О чудесном (сборник) - Мамлеев Юрий Витальевич 16 стр.


Но так как все это ее совершенно не интересовало, то она отмахнулась от поисков ответа. А Митрий Иваныч расцветал. Подложив подушечку на стул, усадил Варюшу на мягкое. Из последних, предгибельных сил бросился на кухню разогревать чайник. Шатаясь, принес ей, слегка расплескав, стакан горячего чаю, но сахарку не рассчитал и от притока любви положил слишком много, переборщил, так что Варвара Петровна недовольно поморщилась и хотела было матюгнуть Митю, но воздержалась. А душа Митеньки находилась в каком-то сладостном, далеком от земного веселии.

Он юлил и то хотел уложить Варвару Петровну отдохнуть на диванчик, то начинал вытирать пыль, чтоб помочь ей убраться.

Варвара Петровна молчала.

Но когда Митрий Иваныч совсем расхрабрился и начал было из потрепанной книжицы читать ей стихи о любви, она выругалась: "Обормот!" Однако Митрий Иваныч принял это не за свой счет, а за счет дальнего, живущего у темной уборной соседа. Лицо его по-прежнему было добренькое и легкое, как у ангелочка…

Варваре Петровне иной раз становилось опять жалко его, и сжималось сердце, но в душе все равно холодно и равнодушно думалось: "Хорошо бы умер".

- Митя, скоро перевозка приедет, врач договорился, в больницу тебя возьмут, на поправку, - спокойно сказала она ему.

Митрий Иваныч подскочил:

- Не хочу, не хочу! - и замахал рукой.

- Почему, Митя? Тебе лучше будет: уход там хороший и снотворные, - удивилась Варя.

Митрий Иваныч засеменил.

- Что мне уход? Мне лишь бы ты была рядом, Варюша; со мной - у тела моего, у души, - взвизгнул Митрий Иваныч. - Рядом! - и он протянул к ней жадные, просящие руки: "Не покидай".

Как раз в это время раздался у окна пронзительный вой санитарной машины. Митрию Иванычу показалось, что если его оторвут от Вари, то он непременно умрет, умрет в сознании своем еще раньше, чем на самом деле, потому что не будет непонятного, таинственного заслона от гибели - любви.

Он заплакал. "Не покидай", - пробормотал он сквозь слезы.

- Что же, я с тобой в больницу поеду? - ответила Варя.

Митрий Иваныч засуетился и захотел было спрятаться в угол, где раньше стояла кроватка, на которой он впервые познал Варину любовь.

- Я к тебе приходить буду. Ты там выздровишь, - приговаривала Варвара Петровна, собирая его вещи.

Тем временем вошли равнодушные, как палки, санитары.

- Ишь, больной какой прыткий, - сказал, правда, один из них.

Слово "выздровишь", произнесенное Варварой Петровной, немного смягчило Митрия Иваныча, но предстоящая разлука с женой казалась невыносимой. Однако все произошло так быстро и автоматично, что Митрий Иваныч не смог прийти в себя. Неожиданно он застеснялся плакать при санитарах. По-настоящему опомнился он уже у машины, когда его втискивали туда, а рядом стояла в платочке, поеживаясь от теплого солнышка, Варвара Петровна.

Он почувствовал, что его отрывают от источника жизни, теплоты и забвения.

- Варя, приходи, приходи скорей, а на память сейчас дай чего-нибудь, - жалко выговорил он из-под туловища огромного санитара.

Варваре Петровне, задумавшейся о своем, послышалось, что он просит кушать. Тяжело вздохнув, она возвратилась в дом и, оторвав от вареной курицы, которой она хотела завтра закусывать водочку, пупырчатую ногу, принесла ее в бумажке Митрию Иванычу. Митрий Иваныч от умиления и слабости расплакался. "Смягчи последней лаской женской мне горечь рокового часа", - мгновенно вспомнил он кем-то оброненные на улице слова неизвестного ему поэта.

Отдышался он уже в больнице, в палате-каморке, на чистой, но грозной в своей чистоте постели. По углам разговаривали со своим уходящим "я" больные.

