Захлопнув дверь, он вернулся к кровати. Его подружка была недовольна.
– Не нужно было…
– Могу я спокойно посмотреть телевизор?!
Она знала, что дальше перечить не стоит, и вместо этого молча надулась.
В телевизоре продолжал разглагольствовать Брюс:
– Невозможно запретить фильм просто потому, что он кому-то не нравится. Сегодня нельзя снимать кино про секс и насилие, а завтра – про что? Про гомосексуалистов? Негров? Евреев?
Оливер и Дейл неловко заерзали в креслах. Слова "негр" и "еврей" в программе "Кофе-тайм" не приветствовались.
– В последние несколько недель я много слышал про Магазинных Убийц, – продолжал Брюс. – Что ж, давайте о них поговорим. Я снял кино про двух маньяков, и тут – увы и ах! – появляются двое настоящих маньяков. И что же происходит? Вы складываете два и два, и получается, что это я во всем виноват! И я за всех в ответе. Интересно!.. А разве до того, как сняли этот фильм, маньяков не было? И вообще до изобретения кинематографа разве не было больных и психопатов? По-вашему, Синяя Борода и Джек Потрошитель сели в машину времени и сгоняли в будущее, чтобы посмотреть мой фильм? А потом решили: "Ага, отличная мысль! Вернусь в свою эпоху и начну мочить людей"?
– Но вы же не станете отрицать… – набравшись храбрости, Дейл попыталась приостановить его словесный поток. Однако все было бесполезно: Брюс разошелся не на шутку.
– Мы козлы отпущения! Преступность вышла из-под контроля, общество – на грани кризиса, и в этом срочно нужно кого-то обвинить. Политики брать на себя ответственность не желают – и кто же остается? Мы, творческие люди, работники индустрии развлечений. Так вот, у меня для вас новость: наше творчество не формирует общество, а только отражает его. И если кому-то это не нравится, то пусть они меняют общество, а не нас!
Оливер объявил еще одну рекламную паузу, а голый мужчина в номере мотеля достал из холодильника очередную бутылку пива.
– Как ни крути, – сказал он, открывая ее рукояткой пистолета, – мужик дело говорит.
– А по-моему, он придурок, – проворчала его подружка.
– Да ладно, малыш, все люди придурки, с одного боку или с другого. Тут ничего не поделаешь. Зато я на все сто уверен: Брюс Деламитри снимает лучшие в этом хреновом мире фильмы, и если ему не дадут "Оскара", я буду страшно зол.
Тут снова раздался стук в дверь.
– Пожалуйста, – сказала горничная. – Я должна проверять мини-бар. Извините.
Мужчина встал.
– Я разберусь, малыш.
– Расскажите о нем, – попросила женщина-полицейский.
– Я любила просто так сидеть и смотреть на него, – начала девушка. – И думать о том, что он самый клевый, самый красивый парень на свете. Что он лучше всех… Если взять Элвиса, Клинта Иствуда, Джеймса Дина… и не знаю, кого еще… всех других клевых парней, и слепить из них одного, все равно не получится и вполовину такой клевый, как он.
В соседней комнате Брюс отвечал на тот же самый вопрос.
– Поймите же, это было взбесившееся чудовище, – сказал он полицейскому. – Вы меня слышите? Чудовище… сам дьявол… да, чудовище.
Глава третья
– Я стою здесь на пылающих ногах.
Было начало двенадцатого на следующее утро после церемонии вручения "Оскара". Допрос закончился два часа назад. Полицейские дали Брюсу завтрак, который он, к собственному удивлению, съел, а потом оставили его пить холодный кофе (это фирменный полицейский рецепт) и любоваться самим собой во всевозможных утренних телепрограммах. "Кофе-тайм" он не смотрел: это было бы слишком. Брюс представлял себе, как рады издерганные им вчера Оливер и Дейл его сегодняшнему падению и какие крокодиловы слезы проливают над его кровавыми останками. Этого зрелища он бы не вынес, но и оттого, что было по другим каналам, легче не становилось.
