- Приехал, дак и слава Богу, реветь нечего.
- Евграф да Анфимович, пешком со станции или как?
- Ну, топереча и Роговых выпустят! Не видел там Роговых-то? Но лучше бы не вспоминать Роговых: зарыдала, присев на камень, Вера Ивановна.
Евграф не ждал, что люди будут так радоваться его возвращению. Не успевал отвечать на вопросы, гладил по голове ревущую дочерь. Нечаев шумно объяснял, как и в каком месте он увидел Евграфа, как тот босиком собирал землянику. Так рассказывал, словно сам он и был Евграф Миронов! Тут Палашка круто остановила свои причитания:
- Ой, тятенька! Это пошто от тебя экой нехорошей дух-то идет? Как из нужника…
Евграф смутился, зашмыгал носом и простодушно промолвил:
- Так ведь… нужник и есть… А я уж видно привык, сам-то не чую…
И рассказал, как зарабатывал деньги, чтобы уехать из Вологды.
Люди сочувственно охали. Под конец он объяснил, где пришлось ночевать, как устроено в городе отхожее место…
- Да ну? - удивился Судейкин. - А я-то, дурак, думал, что в городах и в нужник люди не ходят… Особенно дамочки. Тюрьма, думал, есть, а нужников нет. А вишь оно! Тоже, значит, посещают. Ну, ты молодец, Анфимович, все доподлинно изучил и все городское дело прошел, вот бы и Куземкину так…
Палашка и подвода Нечаева уже влекли Евграфа все ближе к родной деревне. Порывом теплого ветра отнесло клики косцов, возбужденных возвращением Евграфа. Чем-то праздничным так и повеяло на лугах шибановского колхоза. Праздничной была и большая изба Самоварихи. Но ойкнула и заплакала жена Евграфа Марья, отпустила ребеночка с рук и запричитала точь-в-точь теми же словами, как причитала на покосе Палашка.
Евграф обнял жену, заплакал и сам, потом застыдился и дрожащими пальцами начал развязывать котомку с радужным расписным петухом.
"Виталька" стояла около шестка, держа палец во рту. С испугом глядел ребенок на незнакомого дядю. Ей показалось, что дядя этот обижает и маму, и бабушку. Она долго крепилась, чтобы не зареветь, наконец не выдержала, и звонкий, самый звонкий детский крик огласил обширную Самоварихину клетину.
- Не реви, андели, не реви, это ведь дедушко! - успокаивала ребеночка подоспевшая из лесу Самовариха. - На-ко вот, я тебе ягодок принесла.
Евграф пожалел, что рассыпал на лугу свою землянику. Радужный расписной петух, извлеченный из вонючей котомки, успокоил вроде бы всех сразу, и все начали хвалить петуха. Евграф осторожно вместе с петухом и Самоварихиными "ягодками" пробовал взять девочку на руки, но та испугалась еще пуще.
- Ну, ну… Марьюшка, не бойся… Матка, как записали отчество-то?
- Да как! - наливая самовар, отозвалась жена. - Знамо как, Николаевна. Оно ведь, Анфимович, никуды и не записывали. По ею пору не крещеная девушка…
Палашка проворно побежала топить баню. Девчушка была вылитый Микуленок.
* * *
- Ох, матка! - вздохнул Евграф, когда Самовариха убрала со стола и опять ушла в лес к осеку. - Видно, не ты одна Бога-то за меня молила. Вишь, выбрался из самого пекла…
- Живой, здоровый, дак и ладно, - сказала Марья.
- Не больно живой-то… Побывал я во многих руках, и в совецких и во многих шпанятских… Эти почище всех. Думал, и ребра переломают…
- Господи, дак это кто экие?
- А не спрашивай, Семеновна, легче серчу!.. Это вроде братанов Сопроновых. Нет у таких ни стыда, ни совести… От брата Данила бывала ли висть какая?
Марья отпустила с рук внучку и опять молча запритрагивалась к ситцевому головному платку. И стало ясно Евграфу, что Данила Пачина дома нет, скорей всего никогда уже и не будет.
- А от Гаврила-то Насонова письма не было?
- Не знаю, Анфимович, вроде не было. От Пашеньки приходили две или три грамотки. И осенесь и зимусь. Читала Верушка-то… Да уж больно далеко бедного утонили. Приходило и от Ивана письмо, сперва-то…
- От какого Ивана? - все еще не мог догадаться Евграф. - Про какого Ивана баешь? Неужто и Пашка посажен?