От слабости Митрий Иваныч уснул и проснулся утром от игры солнечного света и оттого, что рядом шумно мочились.

Его осматривали врачи, ворочали и уходили.

Веселые сексуальные сестры, казалось, только ждали смерти больных, но не из удовольствия, а просто из бессознательного чувства прогресса. Раз человек тяжело болен, думали они, значит, следующим пунктом должна быть его смерть. А ведь у женщин чутье, естественно, развито больше всего. Одна сестра даже заболевала, если кто-нибудь упорно не умирал.

Но Митрию Иванычу было на все наплевать, он жил ожиданием прихода Вареньки; без нее в этой больнице, среди чужих умирающих и здоровых чужих, он чувствовал себя отрезанным, выброшенным на пол ломтем. Но тем живее, как трепет света, жил он образом Вареньки.

Гадал, о чем она думает, что делает, как нежится в постели. Он и сам не вникал, почему сейчас, перед смертью, когда ему пошел уже шестой десяток, он вдруг за один день стал так романтичен, как не был даже в дни молодости и любви.

Но Варенька не пришла и назавтра, не пришла и потом. Она хотела прийти и даже слегка нервничала из-за этого, но никак не могла собраться.

Дело в том, что в первый же день после отъезда Митрия Иваныча она здорово напилась с одним чистеньким, очень отвлеченным от страданий мужиком. Закусывать пришлось лишь курицей, и то без подаренной пупырчатой ноги, а Варвара Петровна очень любила поесть, особенно масленое. Ее развезло. А наутро она собиралась было пойти, но отвлеченный от страданий мужичок не давал ей покоя в смысле любви. Он почему-то весь обслюнявился, но Варваре Петрове было так радостно, что она то и дело весело ржала и дрыгала ногой.

Конечно, можно было пойти вечером (к Митрию Иванычу, как к тяжелобольному, всегда допускали), но Варваре Петровне стало лень, и к тому же после разгула ее всегда тянуло выпить кружку пива и сходить в кино…А в последующие дни она не пошла по приятной инерции.

…Митрий Иваныч плакал в своей кровати; он зарылся головой в подушку и рыдал; окружающие думали, что он плачет, потому что знает, что скоро умрет, а Митрий Иваныч плакал от неразделенной любви.

Потрясение, испытанное им из-за того, что Варвара Петровна не пришла, ввергло его в какое-то непонятное состояние. С одной стороны, он осознал всю странность, но и неотразимость действия тех мощных, внутренних сил, которые заставили его вдруг так полюбить Варвару Петровну, как будто она родилась вновь и уже не была его затасканной женой; с другой стороны, он осознавал, что все это какой-то бред и что весь опыт его прежней, долгой жизни говорит о том, что любовь, да еще к собственной жене, - чушь, в которой стыдно даже признаться; наконец, он ясно видел, что в ответ на его фантастический взрыв Варвара Петровна и ухом не повела, что его любовь - не разделена.

Но не менее странно он отбросил первые два соображения и неожиданно весь ушел в неразделенность любви.

"Лучше уж так мучиться, только бы загородить этим страх перед смертью", - подумало на секунду, что-то внутри его. И он мысленно взвизгивал, доводя себя до исступления, пока еще бессознательно, всей душонкой своей, уходил в жуткое прибежище неразделенной любви, которое спасало его от еще большего, последнего ужаса.

Он написал истерическое, слезливое и длинное письмо Варе, залезал с головой под простыню и вечно бормотал про себя как-то запомнившиеся ему лермонтовские стихи:

У врат обителя святой

Стоял просящий подаянья

Бедняк иссохший, чуть живой

От глада, жажды и страданья.

Куска лишь хлеба он просил,

И взор являл живую муку,

И кто-то камень положил

В его протянутую руку.

Так я молил твоей любви

С слезами горькими, с тоскою;

Так чувства лучшие мои

Обмануты навек тобою!

