– Да будет так, как возжелал того Всевышний, – изрек Эньян.
– Пусть так, я тебя туда доставлю.
Крестьянин отвез Эньяна на Островок Великого Прощения. Привязал его к скале веревкой, вернее сказать, удавкой. Грешник отдался покаянию. Питательный гумус, сочившийся ночью из углубления в скале, навсегда стал его хлебом насущным. Беззащитный, бедняга изо дня в день испытывал на себе разрушительное воздействие ураганов, аквилонов, ледяных мистралей, обжигающих хамсинов, вихрей сирокко, приливов и тайфунов. В конце концов лохмотья его истлели и он остался совершенно голым. Было то холодно, то жарко; он то замерзал, то поджаривался на солнце.
Истощенный от недоедания, несмотря на весь поглощаемый гумус, который посылал ему в своем сострадании Всемогущий, Эньян начал катастрофически худеть: он все тощал и тощал, и процесс этот не прекращался. Он превратился уже в щепку, но все равно терял в весе, когда терять уже, казалось, было нечего. Исхудал так, что не только сузился, но и укоротился. Измельчал совершенно: сначала стал меньше карлика, затем стал похож на настоящего гомункулуса, а после и вовсе был уже не больше морского ежа…
Спустя восемнадцать лет случилось так, что пробил смертный час папы Павла VI. Шум в Ватикане поднялся невероятный: нужно было срочно выбрать преемника. Тайное голосование проводилось не менее восьми раз – претендентом называли то болвана, то идиота, то шизофреника, а то и вовсе чокнутого. В Консистории процветала коррупция: за миллион можно было стать понтификом. Скверные дела. Вера чахла. Никто уже больше не боготворил Святого Отца.
И наконец, лазурная высь была омрачена гневом Господним. Настал день, и Всевышний наведался к одному высокопоставленному кардиналу, представ пред ним в облике рыдающего агнца; сопровождало Его ложе, устланное благоухающими лютиками-калужницами.
– О кардинал, – молвил Голос, – послушай меня: у тебя есть Папа. Имя ему Эньян. Мой выбор таков потому, что человек этот вот уже восемнадцать лет претерпевает самые невообразимые мучения на скале, о которую бьется Моя волна.
– О Божественный Агнец, о Всемогущий, – пробормотал обожающий Его кардинал, – да свершится все, согласно воле Твоей!
Стали повсюду вопрошать о некоем Эньяне, терпящем где-то на скале невероятные страдания. Не без труда добрались наконец до берега озера, постучали в дверь дома того крестьянина, что восемнадцать лет назад отвез Эньяна на островок. Тот, однако, сначала притворился, что ничего не знает.
– Эньяна не знаю, – говорил он. – И островка не знаю. Нет здесь островка.
Но, задобрив хитреца с помощью кошелька, в конце концов узнали все; добравшись до островка, не без труда смогли на него ступить. Однако там, к великому огорчению кардинала, чья вера была поколеблена, несмотря на все заверения Божественного Агнца, никакого Эньяна не было. Тот исчез бесследно, доказав тем самым, что он не познал до конца всю меру Сострадания Всемогущего.
