Как меня зовут? - Шаргунов Сергей Александрович 5 стр.


Комочки падали на пол, укладываясь смиренно. Одна безумица, жадно жужжа, села на стену прямо перед носом. Замахнулся, отчаянно не улетала, содрогаясь жужжанием, накрытая тенью. И тут стало ему так плохо, словно на себя он смотрел со стороны.

Ударила тряпка. Комок упал вниз, согласно хрустнув…

Андрей ужинал, была удивительная церемониальная тишь. Подняв голову, увидел: четыре, перевернутые, замерли на потолке. Выжидательно. Точно тужились.

"Надо же, знают про смерть".

Письмо

Андрюх!

Это твой брат двурогий Игорь.

Я не знаю как пользоються херовиной.

Пацаны включили.

Пишу спод Питера.

Готовим бучу.

Жег подури документы в костре.

Девчонок не хватаит жалко.

Красиво жуть.

Обхватываеш березу и кончаеш.

Если все выгорит круто.

Заеду декабре. Тогда скажу нормально. Давай.

Мои родаки позвонят скажи порядок и нагони сам знаешь.

Весной революция.

Давай.

Письмо себе

Я видел сон. Сухая гроза. Тучи. Белели каменные стены. Сверкнула в небе молния. Куда она ударит? Все мое тело подернуло судорогой. Гром не гремел. Молния была во мне. Я поднатужился, нудя себя вывернуть нутро. Не мог, в горле вязкая шерсть. Я прогундосил встречному:

- Молния попала в меня.

- Ты еще живой? - Он глянул с интересом. - Ну если выживешь, считай, твоя жизнь сократилась наполовину…

Глубокая жажда. Я стал барахтаться, ухватывая отдалявшийся день, но тьма крепко стиснула. И я погрузился в теплый черный кисель. Я умер, утоп, и над моей трясиной прогремела резкая компьютерная мелодия.

Уважаю компьютер. Еще до появления компьютерных игр - с несколькими жизнями героя-бойца, с иссякающей красной линией сил, с возможностью проиграть и быть умерщвленным - мнимая драма разыгрывалась во сне. Парижскому аристократу снилась гильотина. И голова его, отсеченная, каталась по подушке под барабанный бой. В каменном веке снилось, что раздирает хищник, и над твоим отсутствием бил тамтам.

- Но это же смерть не настоящая! - утешился я. - Это только снится…

Во сне умирая, а такое случалось с детства, я в роковой миг спасительно прикидываю: игра, игра пока… Мне худо, скверно, но я жив. И после легкой туманной разминки - следующий сон.

Тех же, кто умирает во сне, что их обворожило последним? Не разговор же в магазине и не голая соседка. Кто угорел, кто перевернулся с байдаркой, на кого ухнул мартовский городской сталактит… Отзываясь на сердечную немоготу, явилась картинка, фальшивая катастрофа. Тело ныло, ум играл. А человек взаправду умер, в карнавале - пригрезившаяся жуть лишним испугом подтолкнула сердце.

Сегодня целый день отдал газете. Доканывал по телефону судью Пирогову. У вас три этажа? Гараж? Банька? Она кудахтала. Сорвав глотку, тонюсенько просила покоя. Говорит: "Это все бандиты. У меня вон какая драма была - дочу убили. Заклевали меня всю". Хапуга. Напишу статью и вмажу этой Пироговой.

Но Боже, если к себе прислушаться, воюя чиновников, громя самых вороватых, чувствую себя нехорошо. Русское начальство - милашки. Какие-то они пригожие. Обижаю их, и такое чувство, что каблуками топчу рыхлые, вареные, выпускающие пар картофелины.

Где я?

Я там, где образы, где картоха дышит и выпарены давным-давно идеи.

Носить в себе идейность, как простуду, как жар, сгустивший кровь. Идейность - это стакан менструальной крови! Обычный человек есть прозрачный стакан воды. Чем больше в человеке идей, тем гуще в стакане. И правда ведь, опитал, лазурное такое слово, жажда проняла, и безошибочно выберешь между просто водицей и кровяным стаканом. И не задумаешься, что "ярче", что "познавательней"? Месячные лакать - злая забава.