Ему снова и снова вручали "Оскар". На Эй-би-си, на Си-би-эс, на Эн-би-си. На "Фокс", и Си-эн-эн, и миллионе других кабельных каналов. Везде он улыбался как дурак, да так в дураках и остался.
– Я стою здесь на пылающих ногах. Пылающих ногах? Кошмар. Какая уродливая, тошнотворная, нелепая, бессмысленная фраза.
Но публика была в восторге.
– Я хочу поблагодарить вас. – Ну, еще бы! – Поблагодарить всех и каждого, кто присутствует в этом зале. Всех и каждого, кто трудится в киноиндустрии. Вы дали мне силы и открыли дорогу к звездным высотам. Позволили добиться того, на что я даже не смел надеяться. Стать лучшим из лучших – таким, как вы сами! Потому что вы – лучшие. Что можно к этому добавить?..
У Брюса дрогнул голос, и более миллиарда зрителей подумали, что он, быть может, сейчас заплачет. Но плакать Брюс не стал. Даже превратившись в человека толпы, он не настолько был порабощен, чтобы в положенном месте разрыдаться ей в угоду.
– Кто я? Всего лишь ваш покорный слуга, – солгал он. – Но в то же время я полон гордости, любви и стремления стать лучше во всех отношениях – в творчестве, в личной жизни, в глазах Господа. Я лучше всех… – На какую-то секунду всем присутствующим показалось, что в речь оскароносца втиснулся неслыханный момент истины. "Неужели он только что сказал: "Я лучше всех"?" – почти сорвалось с губ шикарной голливудской публики. Но оказалось, что Брюс остановился на мгновение, чтобы справиться с нахлынувшими чувствами. – Я лучше всех поблагодарю и долгих речей говорить не буду. Скажу лишь самое главное. Спасибо тебе, Америка. Спасибо за то, что позволяешь мне быть частью твоей великой киноиндустрии. Потому что это воистину великая индустрия, великая американская индустрия, в которой работает множество замечательных людей, чьи выдающиеся, поразительные, грандиозные, невероятные, Богом данные таланты помогли мне сделать то, что я уже сделал. Вы – ветер, дающий опору моим крыльям, и свой полет я посвящаю вам. Да благословит вас Бог. Да благословит Бог Америку. Да благословит Он заодно и весь мир. Спасибо.
Брюс смотрел на себя в телевизоре, и от этого зрелища ему делалось плохо. Его буквально тошнило от ужаса. Волна тошноты поднималась так мощно, словно где-то внутри у него сработала подушка безопасности, вытеснявшая содержимое желудка к глотке. Он с большим трудом сглотнул, и горло засаднило от изжоги.
Как плохо может быть человеку? Бесконечно плохо. Брюс уже так давно не спал, а полицейский завтрак плохо уживался с супчиком из канапе и алкоголем, поглощенными пятнадцать часов назад, но будто бы в предыдущей жизни.
Как Брюса угораздило произнести такую чудовищную речь? Неудивительно, что к его горлу поднималась эта тошнотворная желчь. Вот он – вкус позора. Ведь этим человеком на экране с золотой статуэткой в руках был Брюс в момент наивысшего взлета, и именно таким его и запомнят.
Я стою здесь на пылающих ногах!
Вой сирен прервал раздумья Брюса. Полицейские машины. Уже в который раз за это утро Брюс наблюдал виды собственного дома, окруженного силами правопорядка. Сад, полный копов. Подъездная дорожка. Крыша. Сколько же копов слетелось к его дому? Похоже, вся полиция Лос-Анджелеса. И все телевизионщики. Они повсюду: толкутся на клумбах Брюса, у четырех его гаражей, вокруг его бассейна.
Брюс жалел, что его посадили в комнату с телевизором. Конечно, телевизор можно было выключить, но он так и не сделал этого.
Теперь на экране возникла пробка из лимузинов. Кинозвезды и прочие киношные шишки неторопливо вылезали из огромных автомобилей. Брюс видел все это уже столько раз, что наизусть знал, кто за кем последует в этом долгом и неспешном потоке смокингов, отполированных подбородков, умопомрачительных бюстов и нелепых платьев. Абсурдных, смехотворных платьев. Облаченные в них женщины, как утопающие, в отчаянии хватались за последний шанс привлечь к себе внимание. Вот она я! Эй, посмотрите!
