Мерген ударил лошадиные бока, сжал коленями. Ветер для начала немного загустел, и тени начали мелькать в глазах, будто норовя перегнать друг друга. Он не чувствовал себя скачущим на лошади. Какое-то странное отрешение - словно глаза летели чуть выше темени, внимательно присматриваясь к тому, как подпрыгивает в седле еще совсем недавно родное тело, - мешало сосредоточиться на движении. Он пригнул голову низко, даже ниже, чем это требовалось, сполз с седла набок. Ему стало страшно. Ветви, толстые, железные ветви проносились над головой, мельтеша тенями. Солнце только промелькивало сквозь них, но казалось еще более ярким, чем раньше. Володя далеко перегнал его. Копыта гремели по камню, воздух свистел, пространство звенело и трепетало; Володи не было слышно, он уже унесся далеко вперед. Сзади стучали копыта Митькиного Орлика. Солнце давило на глаза. Они летели по джангалу, все сливалось в серое мелькание. Солнце все пучилось и пучилось над головой.
Копыта гремели, все кругом шаталось и скользило, и Мерген почувствовал ужас. Он стал поворачиваться в седле, чтобы глянуть назад. В этот момент солнце лопнуло и полилось с неба жидким расплавом; и одновременно он почувствовал облегчение, мгновенно успокоившись и начиная подниматься ему навстречу. Чего он испугался! Какая ерунда! Солнце - вот и все! Солнце - и ничего больше!
Он воспарял, забыв обо всем, что окружало его минуту, две минуты назад: кувыркаясь и потому различая только стремительное чередование синих и золотых полос, он поднимался все выше и выше.
Собственно говоря, представление о том, что выше, что ниже, было потеряно; оставалась лишь крупица сознания, не залитая солнцем и движением вверх, к солнцу… закрыв глаза и мыча, он привстал на стременах… и все летел - выше, выше!..
* * *
Грех было жаловаться, конечно. И так все складывалось более чем удачно. Мызин отпустил - это раз. Мог бы ведь и не пустить, как не пустил неделю назад с Володей. Во-вторых… Митька не знал, что во-вторых. Но и во-вторых, и в-третьих, и в-десятых все было прекрасно. Только почему ему никогда не позволяют первым? Нет, конечно, сам он не будет об этом даже заикаться. Мерген все равно первым его не пустит, посмотрит так незначительно, словно и вопроса-то не слышал, и отвернется. А Володя, может, и пустил бы, да его просить неловко - известно, что он отказывать не любит или просто не может, а сам будет переживать. Но вот если бы каким-нибудь чудом Митька когда-нибудь оказался впереди - о, он бы так понесся по джангалу, что чертям бы тошно стало! Орлик бы только не подкачал…
Митька протянул руку и похлопал Орлика по шее.
- Пригибайся, пригибайся как следует! - крикнул Володя, повернувшись.
Он тронул лошадь, низко пригнувшись к луке, и нырнул в темный зев тропы, похожей на туннель. Вот и Мерген послал своего Рябого - тоже наклонился низко-низко, припал к лошадиной шее.
- Ого-го-го!.. - дико завопил Митька, колотя пятками Орликовы бока.
Орлик мотнул головой, но почти сразу же двинулся, будто понимая - тут не просто скачки, а ритуал, и нарушать его нельзя.
- Ого-го-го!..
Митьке так низко пригибаться не нужно: он ростом не вышел, что в данном случае благо. Но все равно хочется пригнуться, вжаться, сровняться с седлом, потому что над головой свистит и мелькает, и кажется, что свистит и мелькает буквально в миллиметре от макушки; да еще и копыта гремят так, словно не в кустарнике лежит тропа, а между голых стен, и эхо подхватывает каждый удар… Мелькание, ветер, жар Орликова тела, влажность лошадиного пота там, где ладонь касается шеи…
- Уй-уй-йу-йу-йууу!..
Эх, Орлик, Орлик! Вот всегда все ускачут черт знает куда, а Митька все гремит в джангале! Ну давай же, давай!