И после смерти все мы хотя и исчезаем, а в разные стороны разбредаемся. Разное есть Ничто - густое, терпкое, многозначительное у идейных. Прозрачное у простака. Когда еще чуть-чуть и мычанье буренок проникло, и скрип уключин различим. Тьфу, тьфу, никак не уключины, не утки, но лишь вода.

У меня нашелся сосед по "Пионерской", литературный критик. Он полюбил меня и недавно угостил булкой в пупырышках мака. Как жаль вас, друг мой критик. А если я возьму да и напишу книгу о ненависти ко всему, о смерти, о сути суеты… что? Я представил весну, и налетел, блеснув, трамвай. Перед носом у соседа, перед чуткой ноздрей громыхнул - и сосед с непониманием стоит среди улицы, ни кровинки в лице… Липкие бусины страха набились в сухость морщин.

Лучше бы отнести на соседский суд беззаботное повествование, где будут постельные страсти, и пылкое негодование, и неумелый оборот… Критик обрадуется. Критик нальет вина на жаркой кухне и раскраснеется, и все мясо его начнет розоветь, пока он будет говорить. А за окном начнет темнеть. Он встанет, потянет штору. Роза будет за волосинками затылка. Тут-то и вонзить бы вилку в душистую эту завязь! Чтобы неповадно было!

Никого не жалко! Соседа-критика - тоже, с его нормальными представлениями, хотя можно бы посочувствовать и каплям валокордина, кои роняет на плохонькое сердце, и слабому желудку. Умрет он в неведении. Умрет, бабах! А что жил, чем жил? Нельзя его жалеть! Смерть не пожалеет.

Репортаж

Журналист Худяков стоял под ливнем, засматриваясь на голубизну.

Афиша с ярмарочным лозунгом прикрывала холеное здание. По мокрой афише из прожектора, как из душа, сбегал голубой свет, выхватывая косой бег дождя.

Одно окно в здании чернело. Выпавшая штора металась волной.

Такие бесплотные, нематериальные здания встречаются. Их несколько в Москве. Река нежно посасывает рафинад Белого дома. Или "дом на набережной", запористо углубившийся в скорбь. И вот теперь этот театральный центр выбился в вожаки призраков.

Войска стягивались. Выросли из луж омоновцы, залязгали, опрокидывая люд в переулок.

- Внука верни! Внук тама!

- А у меня мама, - объяснял пьяненький парубок в лучах двух телекамер, сквозь лучи падала водяная пелена.

- И что сейчас чувствуете?

Во всем чуялась первобытность. Парень зашевелил мерзлыми губами:

- Переживаю…

Андрей опять пришел сюда - на штурм уже, под снежок.

Бродил по густому воздуху на узком отрезке для репортеров. С двух сторон железные заграждения. Сзади простые смертные. Впереди манила фронтовая полоса.

"Живи еще хоть четверть века, все будет так, другого нет…" Еще хоть четверть века: ночь, темнеет впереди бочком БТР, и рыжий фонарь красит суету снежинок.

За заграждением утробно выли. Пять мужиков и одна тетка. Тянули навстречу мокрому ветру длинную бумагу. И раскачивались.

Чеченцам - освенцим!

Бумажный плакат, шурша, отекал ручейками краски…

- Не ясно? - захлюпал сапогами юный мент. - На шаг отступите!

- А мы с тетей! - выпрыгнул тип.

- Отойди, гражданка…

- У меня племянник в заложниках! - замахнулась голосом.

Вновь застенали. Андрей дорисовал историю: сложив плакатик в карман пальто, ошивалась окрестностями. У метро встретила мужскую компанию, и, обняв подругу, подвалили сюда - не спать по домам, а в глухой мерзлый час завывать с плакатиком, как с обрывком сна…

- Чеченца-а-ам! Освенци-и-им! - наседали они, и снег усиливался.

Внезапный, подскочил автоматчик. Андрей с отрадой глянул на крупную ярость.

- Трогать не велено, - залепетал ментик.

- Трогать? - И громада заревела по рации: - Пятый, пятый! К заграждению.

С отточенностью превосходства ринулись ребята в касках, выламывая руки, подсекая ноги. Смяли лозунг, выбросили кульком.

- Не трогай женщину, - ляпнул тип и взвизгнул.