Вот снова эта, в фиолетовом платье, с разрезами до подмышек. Какие у нее бедра! Настоящие голливудские бедра. А соски! Ну, просто не соски, а наперстки. "В машине льдом потерла", – с одобрением подумал Брюс, увидев ее впервые. Он всегда ценил профессионализм актрис, их преданность своему нелегкому ремеслу.
А вот и очередь Брюса – он каждый раз шел вслед за фиолетовой актрисой с бедрами и сосками. Камеры папарацци обрушили шквал вспышек на его машину еще до того, как она успела остановиться. Он был главным героем этого шоу, наиболее вероятным претендентом на "Оскар" в номинациях "лучший режиссер" и "лучший фильм". Какая это была ночь! Какой момент! И он был главным героем!
Наутро после этой ночи он все еще был главным героем – но шоу совершенно изменилось. И какой дурак сказал, что всякая слава хороша?
Вчерашний Брюс ступил из лимузина на красный ковер – за утро он по всем каналам проделал это раз двадцать. Повернулся, улыбнулся, помахал рукой. Поправил бабочку. Коснулся мочки уха. Робкие, застенчивые движения. Движения, кричащие на весь мир: "Любите меня, сукины дети! Смотрите на меня! Это моя ночь. Я величайший в мире кинорежиссер, а веду себя так, словно обычный парень, такой же, как вы". Брюс изучил все до одной свои заискивающие ужимки. Но как его приветствовали! Как любили!
Хотя не так уж и любили. Примерно настолько, насколько он считал себя обычным парнем. Все просто играли положенные им роли. Телевидение научило весь мир, где и как себя вести. За исключением пикетчиц, которые теперь, с оглядкой в прошлое, казались прорицательницами.
Да, пикетчицы… Как же, наверное, ликуют "Матери против смерти"!
"Мистер Деламитри, – кричала безымянная мать, наутро проснувшаяся звездой, – моего сына убили! Ни в чем не повинного мальчика застрелили на улице. В вашем последнем фильме убивают семнадцать человек".
В маленькой и скучной комнате для допросов Брюс смотрел на свое старое "я" и думал: "Ага, а еще в том моем фильме было много секса, но ты, на что угодно спорю, давно забыла, что это такое".
Накануне в голову ему пришел аналогичный ответ. И почему он промолчал? Его не оставляло мучительное чувство, что, скажи он тогда правду, все сложилось бы иначе. С того момента, как полицейские оставили Брюса в одиночестве, его с ума сводило подозрение, что хоть какое-нибудь проявление искренности отвело бы от него несчастье.
"Я стою здесь на пылающих ногах". О, господи! Какие еще пылающие ноги! Уже за одни эти слова он был достоин всего того, что с ним случилось.
Хотя, конечно, он не мог быть искренним, особенно с пикетчицами. Тогда у него была другая жизнь и другие приоритеты. Одно дело доказывать Оливеру и Дейл, что глупо вешать на режиссера ответственность за неизвестно где и кем совершенные убийства, и совсем другое – говорить то же самое в глаза разгневанным родственникам погибших. Ничего ужаснее нельзя себе представить. Чего бы стоили одни только газетные заголовки: "Брюс Деламитри оскорбляет многострадальных матерей". Это была бы главная и самая скандальная новость с церемонии вручения "Оскара". Брюс неожиданно для самого себя рассмеялся: какое ему теперь могло быть дело до новостей с оскаровской церемонии? Забавно, как может потеряться ощущение соразмерности, после того как копы истопчут твой газон, а бравые спецназовцы прорвутся в твой дом сквозь крышу.
Брюс выключил звук. Он выучил наизусть все, что говорили ведущие. Им нечего было добавить. Наверное, это самое ошеломительное падение, о котором им когда-либо доводилось рассказывать. Катастрофа, случившаяся с Брюсом (во всяком случае, по его же мнению), отвечала законам греческой трагедии, со всеми вытекающими отсюда ироническими последствиями.