И вдруг, вылетев на поворот, после которого лежал прямой кусок тропы метров в сорок, Митька с изумлением увидел спину Мергена!
Догнали!
- А-а-а! То-то!.. Ну! Ну! Еще, еще!
Мерген так низко пригнулся к шее лошади, что спина его была совсем горизонтальной. А Митька еще разочек и еще пнул Орликовы бока!.. Он не спускал глаз с Мергена. Ему показалось, что Мерген даже немного скосился в седле, сполз набок, чтобы быть ниже. Теперь спина перестала быть ровной: завалилась вперед. И голова совсем низко опущена. Так ведь даже смотреть нельзя! Может, он и не смотрит?
"Да он же боится! - подумал Митька. - Он боится!" Он так боится, что даже не способен поднять голову! Он сполз с седла! Он боится! Боится! Он, Мерген, боится больше Митьки!..
Мерген стал распрямляться. Сначала он поднял голову, затем плечи. Он распрямлялся в седле прямо навстречу новым тугим ветвям. Митька не понял, что произошло. Мерген выпрямился в седле, повернув голову назад, к Митьке. Лицо его было страшно искажено. Он крикнул - а! Это не было слово или имя, вопль боли или отчаяния. Это был просто крик - резкий, недолгий, хриплый, душераздирающий. Сразу после этого Рябой влетел под сплетение ветвей; Мерген, словно сломавшись в поясе, завалился назад; Митька стал натягивать повод; Рябой несся дальше; Митька заметил, как разлетелись в стороны стремена; Мерген кульком повалился назад и вправо, круша куст железного эргая собственным телом…
Орлик остановился, и Митька кубарем скатился с седла.
Сначала ему показалось, что Мерген напоролся на какой-то сук, который проткнул его насквозь, и теперь он, словно бабочка на иголке, содрогаясь всем телом, умирает на нем, одновременно пытаясь сползти. Митька замер.
- Мерген! - крикнул Митька, делая шаг вперед. - Мерген!
Мерген мерно бился всем телом, по-кошачьи выгибаясь. Вот он перекатился набок, еще перекатился… Нет, он был цел - сук не торчал в спине, и крови не было.
- Мерген! - закричал Митька, не слыша себя, дрожащим, тонким голосом.
Тот снова перекатился и захрипел.
Митьке нужно было подойти к нему, но он стоял как вкопанный. Мерген сейчас не был похож на себя самого, на того Мергена, которого Митька видел десять минут назад. Он вообще был мало похож на человека: он извивался как червяк, бил ногами, словно тот баран, которого неделю назад сам же Мерген и резал - баран закатил глаза, а потом как-то так томно потянулся всем телом, словно спросонья, и стал биться, и Митька, кое-как осиливший вид хлынувшей из него крови, этого уже не выдержал - убежал за палатку; и хрипел Мерген не человечьим голосом, и на губах у него появились хлопья вспененной слюны…
- Володя! Володя!!! - хотел закричать Митька, но получилось только сдавленное: - В-ва… в-ва!..
Он попятился.
Прошла доля секунды, но он успел вообразить себя опрометью бегущим: он бежал по тропе назад, не тратя времени даже на то, чтобы взять Орлика в повод или вскочить на него; несся под сплетением ветвей, в раззолоченном сумраке, спотыкаясь о корни, о камни, цепляя полами рубахи торчащие со всех сторон ветки, а там, где тропа поворачивала, натыкаясь на них лицом; летел слепо, гонимый ужасом - дальше, дальше от неровного хрипа, от ритмического шороха бьющегося на камнях тела!
В этом была какая-то жуткая необратимость - он убежал, и все; назад ему не вернуться! Он вообразил себя бегущим и понял, что эта пробежка перепуганного мальчика превращает его в мальчика навсегда - по крайней мере для тех, кто знает, при каких обстоятельствах это случилось, - для Мызина, для Володи, для Васильича. Даже для Клавдии Петровны.
Он попятился, запнулся о камень… и вот уже, сделав те два или три шага, что их разделяли, опустился на колени.