Митрий Иваныч бормотал эти стихи всегда, завывая от их скорбного, страшного смысла; бормотал, когда его выслушивали насмешливые врачи; когда возили в уборную; за едой, когда пища вываливалась изо рта. Он совсем помутнел от этих стихов.

…Варя читала его письмо совершенно равнодушно; хотела было сказать про себя: "Дурак", но когда прочла все, то почему-то решила, что не он его написал. "Слишком уж заковыристо для Мити", - подумала она. За дни своей свободы от Митрия Иваныча она распухла, не то от водки, не то от разврата. Но жалость - легкая, абстрактная, не мешающая ей спокойненько кутить - такая жалость к Митрию Иванычу тоже по-своему волновала ее. Наконец, мирно поругивая себя и мысленно сославшись, что первые дни не приходила по пьянке, а потом вдруг совестно стало, она поплелась с передачей к Митрию Иванычу. Тот в это время застрял в уборной. Когда Варвара Петровна пришла, кровать была пустая. У нее мелькнула мысль: передачу оставить, а самой быстрехонько улизнуть, но тут как раз Митрия Иваныча ввезли.

Митрий Иваныч за эти последние дни уже совсем ослаб, и вместе со слабостью появилась в нем какая-то страшная, уничтожившая все чувства ясность мышления. Этот переворот происходил постепенно, а встреча с Варварой Петровной привела к тому, что эта ясность беспощадно хлынула во все тайники сознания.

Собственно, встречи никакой не произошло: Варвара Петровна сказала два-три слова, Митрий Иваныч слабо прошептал ответ, Варвара Петровна опять что-то сказала, а Митрий Иваныч смог прошептать уже только полслова. Он равнодушно смотрел на нее, как на тумбу, и недоумевал, за что ее можно было любить. Обрадовавшись, Варвара Петровна ушла.

А завершившийся переворот в душе Митрия Иваныча состоял вот в чем: те истерические, странные силы, которые гнали сознание Митрия Иваныча от смерти сначала к "дялам", а потом к любви, исчерпались; всепобеждающая ясность внутри его сознания, которую он сдавливал и пытался замелькать, пробилась; непостоянство чувств рухнуло перед постоянством мышления; он понял, что от смерти не уйти, и хоть люби его Варвара Петровна или не люби, хоть настрой он тысячу домов или не настрой, это не ответ на мрачное, тяжелое дыхание смерти, и что ответ, может быть, заключен только в самом понимании смерти - но здесь Митрий Иваныч был, конечно, бессилен, так как понимание это могло прийти только после познания той области, которая лежит за пределами видимого мира. Да и то, имея в виду полное успокоение, если это познание абсолютно - хотя бы в отношении судьбы "я".

…От этой чудовищной, торжествующей без торжества ясности уничтожения Дмитрию Иванычу стало так жутко, что спасало его только возрастающее забвение.

Правда, иногда он, стараясь ни о чем не думать, все же гаденько в душе повизгивал, и, чтобы убедиться в том, что он еще жив, потихохоньку, маленькими дозами мочился в постель.

Кроме того, из-за сознания приближающейся гибели он сумеречно порывался повеситься и слабыми, как тень, руками безнадежно, из последних сил пытался привязать к спинке кровати какие-то шнурки. Но прежние внутренние силы еще копошились в нем: на него нападал страх, и он думал: "Лишь бы выжить"; выжить и спастись не от раковой смерти - это было невозможно, - а от самоубийства.

И за несколько минут до смерти, когда над ним уже стояла, что-то жуя и поглаживая свой живот, самодовольная врачиха, он, закрыв глаза (чтобы не видеть исчезающий мир), думал: "Только бы не повеситься", и нелепое, смрадное сознаньице того, что он избегает моментальной смерти от самоубийства, отдаляя тем самым, хоть на минутки, неизбежную смерть, наполняло его душу сморщенной, патологической, как безглазый выкидыш, слабоумной радостью; радостью, которая надрывно и жалко пульсировала среди безбрежного мрака и хаоса. Он тихохонько пел (что-то идиотское и потаенное), глотал слюну, чтобы почувствовать теплое; гладил трясущиеся от страха ножки; иногда закатывал глаза и вспоминал, что мир прекрасен. Быстро пролетели его последние мгновения.