Его высокомерие было первой ступенью к падению. Брюс стал таким знаменитым, гордым и прекрасным, что решил, будто он лучше других людей и, значит, не обязан подчиняться законам человеческого общества. И вот судьба повернулась к нему спиной, и никогда ему уже не подняться выше, чем вдень вручения "Оскара".
На экране – снова дом Брюса. На этот раз без всяких полицейских. Видеозапись из его прошлой жизни – спокойная и мирная. Отлично снятый фрагмент документального фильма о домах голливудской элиты должен был еще раз продемонстрировать зрителям утреннего эфира, как много Брюс потерял. Брюс помнил, как над его домом кружил вертолет с видеокамерой на борту и каким ему это показалось возмутительным вмешательством в его личную жизнь.
Он снова подумал о соразмерности. Все познается в сравнении: теперь понятия "личная жизнь" для Брюса не существовало. Он был общественной собственностью. Его газон, усеянный копами, показывали по всем каналам. Он был во власти телевизионщиков. Они могли в любой момент установить телекамеру у него за спиной и сказать, что это в интересах общества. Брюс молча смотрел на великолепный дом, в котором некогда протекала его жизнь. Затем оглядел пустую комнату, в которой сидел.
Какой же долгий путь он проделал!
Всего за двадцать четыре часа.
Девушке в соседней комнате для допросов ее теперешнее окружение казалось более шикарным, чем то, к которому она привыкла. В комнате не кишели тараканы, в колени ей не тыкались мордами изъеденные блохами голодные собаки. Здесь не было брошенных машин и порванных пластиковых пакетов с мусором, в которых рылись крысы. Девушке не посчастливилось родиться в Голливуде. Ее домом служил побитый фургон из трейлерного поселка в Техасе. Она, как и Брюс, проделала долгий путь.
Но думать об этом она не собиралась. Ей было плевать на копов и на Брюса. Ей было плевать на то, откуда она пришла и где окажется завтра. Больше всего на свете ей хотелось умереть. Потому что его больше не было. Они были вместе так недолго, а теперь все кончено: она совсем одна на этом свете.
Глава четвертая
– Да я только и сказал, что с тем же успехом можно искать иголку в стоге сена.
Если бы все не было так серьезно, сторонний наблюдатель мог бы и улыбнуться – настолько мрачный антураж этой сцены не соответствовал банальности разговора.
Дело происходило в день вручения "Оскара", вскоре после обеда. В темный и мрачный подвал этих двоих затащили силой. Тони, девушка двадцати с небольшим лет, лежала навзничь поперек стола, запястьями и лодыжками прикованная к его ножкам. Боб, приятель Тони, болтался на свисающей со стены цепи. Одежда на нем была изрезана в клочья, и в этих лохмотьях, бывших некогда итальянским костюмом, он выглядел довольно жалко.
Мужчину, который упомянул иголку в стоге сена, звали Эррол. Он и его приятель, откликавшийся исключительно на обращение "мистер Кокс", были гангстерами. Под мышками у обоих торчали огромные пистолеты, причинявшие заметное неудобство. Оба щедро пересыпали речь нецензурными выражениями. Эррол с мистером Коксом полагали, что Боб их кинул, утаив от них наркотики. Боб, естественно, отвергал обвинения гангстеров. Обыск также ни к чему не привел, и в результате Эрролу на ум пришла пословица про иголку в стоге сена.
Мистеру Коксу пословица не понравилась.
– Вот глупости, – сказал он недовольно. – Нет больше никаких стогов. Во всяком случае, это большая редкость.
– Ну, и к чему эти придирки? – спросил Эррол.
– Послушай, если стопроцентная правда – это придирки, значит, я к тебе придираюсь, но только спроси любого на сто миль в округе, видел ли он когда-нибудь в своей жизни хоть один стог сена, и он пошлет тебя к едреной матери, не дожидаясь, пока ты поинтересуешься, не оставил ли он в этом самом стогу свои инструменты.
Тут Эррол сообразил, чем вызвано недоразумение.
– Да я не про это говорю.
– А про что?
– Иголка, о которой идет речь в пословице, никакого отношения к наркотикам не имеет. Там говорится про швейную иглу.