- Мерген! Мергенчик! Не умирай, пожалуйста! Мергенчик, не умирай!..
Страх, жалость и долг, взявшись намертво и норовя осилить друг друга, учинили в душе такое, что Митька даже не заметил, как по щекам побежали слезы. Не слыша собственных всхлипов, беспрестанно, как заклинание, повторяя "Мергенчик, родной, не умирай!", он все пытался удержать его руки и два или три раза, трясясь от плача, вытирал полой рубашки обильно покрытый пеной рот. А потом раздалось спасительное, чудное, пронзившее его острым счастьем:
- Да крепче же, крепче держи, мать его!..
Володя выскочил откуда-то из-за спины, таща нож из ножен, и Митька немного оторопел, когда он, блеснув лезвием, навалился вдруг на Мергена так, словно должен был зарезать: сопя и усиливаясь, скребя землю мысками сапог, он делал что-то с лицом Мергена (что именно, Митька не видел), а когда отстранился, швырнув нож наземь, оказалось, что Мерген сжимает зубами обломок ветки и из открытого рта слюна бежит еще пуще…
- Падучая, что ли… - натужно выговорил Володя, навалившись ему на ноги. - Черт, не хватало!..
Судороги умерялись; сначала затихли ноги, потом и руки поослабли. Митька отпустил их - они снова ожили, но уже не судорожно, а так, как живут руки человека, произносящего жаркую, исполненную страстью речь.
Володя встал, вытаскивая сигареты.
- Вытри его, Митя…
Митька еще раз потянулся полой ко рту, чтобы смахнуть пену. Мерген открыл глаза.
- Вытрись, Мерген, - сказал Митька, думая, что тот пришел в себя.
Но Мерген ничего не видел. Глаза его перебегали с предмета на предмет - это были не те предметы, что мог сейчас разглядеть Митька: не кусты, не камни, не лошади, не облака, не солнце, колющее спицами сквозь препятствие ветвей. Он бормотал что-то, обращаясь не к ним - не к Володе, не к Митьке, а к каким-то иным людям, плотно окружавшим его в этом временном безумии. Он говорил бурно, неразборчиво - Митька не понял ни одного слова, - лицо его играло, словно все возможности мимики, прежде им скрываемые, должны были проявиться именно сейчас за две-три минуты: он часто повторял что-то, какую-то одну и ту же фразу и вот наконец, понемногу перекочевывая сюда, в мир кустов, скал, облаков и лошадей, вдруг отчетливо выкрикнул:
- Ну нельзя же, нельзя же так с людьми, нельзя!..
И сразу после этого уставился мутными глазами на Митьку, помолчал, стал приподниматься, чтобы сесть, сел, точнее - полусел, привалившись спиной к бугру, и спросил неожиданно хмуро:
- Что? Что вы? А?..
- Ничего, - сказал Володя, пожав плечами. - Покурить сели.
* * *
Володя курил, дым не торопился рассеиваться, застревая в ловушках листьев и веток. Он что-то спрашивал, а Мерген отвечал. Говорил медленно, словно занятие это было ему в новинку. Казалось, он выдавливает слова из себя, как из тюбика, где они лежат строго друг за другом и появляться могут только по одному.
Митька не прислушивался к их разговору. Он не знал, к чему относились первые понятые им слова Мергена. И никто бы уже не мог узнать этого, потому что даже сам Мерген уже забыл все то, что еще недавно так отчетливо видел; и очень удивился бы, если бы ему сказали, что он произнес такую-то фразу. Однако Митька отнес слова на свой счет, вспомнил пастуха, насупился, исподлобья рассматривая листву, камни, обломки веток на тропе… Он чувствовал смутную вину, но не стал бы в ней признаваться. Конечно, и за водой можно было сходить, и вообще… Он и раньше знал, что здесь, в горах, своя жизнь, свои представления обо всем; он и раньше знал, что следует стараться принимать эти представления такими, какие они есть, подстраиваться под них… Он взглянул на Мергена - тот уже порозовел немного.
