободную руку. Затем они попрощались, то есть выслушали от пастуха множество разнообразных пожеланий и, со своей стороны, пожелали ему много чего хорошего. Митька по незнанию языка только кивал и нетерпеливо улыбался. Обменявшись с этим коричневым человеком последней серией рукопожатий и так же, как он, прижав напоследок ладони к сердцу, они отвязали лошадей и спустились к тропе.
* * *
Мерген качался в седле, немного откинувшись назад и безвольно бросив ладони на луку. Лошади шли шагом, тропа, незаметно забирая выше, петляла по урезам мелких промоин и саев. Это был южный склон, трава здесь выгорала, желтела и недовольно шуршала и поскрипывала под ветром, налетавшим порой откуда-то снизу…
Он мог бы и вовсе закрыть глаза, даже задремать в седле, даже крепко уснуть, не опасаясь, что лошадь оступится или шарахнется от порхнувшей из-под копыт птицы. Тело его было цепким и даже во сне сумело бы постоять за себя.
Он покачивался в седле, насупившись и щуря и без того узкие глаза, смотрел перед собой, не замечая, как один поворот тропы сменяется другим, точно таким же, и на смену одной траве выбегает другая, неотличимая от первой.
Солнце поднялось высоко, и его сияние уже не казалось ласковым - свет безжалостно и жестко резал глаза, сушил воздух, лучи упрямо били в лицо и, казалось, забирались под одежду; звуки в этом зыбком расплаве начинали мало-помалу сохнуть, съеживаться, от них оставались только постукивающие, побрякивающие скелетики хруста и свиристения; плоть мягких утренних шелестов давно увяла в бесконечно однообразном дребезжании полированного хитина. Кузнечики надрывались в траве, а цикады - в листьях.
Вообще говоря, он любил солнце. Его смуглая гладкая кожа не боялась ожогов, и он всегда с удивлением и немного презрительно разглядывал на хуррамабадском пляже пятнистых, по-змеиному облезающих людей. Сам он солнца не боялся - оно скользило по нему, стекало с лоснящихся плеч, а то, что било прямо в спину и плечи, покорно впитывалось порами. Но сегодня он с самого утра чувствовал какое-то глухое, смутное недомогание, не говорившее о себе ничем, кроме зуда необъяснимого раздражения, маячившего то на краешке чувств, то близко, в самых надглазьях. И солнце казалось слишком ярким, раздражало.
Еще этот Митька!..
Мерген зажмурился, невольно помотал головой.
Дурной пацан! Сколько ему - четырнадцать? пятнадцать? Мог бы уже соображать! Ведь если разобраться, Мерген старше всего-то на пять или шесть лет… техникум успел окончить. Правда, Митька русский и городской, балованный, все у него есть, все будет и дальше, так уж заведено… а у Мергена отец - узбек, мать - таджичка… и вырос он не в самом Хуррамабаде, а в кишлаке возле окраины… пусть очень близком - до новостроек Хуррамабада можно дойти минут за двадцать, - но все же в кишлаке!.. Митька летом в экспедицию, вон чего… лошади, благодать! А Мерген, как подрос, с конца марта ковырялся с матерью в огороде, стоял за базарным прилавком… Осенью Митька за парту… а Мерген чуть ли не до декабря на колхозном хлопковом поле - план есть план, правда, дети? вы же советские школьники!.. И для того чтобы, вопреки проклятому колхозному хлопку, кончить восемь классов и поступить в техникум, он должен был вылезти из кожи… И потом все четыре года лез из кожи, чтобы, учась, самого себя прокормить да еще хоть сколько-нибудь принести родителям: Мерген - старший, а у них еще шестеро на руках… Нет, конечно, он кишлачный, поэтому ему, Мергену, все это понятно и близко, а Митьке - чуждо и неприятно… почему? Казалось бы, люди так похожи…
Ладно, он пацан-то добрый… видно…
Солнце лезло куда-то в самый мозг, и Мерген снова зажмурился и потряс головой.
Пацан-то он хороший… чистый… не то что… Мергену повезло, он как-то ускользнул… повезло… точно повезло - ведь он рос между кишлаком и окраиной Хуррамабада!..
Солнце, солнце!..
Ему показалось, что он задремал, и в этой дреме снова увидел себя возле поломанной скамьи.
…Их вытолкали на самую середину вытоптанного, заплеванного пространства, в Хуррамабаде почему-то называвшегося газоном.
- Ну-ка, ты, как тебя зовут-то?.. во-во, дай-ка ему как следует!
- Не спеши, не спеши! По сигналу!
- Да он же его уделает!.. Увидишь!