- В автобус быра… Ты? - Боец ткнул автоматом в грудь. Андрей сунул документ. - Журналист… Пардон, брат.

Худяков шел растирая удар.

О, народ - промытый снегом, раздавленный холодом и огнями. На кухне - сосиска, в гостиной - темень, софа, жена под пледом, телевизор голубит ворсинки настенного ковра.

Пресс-центр размещался в районном совете ветеранов.

Старуха чеченского облика с тугим облаком седин разливала чай, опускала на хлеб ломти вареной колбасы. Кто-то заснул на стуле, выдавая нудный, скребущий по меди звук. Андрей угостился. Обвел глазами ветеранскую комнату. Стенгазета, заголовок розовым фломастером, несвежий портрет партизанки в пыточных ранках желтого клея. Прикрыл глаза.

И тут ударило!

Все повернули головы, пересекаясь бессонницей зрачков… Снова взрыв!

В грязной, закопченной, пристыженной снежинками Москве это была новость. Рябь прошла по стеклам, и чашка с чаем пала, заливая бутерброды.

Опрокидывая стулья, путаясь в одеждах, бросились на выход. Предбанник насмешливо сторожил солдат. Андрей был первым. Оттолкнув дряблую дверь, выпал в ночь. И навстречу ударило снова.

Худяков летел, чувствуя счастье, чего-то такое, заменявшее тоску. Пар, животный пар, бултыхался перед глазами, округлый, как волосы у старухи.

Добежали до заграждения. Суя ментам ксивы, вливались в журналистскую тревожную рать.

- Не пускают меня… - На железный барьер навалился экономист Глотов.

Пуховик делал его, и без того большого, непомерным. То был он, без сомнения! И только усы сказочного кота, всегда лукаво смазанные на славу, злились, снежок промыл и ожесточил усы. А выше губы обидчиво забралась родинка (кажется, раньше ее не было). Или это снежинка на смуглой коже волшебно спеклась?

- Штурмуют?

- Штурмовики? - Усы Глотова изловчились. - Пускай поштурмуют! Рванет - мало не покажется! Там военнопленные, а не заложники - давай по-честному! - Он неприязненно комкал губы.

Худяков двинул дальше. Но, пройдя пару шагов, увидел, что Глотов стоит уже впереди его. Чертовщина… Андрей зашел с живота. Да, то был Глотов, только в кожаный плащ переоделся… Ага, и родинка пропала.

- Русский триумф! Нация ощутила себя единым телом! - На этот раз Глотов лоснился, вот этот был настоящий, и усы по старинке блестели. - Русская Пасха! - Веселый язык смазал по усам.

Андрей пошутил:

- Можно и похристосоваться!

- Воистину воскресе, как говорица!

Начались "скорые".

История мира мелькала на рассвете.

Колесницы неслись вперед-обратно, и ярые вожжи мигалок рассекали ночь. Сторонились папарацци, шатало снегопад.

Андрей вскинул голову. Снег сыпал в глаза, снегу все равно, снег свое возьмет…

Автобус полз. Полз автобус. Медленный, чтобы успели отщелкать.

В полузанавешенных окнах тела лежали вповалку, многие голышом. Запрокинутая детская голова.

Ее щелкали азартно, подпрыгивая к окнам.

Молодой патриот

Худяков трясся в вагоне, втиснутый в свое отражение.

На "Маяковской" выпрыгнул.

Поплыл по эскалатору, готовясь к охоте.

Ветер восстал на одичалый город. Кидался по закоулкам. Кусал камешек - памятник Маяковскому.

- Салют! - Из вихря выросла фигура, блестя жестянкой. - Пр-рыветствую, милейший!

Андрей ухватил оранжевую жестянку глазами:

- Хучи гоняем?

- Я к палатке подхожу: "Хочу хуча!" Хач сидит. Решил, наезжаю. Нож достал. Я - стрекача! Хотел лимонного… До следующего хача. А там апельсиновый. - Отпустив скороговорку, человек мужественно взболтнул напитком.

Отошли к мусорной урне и над ней закурили.

Охочим до "хуча" был Антантов Сергей, кличка Цыганенок.

Внучок редактора радио "Звонница", Серж не вещал ничего, изредка любительски фотографировал, но на радио кормился и грелся. Поводов соперничать не было, а представься - оба, самолюбивые и ранимые, стали бы резкими неприятелями.