Упырь-психопат

Этот упырь был в двух отношениях необычен. Во-первых, у него - неведомо какими путями - сохранилось ясное и тревожное сознание, хотя сам он, как фигура, застрял, подобно всем упырям, между тем и этим светом. Но в отличие от других, правда, занырял еще куда-то в сторону. Итак, наш упырь в целом не обладал особой сумеречностью, хотя, как видно, положение его не отличалось определенностью. Во-вторых, это был до ненормальности трусливый упырь. Поэтому он страшно боялся пить кровь у живых людей, даже у деток. Обдумывая себя, он устроился на донорский пункт, где мог - после некоторых комбинаций - в покое и досыта упиваться донорской кровью из пробирок. Служил он там медицинском братом и считался тихим и вдумчивым товарищем. Никого не пугал даже его портфель, не по ситуации огромный.

Вот его записи.

21-е мая…Сегодня во сне видел Канта.

22-е мая. Михайлова обхожу стороной. Боюсь, он подозревает, кто я. На душе тревожно, но держусь добрячком. На работе выпил три пробирки кровушки группы А. Неужели вскроется?

23-е мая. Не обольщайтесь, тупоумные людишки, вы, жирные дамы, и вы, зверо-воинственные мужчины: я еще более или менее формальная сторона вампиризма, а истинный вампирчик - так или иначе - сидит в вас!!!

24-е мая. Нудный и скучный день. С утра простоял в очереди за молоком. Но пить не смог - вырвало. Чтобы все время материализовываться, нужна энергия, и, черт побери, на высшее остается совсем мало духу. Плохи наши дела! Говорю это к тому, что во сне опять видел Канта. Потом, к вечеру, зашел в библиотеку - почитать. Мое впечатление - Кант, по существу, писал только о нас, об упырях. Ведь опять все те же проблемы: свобода воли, мораль, практическая ответственность перед Богом. И насчет теории он молодец: действительно, ну как из разума можно вывести существование Бога? Какого, например, Бога можно вывести из нашего вурдалакского ума? Ничего, кроме тьмы, не выведешь. Но вот насчет внутренней свободы - это есть; я даже в самый момент экстаза, раньше, когда еще был смел и пил кровь из младенцев, все равно чувствовал в своей душе нечто свободное, божественное и даже игривое! Это ли не гарантия бессмертия души! Недаром все мыслители так отличают внешнее от внутреннего.

25-е мая. Не люблю бульдогов и вообще собак. Пожирание без присутствия разума ничтожно… Сделали выговор (не мне, а начальству, хи-хи-хи!) за утечку крови. Боюсь, что наш донорский пункт разгонят. Все считают, что начальник спекулирует кровью.

31-е мая. Страшная тоска… Жажда иного берега, как говорят. И когда, когда все это кончится?! Пьешь, пьешь кровь, воруешь, оглядываешься, читаешь Канта - и все-таки хочется в иной мир, в иной, а не в загробный, будь он трижды проклят, надоел совсем, хуже этого мира.

Не знаю, чем это кончится. Самоубийство бессмысленно, и даже оккультное тоже, потому что вряд ли достижимо, да и жалко себя по большому счету. Хочется уединиться, и чтоб в тепло, и чтоб Высшие Иерархии в душу смотрели, и чтоб кровушку пить, но так, чтоб никому не причинять этим зла.

Не иначе как душа в рай просится.

Федоренко (воплотившийся упырь, работает в бане, за городом) говорит, что все это у меня оттого, что я давно не пил живой крови, из человеков, потому и затосковал. Говорит, кровь из пробирки пить - одно расстройство; вроде одно и то же - а чего-то, весьма существенного, не хватает!! Ну-ну!