- Да ты что, батько, разве не знаешь? - Марья стала похожа совсем на старуху. - Разорили ведь все семейство! В казенный дом обоих мужиков отправили, Ивана и Павла. А дедко вон в лесу и живет. Сережка да Олешка ходят по миру вмистях с Оксиньюшкой… Вот до чево нас довели-то…
Марья снова заплакала.
Евграф был потрясен всем, что услышал про шибановскую родню. Нечаев не успел рассказать ему об аресте Ивана Рогова.
- А Василей-то? Правда ли, что на Тоньке ладит жениться? - тихо спросил Евграф после долгого и мучительного молчания.
- Правда! - Марья перестала плакать, платком промокнула глаза. - Ночует у Славушка в Ольховице, а сюды бегает ежедень.
Евграф только крякал, вздыхал да сдерживал матюги, когда Марья рассказывала про братанов Сопроновых и Куземкиных…
Прибежала Палашка из бани, велела скидывать и все верхнее и все исподнее:
- Маменька! Я и пинжак замочила в лужу, отмокнет, дак буду толочи в ступе. Баня протопится, дак ты трубу задвинь и корову застань, когда скотину пригонят. Ой, а вить девушка-то у нас одна осталася… Чево, андели, там в куге-то притихла? Тятенька, ты погляди за ней, пока маменька баню справит… Скорехонько надо окутывать, а я косить побегу…
Палашка увела Марью сперва за порог, потом еще дальше куда-то.
Девочка опять стояла у печи. Ее тянуло жевать печную глину. Евграф начал подманивать "Витальку" от Самоварихина шестка поближе к себе:
- Иди, матушка, иди-ко к дедку-то…
Странные чувства испытывал сейчас Евграф Миронов! Лицо девочки и с боку и прямо сразу напоминало Евграфу проклятого Микуленка. Но такое маленькое, такое беззащитное крохотное существо вызывало и жалость, и нежность. Куда теперь денешься? Ребеночек-то не виноват, что рожден незаконно… Правда, опять девка… Как и тогда, в молодости, когда Марья принесла Палашку (Евграф ждал сына и уже имя ему дал). Как и тогда, много лет назад, он испытал обиду на свою судьбу, но куда от судьбы денешься? Некуда. Вон у Павловой женки Веры Ивановны, говорят, родился уже второй мальчик. Нынче безотцовщина тоже… Где вот он, отец-то? Может, нет и живого. А эта и при живом отце сирота…
Он пробовал заглушить обиду, но заглушить не мог. Он знал, что все равно Микуленок на Палашке не женится, что он, Евграф Миронов, навек опозорен, что одно дело сирота, другое дело ребенок пригулянный… Позора не смыть и в третьем колене.
Игрушечный петух растопил наконец крохотное сердечко ребенка. "Виталька" заулыбалась и приблизилась к деду. Он погладил ее по головке, затем поставил на грязную, широкую свою ступню. Чтобы заглушить обиду, начал качать девочку на этой грязной босой ноге и спел:
Тень, тень, потетень,
Выше города плетень.
На широком на лугу
Потерял мужик дугу,
Шарил, шарил, не нашел,
Без дуги дамой пошел…
Тем временем солнце садилось за шибановскими домами. Из поскотины возвращалась, мычала скотина. Овцы блеяли у крылечка, а баб никого не было… Но вот пришла Марья-жена и сразу опять с причитаньями срядилась доить Самоварихину корову:
- Нехристи! - ругала она начальников. - До чего оне нас довели-то, до чего опозорили…
- А не реви, матка, - встал Евграф с лавки. - Даст Бог, опеть справимся. Руки-ноги ишшо есть… Кто сей год пастухом-то? Возьму да и подряжусь на весну в пастухи. Без хлеба вас не оставлю…
Марья захлебнулась от обиды и гнева, но ничего не успела сказать: надо было и корову доить, и баню скутывать. Прибежала с пожни Палашка, взяла на руки дочку и затараторила по-праздничному про свежий веник, про щелок и про банный жар…
- Тятенька, ты скинь все в предбаннике! Пинжак-то я сволокла в лужу. Когда вымокнет, дак на реке в ступе вытолку. А штаны выстираю, пока паришься. Ой… А белье-то? Нету ведь, чем тебе исподнее-то сменить… Господи, маменька, чево делать-то…
Марья поставила на шесток подойник и открыла старый сундук Самоварихи:
- Вот! На-ко пока! Только не показывай людям и не говори.
Евграф машинально взял сверток, не глядя. Взял и прошлогодний веник, припасенный в сенях. Он ушел в баню Самоварихи, размышляя о будущем. Но раздумья о новой предстоящей жизни уже не одолевали его так сильно, когда он начал прикидывать, что и как будет делать завтра.