Митька поднялся, побрел по тропе вперед. Поднял обломок кремешка, потер о штаны. Наткнулся на песчаную полянку. Стал присматриваться и скоро нашел то, что искал - несколько вороночек одна возле другой. Они были небольшими, глубиной в спичку. Митька походил вокруг них, шаря глазами по песку, натыкаясь на какие-то черненькие пятнышки, но все это было не то, не то… И вот увидел наконец большого жилистого муравья, длинного, стремительного. Митька хлопнул его ладонью, поймал и, осторожно взяв пальцами, бросил в воронку. Лев (там жил муравьиный лев) бесновался в своем укрытии, стреляя песчинками вверх, чтобы вернее завалить добычу к себе, цапнуть за ногу челюстями и утянуть в песок, как в воду. Однако Митькин муравей был из боевых: поначалу растерявшись, он затем единым махом вылетел из воронки и поспешным пунктиром помчался наутек. Митька снова его схватил, бормоча что-то увещевающее, сунул в ловушку… Так было три или четыре раза, и всякий раз перед тем, как бросить муравья льву, Митька бормотал, осторожно сжимая его пальцами:
- Ну все, ладно… Вот последний раз - и все… Убежишь - не буду больше ловить.
Вот опять он выбрался - черный, злой, жилистый, ускользающий от смерти. Митька потянулся к нему, но рука замерла в воздухе, потому что он услышал:
- Эй, Митя! Где ты там! Поехали!..
Они уже сидели в седлах. Орлика Володя держал в поводу.
Вот ведь сколько раз он уже решал про себя - не будет торопиться! И Володя все время говорит: не торопись! И Мызин толкует то же. А у него опять от спешки руки подрагивают!
Митька перехватывает повод, делает два шага и сует ногу в стремя…
Земля уходит вниз, и он - не по правилам, забыв и на этот раз все, чему учили, - снова оказывается в седле, слыша только, как стучит и колотится нетерпеливое сердце.
Глава 4. Сангпуштак
1
Когда они вышли во двор, стало слышно позвякиванье капкира о казан. Горьковатый чад перекаливаемого масла слоился между деревьями и виноградными шпалерами, и низкое солнце дырявило его золотыми лучами.
- Ой, не могу! - бормотал Нуриддин, приунывший после двух часов разбора и корректировки подстрочников. - Зачем это все? Зачем стихи? Зачем подстрочники? Вот есть сад, есть земля, вода, деревья… воздух, солнце! - он поднял руки, запрокинул голову и зажмурился. - Зачем стихи? Кто будет читать мои стихи? Деревья будут читать мои стихи? Вода будет читать мои стихи? Ветер будет читать мои стихи? Нет, первым мои стихи прочтет Раджаб Насыров, чтобы потом в газете назвать их плохими!.. Во-о-о-ой!.. Никита, нам пора немножко выпить водки! А?
- Где твои боевые племянники? - спросил Ивачев, озираясь. - Наверное, уже замучили бедную Марту…
- Что ты с этой Мартой, как… не знаю! как с ребенком!
Ивачев пожал плечами.
Марту ему было жалко. Особенно зимой. Зимой Марта обычно валялась под батареей. Раз в три или четыре дня та полужизнь, что продолжала в ней теплиться вопреки предписаниям природы, пересиливала оцепенение анабиоза, и тогда она начинала вяло шевелиться. Если ее переносили в кухню и опускали на пол перед капустным листом, Марта апатично покусывала его, затем с усилием переползала, мочилась желеистым молоком и шагала по прямой, запинаясь с нерегулярностью испорченного механизма. Вскоре она упиралась в ножку стола или стену. Ножку Марта способна была обойти; стена же возбуждала в ней приступ бессмысленного упорства: вместо того чтобы повернуть и двинуться обратно, она принималась скрести по ней заскорузлыми когтистыми лапами в попытках проникнуть за. В конце концов кто-нибудь, чертыхнувшись, отрывался от своих дел и переворачивал ее драконьей кожистой мордой в обратную сторону. Тогда она плелась до другого препятствия.