Вопреки Томасу Манну у меня свое заключение, был непреклонен в вере своей Антон Вуаль, ставя последнюю точку в романе или, скорее, в черновике, если не сказать в наброске плана романа, ибо пусть даже он и представлял себе в достаточной степени ход его развития, ему все равно так и не удалось прийти к узловому пункту Повествования: рассказ его ограничивался какими-то двадцатью пятью или двадцатью шестью отрывками – он отшлифовал лишь некоторые места: сделал довольно тонкий портрет Эньяна, набросал крупными мазками портрет Архидука, так что образ его уже улавливался ("громила, небритый, с длинными рыжими бакенбардами" – видно, что его вдохновляло воспоминание об отоларингологе, умудрившемся – надо же! – его развеселить); он тщательно проработал, правда, в очень небольшом фрагменте, забавный говор хитрого крестьянина, который переправил Эньяна на островок; картина поединка в его исполнении была столь тонка, что ее наверняка смогли бы без изменений, не краснея, предложить своему читателю такие писатели, как Поль Моран, Жироду и Мопассан. Но дальше этого он не продвинулся, в своем Дневнике он оправдывал себя – если, утверждал Антон Вуаль a priori, роман мой может быть закончен, то его нужно закончить; но, продолжал он, если роман будет закончен, то не выйдет ли он, Вуаль, на знание столь светлое, чистое, прочное, что никто из его читателей, овладев этим знанием, не проживет в нем даже мгновения? Ибо, продолжал он, вымыслу было угодно, чтобы Сфинксу противостоял Эньян. Тот исчез, и никакой триумфатор Логос – абсолютная идея и мировой разум – не проявит более свои утешающие способности. Следовательно, заключал он, ни одно повествование никогда не исключит случая. Однако, добавлял он ниже, у нас нет выбора: нам нужно во что бы то ни стало знать, что в любой момент на нас может напасть Сфинкс; нам нужно знать – а мы этого никогда не знали, – что в любой момент нам будет достаточно одного слова, одного звука, одного "да", одного "нет", чтобы незамедлительно его победить. Ибо – так говорил Заратустра – ни один Сфинкс никогда не устраивал себе гнезда вне человеческого Дворца…
4
Глава, в которой, несмотря на "Полет шмеля", нет и намека на Николая Римского-Корсакова
Антон Вуаль исчез в День всех святых.
Тремя днями раньше он прочитал в вечерней газете сообщение, сильно его встревожившее.
Некий индивидуум, злого могущества которого боялись настолько, что даже не называли его имени, проник ночью в здание Муниципального Комиссариата и похитил досье с документами огромной важности: в них содержались сведения, компрометирующие трех высокопоставленных полицейских чинов, заправлявших делами в Доме Пулага. Чтобы избежать скандала, нужно было как можно скорее вернуть досье на место: дерзкий похититель знал, кому их можно предложить. Но хотя полицейские, убежденные в том, что он спрятал компромат у себя дома, перерыли там все по меньшей мере раз двадцать, отыскать документы так и не удалось.
Играя ва-банк, комиссар полиции Ромен Дидо в сопровождении своего любимого аджюдана Гарамона встретился с Дюпеном, известным своим непревзойденным чутьем.
– Дело обстоит так, – сказал комиссар, – что мы ни в коем случае не можем упустить эти документы; если бы речь шла об обычных бумагах, то это причинило бы нам минимальный вред. Но в данном случае мы имеем дело со шмелем слишком значительным…
– Со шмелем? – удивился Дюпен, не знавший этого слова в том значении, в котором употребил его Дидо.
– Простите за жаргон, – улыбнулся Дидо, – скажем так: нам кажется, что речь идет о пропаже бумаг, жизненно важных для нас. Эта кража уничтожает, делает тщетной, теряющей смысл всякую организационную работу – она ослабляет нашу дееспособность по меньшей мере в пять раз!
– Следовательно, вы перерыли все в доме прохиндея раз двадцать? – снова задал вопрос Дюпен.
– Да, – ответил Дидо, – но впустую. Искали, однако, и в других местах.
– Вот что мне совершенно ясно, – сказал Дюпен. – Ты все перерыл, прощупал стены и потолки, но совершенно без толку, потому что у тебя есть глаза, но ты ничего не видишь. Неужели ты не понял, старый пень, что твой парень сделал ход куда более интересный, а именно: он не спрятал добычу в какое-нибудь укромное место, а обработал ее соответствующим образом – так, что досье стало неузнаваемым, а затем положил этот самый компромат на самом видном месте, ты прикасался к нему раз десять, не меньше, и не знал, и не думал, и не хотел подумать, что держишь в руках не какую-нибудь дребедень, а как раз то, что тебе нужно!
– Ну не было ничего такого! – едва ли не простонал Дидо.
– Ну конечно! – съязвил Дюпен.
Он надел свой макинтош, взял зонт и вышел со словами:
– Я иду туда. Через пару минут ты получишь свой папирус.
Но хотя он и не ошибался, по меньшей мере, в своем предположении, однако на этот раз все-таки промахнулся.
– Прежде мне хотя бы везло, – прошептал он, вернувшись.
Затем, чтобы утешиться, занялся, предоставив полицейским возможность самим решать их проблемы, орангутаном, совершившим три убийства.