1-е июня. Опять думал о Канте! Как здорово он определил, что весь наш мир - явление, кажимость в конечном счете! Сам на себе я это очень хорошо чувствую! Ну, бывало раньше, выпьешь крови из одного дитяти, из другого, они помрут (потом, может быть, опять воплотятся, может быть, и нет) - и все это так несерьезно, так несерьезно! Серьезности нигде не вижу, вот что! Ну, может ли в сути своей такое существо, как я, наделенное метафизическим чутьем, бессмертной душой и т. д., стать упырем? Ан, оказывается, может, да еще как! И это несмотря на бессмертную душу?! Но в таком случае разве не видимость - и то, что я сосал кровь из младенцев, да и сама кровь… Все фук, все ничто, все бред абсолютного! Да и эти бедненькие дитяти?! Вы думаете, я их не жалел?! Еще как! Особенно одну девочку, милую такую, одухотворенную, с глазами, как у христианских ангелочков? Но не мог не пить: против естественных законов я - нуль, козявка, даже со своей бессмертной душой Да и ведь девочка эта - тоже видимость, отражение, ведь не может же что-то реальное погибнуть от такого глупого, идиотически-бессмысленного существа, как упырь. Только призрак может погибнуть от призрака.

Но кончаю, кончаю, на сегодня хватит.

Пойду сосать пробирки.

6-е июня. Федоренко определенно прав, когда говорит, что частично моя тоска - от недостатка живого объекта… Но не могу - труслив, труслив-с стал до невозможности. Прямо сил нет. Может быть, это от разума, от интеллигентности!

Я и раньше норовил только детишек сосать. Чище они и беспомощней. И умирать им радостней.

Но теперь я не могу детишек сосать. Боюсь! Одного даже крика ихнего и писка боюсь. Нервозен стал до невозможности. Дитя ножками болтает, глаза пучит, слюну пускает - а я дрожу, вожделею, извиваюсь, но боюсь! А чего боюсь, сам не пойму! Очень уж стал чувствителен к своей особе.

Но больше так жить не могу. Нужны объекты! Во рту пересохло, все тело мое (не совсем земное, в конце концов!) трясется, глаза жаждут небесного! Что делать?!

7-е августа. Два месяца я не брался за перо. И какие два месяца, какие!..Разве можно передать словами то, что я пережил?!!..Я влюбился, влюбился в очаровательную, нежную, земную девушку с чистой и возвышенной душой!..И как влюбился - платонически! (Впрочем, другая влюбленность для меня была бы странна?)…Я люблю ее! Помогите! Помогите!!..Люди!!!..Люди!!!..Где вы!!!

…Что, что мне делать? Я люблю каждое ее дыхание, каждый сон, каждую мысль, каждую искру в туманных и глубоких глазах!..Мы встречаемся у памятника Гоголю… Она принимает меня за своего… Возможно, любит меня!..Помогите…Я люблю ее душу, ее душу еще, может быть, больше, чем ее плоть - и потому желаю ей бессмертия, реального бессмертия, и спасения, а не пустых мечтаний об этом… Но как достичь всего этого среди мрака и бреда потустороннего мира?…Не рассказывать же ей о Штейнере!..Чем я могу ей помочь?! Я, упырь, могу ли я спасти ее, вывести на светлый путь вечности, одарить ее сверхдуховным сознанием?…О, будь проклято все!..Пусть все погибнут, лишь бы она спаслась!

8-е августа. Очень боюсь я, что она меня признает… Она очень глубинна… Вдруг в моих синих, прозрачных глазах блеснет то… и все будет кончено.

9-е августа. О, как хочется мне - уже ночью, в виде призрака! - мелькнуть в ее окне, пройти в обитель и приникнуть - тихо-тихо - к изголовью! Чтобы она не слышала, не испугалась!..И пусть извиваются мои черты, пусть синеют от пламени глаза, пусть трепещет трупное дыхание - я буду смотреть на нее с такой любовью, что этой любви будут завидовать ангелы… Бедная, бедная моя деточка, если бы она знала… Вся выпитая мною кровь превратилась в сплошное моление… Но я люблю ее, люблю! Как странно любить из другого мира.

Назад Дальше