Следя за ее тягучей зимней мукой, Ивачев невольно пытался вообразить, как это несчастное существо жило прежде. Должно быть, прежде Марта временами все же испытывала счастье… может быть, когда лежала с полным желудком на солнцепеке: панцирь раскалялся, и кровь струилась быстрее, разнося по телу щекочущую истому. И сердце стучало: тук-тук, тук-тук, тук-тук; пусть редкими, пусть слабыми ударами - но тоже в меру сил поддерживало биение Вселенной… Потом нашли лихие люди… поклали в мешок… привезли в снега, в морозы… держали в зоомагазине… продали… беда, как представишь!
- Хаём! - крикнул Нуриддин, и через секунду с крыльца женской половины дома кубарем слетел что-то дожевывающий на ходу Хаём.
- Никита-амак интересуется, где его черепаха, приехавшая на свою историческую родину, - веско сообщил ему Нуриддин. - Где сангпуштак? Ты видел?
Не переставая жевать, Хаём горячо заговорил, роняя изо рта крошки, отрицательно мотая головой и показывая пальцем в глубину сада, где на противоположной стороне огромного двора виднелась в зелени стена второго дома - там жил один из братьев Нуриддина.
Ивачев вздохнул и отвернулся. Когда говорили так быстро, он ничего не понимал.
- Я так и думал, - сказал Нуриддин, когда Хаём вприпрыжку побежал назад к крыльцу. - Я же говорил - от черепахи стоит только отвернуться на три секунды, и она тут же потеряется в траве! В общем, они только на минуточку положили черепаху возле забора и пошли взять по кусочку свежей лепешки с каймаком… их Махбуба-хола позвала… а когда пришли, ее уже не было… Но Хаём-бой говорит, что он в этом не виноват, а виноват его старший брат Фотех! Хаём-бой говорит, что он предлагал привязать ее веревкой за ногу… и тогда сейчас Никита-амак получил бы свою черепаху обратно… но старший брат Фотех его не послушался, а только дал подзатыльник.
Ивачев рассмеялся.
- Охир, сангпуштак рафт! Что и следовало доказать!
- Рафт, - согласился Нуриддин. - Черепаха благополучно достигла исторической родины. Ее путешествие завершилось. Она ушла в зеленые… э-э-э… луга? Мы тоже с тобой - рафтем в зеленые луга! Должны же и мы сегодня хоть что-нибудь завершить! Сейчас, подожди, я попрошу, чтобы нам пока кое-что приготовили. Потом мы пройдемся по саду… я покажу тебе деревья, по которым лазал мальчишкой. Пойдем…
Они прошли мимо крыльца и повернули за угол, оказавшись в тихом тенистом пространстве. Слева оно было ограничено стеной беленого глинобитного дома, прямо - увитой зеленью высокой оградой, справа - двумя гранатовыми деревцами, сверху - кружевным потолком виноградных ветвей, лежащих на перекладинах, а снизу - утоптанной и чисто выметенной глиной. У стены стоял квадратный топчан - кат, - застеленный одеялами и курпачами. На кате перед низким столиком - сандали, - на котором стоял чайник и пиала, покойно сидела мать Нуриддина.
Днем, когда они приехали и, оставив сумки у порога, подошли к ней поздороваться, Ивачев, смущенно отвечая на участливые расспросы, не мог отделаться от ощущения, что ему, Ивачеву, старуха рада больше, чем Нуриддину. "Сынок, веди гостя в дом, - сказала она в конце концов. - Что ему стоять на жаре!"
Снова увидев их, она улыбнулась и темными морщинистыми ладонями поправила руймол, закрывавший голову и грудь. Она была во всем светлом. Только черные ичиги в кожаных калошах нарушали белизну.
- Чхел? - спросила она, приветливо глядя на Ивачева. - Чои мо нагз мебини?
- Нагз, - ответил Ивачев и зачем-то сообщил, разведя руками: - Сангпуштак рафт. Э-э-э-э… рафт ба ватани таарихи!