Если Дюпен не разгадал загадку, хотя и понял инстинктивно все от "а" до "я", то я не получу отпущения грехов, записал Антон Вуаль в своем Дневнике.
Он оставил друзьям записку. Вот ее содержание:
"Я так хотел бы выспаться всласть. Это была моя мечта: хорошенько отоспаться. Но он исчез! Кто? Что? Поди узнай! Это исчезло. Я в свою очередь пойду сегодня навстречу смерти, к большому белому забытью, к небытию. Простите. Я только хотел узнать. Недуг измучил меня. Мой голос стал подобен криворотому шептанию. О моя смерть, будь расплатой за то исступление, что жило во мне. Антон Вуаль".
Имелся и постскриптум, совершенно сногсшибательный, который показывал, что Антон Вуаль был уже не в своем уме:
"Несем десять порций хорошего виски грубияну-адвокату, курившему в зоопарке".
В заключение был еще росчерк – три горизонтальные черты (одна из них казалась более короткой), перечеркнутые какой-то пачкотней.
Покончил ли он с собой? Нажал ли на курок? Вскрыл ли бритвой вены в горячей ванне? Проглотил ли пузырек с ядом? Бросил ли свой автомобиль в бездонную дыру, что бесконечно кружится вихрем до вечера Великого Дня, до дня Великого Вечера? Открыл ли газовый кран? Сделал ли харакири? Сжег ли себя напалмом? Спрыгнул ли с высокого моста в поглотившую его черную пучину?
Никто так и не узнал, выбрал ли он сам себе конец, познал ли он смерть.
Но когда три дня спустя один его друг, встревоженный несообразной запиской Антона, явился к нему, чтобы предложить свою помощь, то никого на вилле не нашел. Машина стояла в гараже. Вся одежда была на месте в стенном шкафу. Все сумки – также. Не было ни следа крови.
Но Антон Вуаль исчез.
Ложная отсрочка для Антона Вуаля
японец без кимоно,
удав, курящий и играющий в керлинг,
пылающая темнота,
совсем голый пронзительный крик в церковном песнопении,
нежный скорпион,
десять разорившихся торговцев, плюющих на кучу золота,
торжествующее горе,
самум в длинном финляндском коридоре,
глубокий носовой платок -
вот что могло бы освободить горизонт Антона Вуаля…кардинал-хиппи, вопящий антиримский лозунг,
бритва для свежих лимонов,
три английских бандита, ограбленных почтовым поездом,
прямая окружность,
мужской пупок, располагающий извергающимся вулканом,
родная страна адаптации,
сумасшедший однорукий человек, облокотившийся
на парапет балкона вечера,
распятие без изображения Христа,
мексиканская трава сизаль, брызгающая молодым
вином для шутов без мантии -
вот чего могло бы хватить для отсрочки Антона Вуаля…бессмыслица без галиматьи,
зеркало, ставшее матовым от игривой рыбы без острых плавников,
осенний весенний побег,
пять капель алкоголя для прохожего, симулирующего смерть,
любовь убийцы,
многие буруны, падающие отвесно в мыс бортовой качки,
верное лояльное ружье,белая гарь, тело без мира, мир,
ложное забытье -
вот что прогнало бы смерть Антона Вуаля…
но где возвести все это в вымени полночи, где рождается Исчезновение?
6
Глава, которая, выходя из компилирующего свода явлений, приведет нас прямо в зоопарк
Друга Антона Вуаля звали Амори Консон.
У него было шестеро сыновей. Старший, которого по случайному совпадению звали Эньяном, исчез по меньшей мере восемнадцать лет назад, в Оксфорде, во время симпозиума, организованного Фондом Марсьяля Кантреля, не без участия великого английского ученого лорда Гэдсби В.Райта. Следующего сына, Адама, смерть настигла в санатории, где он находился на излечении ввиду полного отсутствия аппетита, который, к несчастью, так и не обрел. Затем последовали еще три смерти: Ивана съела у берегов Занзибара акула; Одильон, ассистируя в Милане Лукино Висконти, умер от того, что в горле у него застряла острая кость; Урбен завершил свои дни в Гонолулу: огромный глист высосал из него всю кровь – ему сделали двадцать переливаний крови, но было уже слишком поздно. Таким образом, в живых оставался единственный сын Амори Ивон, но его он любил меньше других, потому что тот, живя вдалеке, виделся с отцом не чаще трех раз в год.