Густо черноволосый, в смуглом плаще, обмотанном веревкой пояса, Антантов мог бы сойти за битого жизнью эксгебициониста. Уличный анекдотист, он, как обычно, приплясывал в готовности рвануть завесы и обнаружить встревоженный сувенир.

Ахающая ломкость сочеталась с гренадерской лихостью. Зубы у Сержа состукивались, нижняя губа заедала верхнюю, так что рот стягивался раной.

- Кха, какими судьбами?

- Встреча одна назначена… Готовлю чё-то…

- Готовишь? Всегда готов! - Серж, наслаждаясь, вгрызся в папиросу. - В кулинары подался? Стряпать, кха… Вспоминал недавно, как ты меня с сербками знакомил. Я думал, скромнюга, агнец, а тут - такие бабы!

Всегда при этих словах Худяков подыгрывал Антантову. Ну как же! в сто пятый раз не вспомнить - выволоченных за сиськи в свечение памяти… Давным-давно, начальный студент, он с однокурсницами проплывал особняк радио. Повстречавшего плавучую троицу Сержа с тех пор не оставляли те сестрицы. Соня, крупная, мычащая, рот - столовая ложка малинового варенья. Саня, костлявая медная курица-гриль, даже с запашком жареной курицы, с вытянутым хрящеватым носом - курьей ножкой. И хотя шаткая встреча длилась минут десять под отрывистые Серегины приветствия, теперь этих сербок век не забудет.

Роптать не надо.

Так же и иные наклейки Антантов присобачивал. "А! Здорово ты вырвал спускалку у Зинки! - из года в год донимал он одного тихого алкаша. - Ты? На Рождество? В тубзике! И потом махал спускалкой на балконе?" - лишь после такого вступления взгляд его теплел узнаванием.

Этот Серж, пришибавший людей ярлыками, - спал. Он пьяно храпел, этот Серж, он корчился, прудил в штаны, и во сне была лабуда - бег с препятствиями, сисястые сербиянки, полыхающие джунгли, взорванные джипы…

- Бабы сочные были! - Запрокинул голову вместе с жестянкой, возвратил в поклоне. - Штучки что надо… Жаль, не вышло. Где там у нас в редакции возляжешь? На пленках радийных? Как на сеновале!

Андрей рассмеялся, а сам затаенно вспомнил, что все спят. Клерк в обдуваемой кондиционерами конторе, шахтер в зловредном удушье подземелья, мент в прокисшем похотью отделении, космонавт - заспиртованный невесомостью.

Серж валялся у себя на радио, под столом. Выключилась редакция "Звонницы". Всем составом. Толстяк, подобрав на диване ножки, раздувал пузыри из кукольных ноздрюшек. Вепрь-силач с гудением точил верхний клык о нижний. Операторша, сникнув просфорным тестом мордашки, попискивала. В радиорубке за стеклом у дикторского стола, отражавшего светлую сонь, откинулся главный - Леопольд. Дремал немо, точно уже померев, и только один глаз его был разинут и смотрел - живо, сражая ятаганом белка, а веко закрытого глаза темнело скорлупой сгнившего грецкого ореха.

И Худяков валялся недалече, на грязной тропе коридора…

Серж поднял палец:

- Я ж тут из учреждения. Угадай!

Андрей сказал раздельно:

- "И души, и бестии".

- Ты что, за мной шпионишь?

- Просто мне туда!

- Молодые патриоты! Но я какой политик? Разве я молодой?

- Главный их, не знаешь, там?

- Я барышню навещал. - Антантов раскатисто крякнул. - Ах-ха! Сиськи. Губы бантом. Глаза дикие, и в глазах одна мольба, чтобы хорошенько ее… трахнули. Пустышка… Но сиси! - Он встряхнул жестянку, и, не уловив плеска, выбросил в урну. - Когда на радио пожалуем?

- Репортаж приготовлю, и…

- Готовь, все в руцех Божиих… Антантов хлещет. - Он сочувственно называл дедушку по фамилии, как если б сам носил другую. - В микрофон икнул недавно. Обещает: скоро на даче заточусь, картоху окучивать, коз нянчить… Кха, ну и шуба! Норка?