Косой тупо смотрел на него, переступая ногами, и только в самой глубине глаз маячило удивление. Мерген знал, куда нужно будет ударить, - прямо в нос, чтобы залился кровянкой. Тогда уже все, дело сделано. Косому только кровь пустить - и готово… Им дали почти по полному стакану портвейна, и хмель расшатывал их невзрослые тела, как буря.
Прямо в нос - и готово. Он шагнул вперед, и тут же Косой с размаху залепил по уху. Мерген сунул кулаком куда-то вперед, промахнулся. Мужики загоготали. Гогот долетал к ним, под колпак необъяснимой ненависти, которой оба они клокотали, словно из-за стекла.
- Н-на!
После второго удара у него немного прояснилось в голове. Газон покачивался, сверкали пивные пробки. Косой, сука!
Он с удивлением почувствовал еще удар, скользнувший по шее, и еще один - в грудь. Тяжело дыша и часто переступая непослушными ногами, Косой пер вперед, молотя кулаками воздух. Мерген увернулся, едва не упав - хмель толкал его то в бок, то в спину, - и когда Косой снова двинулся на него, ударил ногой почти наугад, только чтобы отмахнуться. Косой согнулся, замычал, прижал ладони к паху. И тогда он сделал так, как учил Бисер: шагнул и с размаху заехал подъемом ступни по физиономии как по футбольному мячу…
* * *
Скоро тропа должна была сбежать по склону на дно длинного и почти прямого ущелья, сплошь заросшего непролазным сплетением колючего кустарника и деревьев, гнущих стволы вокруг пестрых валунов. Оттуда, казалось, уже веяло особым застоялым зноем, запахом сохлой прели, каким-то дурманом. Тропа вламывалась в этот джангал с усилием, как будто не вдруг раздвигая чащобу своим пустотелым, тут и там рассеченным серебром паутины стволом.
Должно быть, не вчера начали гонять овец по этому ущелью, понукая их бежать то за Обикунон, на летние свежие пастбища, то, наоборот, вниз, в долины, где в базарные дни овечья кровь запекается черными лужами; не вчера принялись покрикивать пастухи на их топотливые отары, покорные и способные в своем волнообразном движении вытоптать не только траву, но и деревья, и камни; однако так велика была сила этого джангала, так мощно он раскинулся по ущелью, что за все эти века тропа не стала шире, а по-прежнему лежала узким, заплетенным сверху коридором.
Зимой ущелье заваливало всклянь, но и тогда под снегом, подо льдом застывших ноябрьских ручьев жили корни, готовясь к тому, чтобы весной, когда бешеная вода навалится, потащит камни, подпилит и обрушит скалы, норовя не так, так этак выворотить почернелые плети из-под валунов и тощего песка, - устоять, удержать ее напор, остаться на месте и чуть позже дать мощный побег… То, что все же вырывалось с корнем или мозжилось грохочущими в потоке камнями, застревало в соседних стволах, сохло, подламывалось, и новые поколения насекомых обживались на безжизненных сучьях.
Овцы бежали по этой тропе дважды в год, бежали мелкой неторопливой побежкой; люди шли за ними в полный рост; всадники спешивались, шагали, ведя лошадь в поводу, потому что, даже пригнувшись к луке, всегда можно было ткнуться лбом в тугую каленую ветку эргая, безрассудно померявшись с ней силой на всем скаку.
В этом-то и был весь фокус - пролететь джангал единым махом, обхватив лошадь за шею, и нигде не зацепиться, а только чувствовать и слушать, как руки деревьев и кустов, промахиваясь едва ли не на сантиметр, шевелят волосы на голове и секут холодящий лицо воздух.
Мерген подумал об этом, но не испытал сейчас ни холодка, ни лишнего удара сердца, переходящего на торопливый жадный бой; солнце слепило глаза, что-то гудело в затылке, и тени казались желтоватыми.
- Ну, что? - спросил Володя, придерживая лошадь. - Шагом пойдем?
- Зачем шагом? - Мерген старательно улыбнулся.
Ему хотелось бы спешиться и сесть на траву возле серого, сплошь затененного и, быть может, даже прохладного валуна. Но к тому не было сейчас никакого повода.
- Ого-го-го! - хрипло закричал он вместо этого; и запрокинул голову, сощурился, чувствуя, как солнце сверлит веки.
- Ладно… - сказал Володя. - Что время терять… Митя! Митя! - он возвысил голос и привстал в стременах. - Пригибайся как следует! Понял? Смотри у меня!..
Он тронул лошадь, сам пригнулся, сжался - и лошадь под ним тоже подобралась, будто зачерствела.
- Ого-го-го! - закричал Мерген.
- Ого-го-го! Го-го! - заверещал Митька сзади.
- Пригибайся!