Мистер Кокс, большой любитель поспорить, уступать не собирался.
– А мне начхать на то, какая иголка имеется в виду, – заявил он. – В наши дни никто не станет терять иголки ни в каких стогах. Так что выбирай метафоры посовременней.
Боб, все так же висящий на цепи, тихонько застонал. Не проявили к нему внимания.
– Почему, например, не сказать, что с тем же успехом можно искать в сугробе дорожку кокаина? Такое сравнение до всякого дойдет.
Но теперь заупрямился Эррол.
– Нет, брат, не в кассу, – сердито возразил он. – Вся фишка в том, что иголка и сено очень непохожи, и найти иголку в сене хоть и трудно, но все-таки возможно. А кокаин и снег практически одинаковы. Один от другого хрен отличишь. Мой образ соответствует задаче трудновыполнимой, а твой – невыполнимой в принципе.
– Ага, хрен отличишь – пока не снюхаешь весь сугроб. Ноздря, она разницу почует.
Эррол засмеялся. Шутка разрядила атмосферу как нельзя вовремя: еще немного – и дискуссия переросла бы в ссору. Гангстеры расслабились, но Тони с Бобом уютней себя чувствовать не стали.
– Хорошо сказал, – с усмешкой уступил Эррол. – Если, снюхав весь сугроб, дойдешь до дури, от которой тебя потом всю ночь проплющит, значит, это и будет кокаин.
Мистер Кокс, довольный столь эффектным попаданием, испытал приступ великодушия.
– Не хочу делать из мухи слона, – заметил он примирительно, – но в языке, я думаю, должен отражаться современный образ жизни. Не всякая там деревенская дрянь, типа иголок и сена или… как его… старого воробья, которого на мякине не проведешь. Мне на хрен их мякина не нужна. И лошадей, которых у меня отродясь не было, я ни на какой переправе менять не собираюсь.
Боб снова застонал:
– Отпустите меня. Я ничего не брал.
С таким же успехом он мог бы обращаться не к живым гангстерам, а к их бетонным статуям.
– Боб, ты меня не обижай. Ты что, думаешь, я не умею считать? Думаешь, мы с мистером Коксом такие ослы, что и арифметики не знаем?
Боб торопливо заверил Эррола, что ничего подобного не думает.
– С чего же ты, крысеныш, взял, что я не способен заметить разницу между ста килограммами и девяносто девятью? Сотая часть – это не так уж мало. А если я отрежу от тебя сотую часть, ты это не заметишь, как по-твоему?
Чтобы вникнуть в смысл подобной угрозы, много ума не требовалось, но Эррол решил усилить эффект, схватив Боба за его мужское достоинство. Говорят, что практикующие древнее китайское искусство кунфу умеют в случае опасности втягивать мошонку. Однако вряд ли они могли бы это сделать, окажись их яйца зажатыми в кулачище огромного гангстера.
– Я отдал вам все, что получил от Спиди, – запротестовал Боб. – Я ничего у вас не крал. Я не вор.
Эррол выпустил из руки сотую часть Боба и переключил свое внимание на Тони. До сих пор она не принимала участия в беседе, и Эррол, видимо, чувствовал, что были нарушены правила хорошего тона. В конце концов, они с мистером Коксом выступали здесь в роли хозяев.
– Тони, твой приятель – вор? – поинтересовался он.
– Послушай меня, Эррол, – сказала Тони, стараясь говорить спокойно и убедительно, что было не так-то просто сделать, лежа на столе и не имея возможности пошевелиться. – Так у нас ничего путного не выйдет.
– Ясное дело.
– Если Боб вам все расскажет, вы его убьете.
– Мы все равно его убьем.
– Да, но не раньше, чем он заговорит. Поэтому он будет молчать, и мы здесь проторчим до Рождества.
Это был героический поступок. Учитывая весь ужас положения девушки, просто удивительно, что она вообще могла соображать, не говоря уже о том, чтобы так точно сформулировать суть вставшей перед Эрролом проблемы.
– О'кей, Боб, – сказал Эррол, направив на Тони пистолет. – Если сейчас же все не выложишь, я ее пристрелю.