- Тюлень… - Андрей зачем-то добавил: - А ворот из зайца. - И еще добавил: - В рассрочку взял. Каждый месяц теперь плачу.

- В рассрочку? Купи сорочку!

- Побегу я.

- С Богом! - Серж отер чуб, смахнул накопившийся ливень, протянул слякоть пятерни. - Барышню не отбей!

Худякова ветер гнал дальше.

Исчез сад "Эрмитаж" с решетками и простудным бредом деревьев.

Выпал самый первый снег, и стаял снег, и невдомек этот снег погребенным.

Они лежат под землей и не знают волнений природы. Или это я сейчас под землей, под каждым куском асфальта, я, зарытый, перемещаюсь вместе со стуками моих башмаков?..

Дворовый проем. На стене арки - желтое:

И души, и бестии

Легонько взбежал по скользким ступеням, прижал клавишу коммутатора.

Тонкое:

- Кто там?

- К Василию.

Писк, и уже внутри - отирает ботинки о хлюпающий половик.

Девушка за партой.

Чернота влажных глаз. Немилосердные румяна. Про нее говорил Антантов? Бантиком рот. Шелковый бантик развязался:

- Шеф задерживается.

Она была в просторной матроске. Голубые полосы удружали азиатской мордашке. Шершаво облизнулась.

- Вы шубу снимайте - и на вешалку.

Справа, вдоль стены, пара вешалок, на тумбочке - потушенный телевизор, кожаный диван. Стена, противоположная двери, вся в пришпиленных иллюстрациях. Девушка от двери слева. Перед ней пепельница в виде черного сапожка. Еще книга, обернутая в газету.

Он повесил шубу. Медленно шел мимо фоток. Девушка провожала его дичайшими очами.

Подростки сажают деревце под сенью многоэтажки.

С ухмылками подносят нищенке торт - коробка отставлена.

Гогоча, тянут в разные стороны книгу, страницы смяты, позади бездушный Большой театр.

И каждый наряжен в белую майку с желтым, как выводок цыплят: И ДУШИ, И БЕСТИИ.

- Статью напишешь?

- Андрей… - Он смотрел выжидательно. - Пишу.

- Таня.

- Нравится, Таня, это?

Она длинно раззвенелась:

- Ублюдки! Кофе хочешь?

Приволокла из глубин коридора второй стул.

- А тебя сюда как занесло? - Андрей отхлебнул.

- Козлы платят. По-моему, мы везде себе изменяем. Иногда помогаю выдумывать их листовки вонючие! С четырех вечера до одиннадцати. Потом ухожу. И остаюсь с собой. А я всегда… Есть у меня…

- Серега?

- Какой?

- Антантов.

Вспыхнула:

- А ты его откуда?

- Да журналисты же…

Повернув шею, проткнула пристальным взором, и огненная сигаретка увиделась ему летящей осой.

- Не все ли равно. У меня пять знакомых. Близких. И когда я хочу кого-то… То просто звоню одному из них.

Он перевел глаза на книжку в газетной обертке:

- Чего читаем?

- Угадай.

- Замаскировала.

- Что наши уничтожают.

- Одно и то же?

- Читаю, читаю… Одно и то же. Книжку открыла и гляжусь!

Худяков развязно расправил конечности:

- А телефончиками обменяемся?

Из-под парты плавно извлекла белый лист. Летуче черканула. Порвала на две части.

Сказал:

- У вас, я вижу, бумагу рвать умеют.

И в тот же миг зарыдала дверь. С улицы порывистое:

- Танька-а!

Одубевший, ввалился парниша.

- Приветик! - Усердно топотал ботинками. - Из газетки? Кофейком Танюшка балует? Смотри, Танюш, от этого дети бывают…

Девушка стала презрительно непроницаемой. Андрей спрятал бумажку в джинсы.

Парнише было лет двадцать. Животастый, в пенсне и диатезный подбородком. Он осторожно размотал кашне, освободился от дубленки, которую уложил на диван. Предстал в черном двубортном костюме, при черном галстуке, с золотым "Паркером" из нагрудного кармашка.

Высокопарно:

- Пройдемте, прошу!

Нахраписто:

- Тань, а мне кофейку?

Заискивая:

- Принесешь, лады?

Коридор.

Назад Дальше