Амори Консон перевернул на вилле Антона Вуаля буквально все. Встретился с его соседом, рассказавшим об удалении синуса. Расспросил о друге всех, кого мог.
Жилище Антона Вуаля было мрачным, лишенным какого-либо комфорта, совершенно неухоженным и, конечно же, непривлекательным: покрытые известью белые стены, грязные рваные ковры. Невзрачная гостиная, запущенная спальня с заплесневелой дырявой софой и сундуком, вонявшим загнивающим луком. Дверцы расшатанного платьевого шкафа держались с помощью лейкопластыря. Окна давно не мыли, и свет в комнату проникал серый, тусклый. Кроватью служила монастырская, без матраса, койка – жалкое ложе с продавленными подушками и неизвестно когда стиранными простынями. Ванная являла собой убогую темную комнатушку, где все, на что ни глянь, было грязным, даже несчастная половая тряпка – словно коровой пожеванная.
Амори раскрывал одну за другой книги, дешевые малоформатные, с грязными переплетами, сваленные в кучи на трех расшатанных настенных полках. Страницы их пестрели сделанными на полях заметками – он вчитывался в них, но мало что понял. Однако выделил несколько книг, с которыми Антон Вуаль работал, по всей вероятности, особенно углубленно: "Искусство и иллюзия" английского историка искусства Гомбриха, "Космос" польского писателя Витольда Гомбровича, "Опопонакс" француженки Моники Уиттиг, "Доктор Фаустус" Томаса Манна, книги Ноама Хомски и американского лингвиста Романа Якобсона, "Бланш, или Забвение" Арагона.
Затем Амори открыл толстую картонную папку. Он обнаружил в ней несколько рукописей, свидетельствующих о том, что Антон имел склонность к разного рода ученым занятиям; в них являли себя, зафиксированные не без проявления педантичности, те знания, что некогда вдолбили ему в голову. Прочитывая слово за словом, Амори смог изучить назидательный curriculum studiorum Антона.
Сначала было нечто из области французской словесности:
Там, где мы некогда жили, не было ни автомобилей, ни такси, ни автобусов; мы с двоюродным братом иногда навещали Линду, жившую в соседнем кантоне. Но, не имея машины, мы были вынуждены всю дорогу бежать, иначе попадали на место слишком поздно: к тому времени Линда уже исчезала.
Настал, однако, день, когда Линда ушла навсегда. Нам пришлось отправить ее в ссылку на веки вечные; но мы ее любили. Мы так любили ее запах, ее светящийся облик, ее блузку, ее такие коричневые брюки; мы любили в ней все.
Но вот все кончилось: через три года Линда умерла; мы узнали об этом случайно, однажды вечером, во время ужина.
Затем следовал философский экскурс:
Кант, анализируя интуицию a priori, подверг сомнению одно место из "Cogito", зная, что он оккультировал ситуацию, в которой Божество, когда ему привиделся Некто, могло бы обеспечить увеличенное Я. "Таким образом, – говорит он, – Барух Спиноза выполнил бы мутацию, упраздняющую его имя, ради мрачных звуков? Иудаизирующий Барух! Думал ли ты о "Natura", примеряя (примиряя ее), о Шиве, выполняющем пожелание Бесконечного?" Тогда Кант, платонизируя, упреждающе, но ошибочно поставил Спинозу в единство с убийственным Сверх-"я". Ибо намного раньше Платон, отцеубийствуя над всем археизирующим, увидел, что ни один участник не имеет конца и берет начало в Некто.
Первородный Аук нашел таким образом свою триангуляцию, посылая стрелу в синусоидальный полет, поражая ее заостренным концом лоб философа, умершего от того, что на какое-то мгновение он поверил в "Cogito" без Некто.
Страницы, посвященные математике:
On Groups.
(Перевод работы Маршалла Холла мл. L.I.T., 28, тома с 5-го по 18-й включительно.)