До завтрева, впрочем, было еще далеко…
Добра оказалась баня, хоть и Самоварихина! Все чин-чином. И жару много, и дух вольготный. Сухо, не то что в скользкой тюремной мыльне. Евграф размякал душой и телом. Мыслями (одна другой приятнее) вытеснялись в голове колючие образы, отодвигались горькие воспоминания. "Живучи ведь люди-то! А он чем хуже? Господь даст, со временем и своя крыша будет над головой, ведь он не урод. Сила в руках еще копится. Вон стоит в кузёмкинской загороде сруб зимней избы, почти что новый. Остался Митьке после отца. Умер, сердешный, не успел дорубить, а сынкам-то все равно не доделать. Эти не будут кривым топором изнутри стены тесать. Не научены. Им и не до того. Таким братикам и чужих домов хватит… Не продаст ли Куземкин сруб-то? Продаст! К осени заработаю, рассчитаюсь…"
Это была первая приятная мысль. Вторая мысль крутилась около внучонка. Палашкин выблядок - пусть и не парень, а девка - больше и больше радовал Евграфа. Но почему она оказалась вся в Микуленка? Хоть бы немного в мироновскую породу… Мальчик Виталька, воображенный Евграфом, росший вместе с тюремным убывающим сроком, так и остался в Евграфовом сердце. Он отдалялся теперь, но не исчезал насовсем…
Третья приятная мысль была простая и ясная: завтра чуть свет вместе со всеми пойдет Миронов на сенокос. Найдут бабы и косу по росту, а не найдут, будет он рубить стожары да подпорки стогам… Рановато еще косить, семя еще не пало, но раз уж вышли. А топор-то где взять?
На этом месте, совсем как в молодости, взыграла душа Евграфа Миронова! Он вымыл щелоком косматую голову. Еще раз плеснул на каменку. Камни дружно отозвались недолгим, но мощным шумом.
- Господи! Есть на свете и для Евграфа Миронова счастливая доля, есть, коли…
Вдруг охватило Евграфа крещенским холодом, будто окатили его водой из речной проруби. Справка-то тюремная! Где? В пиджаке, в потайном кармане. А пиджак-то замочила Палашка в лужу. Может, истолкла уже коромыслом…
Он лихорадочно развернул свежее белье. А тут? Вместо обычных мужских порток - бабья рубаха… Ворот был вышит крестиками. Самовариха вышивала, старалась… Что они, смеются над ним? Евграф в сердцах бросил к порогу чистую бабью смену. И улетели вместе с этой Самоварихиной рубахой неизвестно куда все три приятные мысли. Евграф был готов по бревну разворотить всю эту чужую баню, раскидать деревянные шайки с оставшимся щелоком…
Но вот Евграф слегка одумался, сел поближе к дверям, охолонул: "Господи, прости меня, грешного… Да где им, бабам-то, белье для него взять? Все было отнято, до последней нитки. Не занимать же чистые портки у Игнахи Сопронова! Правда, холсты ткут. Могли бы и портки сметать на скорую руку. Ну, да чего их теперь судить? Хоть сами выжили, и то ладно… Ванюха сказывал, Марья и по миру хаживала…"
Евграф примерил безрукавую бабью рубаху. Ворот с красными крестиками оказался узок, пришлось раздирать. До чего же крепка Самоварихина холстина! С одного раза не разорвешь. Или силы у Евграфа совсем не стало?
В предбаннике послышалось шабарканье, прозвучал веселый голос Палашки:
- Тятенька, штаны-то я выстирала, ты их на жердку повесь, оне и высохнут.
- Высохнут! В пинжаке-то бумага осталася! - заругался Евграф. - Сбегай-ко, авось, бумага-то еще не размокла!
Палашка заохала и убежала к яме, в которой замочила армяк.
Хотелось Евграфу рявкнуть на дочку и за бабью рубаху с крестиками по вороту, и за тюремную справку. Но от рявканья-то что толку?
Он медленно приходил в себя. Думал про беспортошную свою жизнь, про армяк, пропахший ночным золотом. Настроение Евграфа снова упало. Чего ни передумал он, пока сушились на жердке тюремные залатанные, но уже чистые пгганы! Обида медленно отходила от сердца…
Виноваты ли бабы, что не припасли смену белья? Два года живут на чужом подворье, ни кола, ни двора. Ладно, что хоть по миру теперь не ходят. Ан, и по миру Марья хаживала! Самоварихе-то в ноги надо бы поклониться. Пустила в избу троих. Еще и четвертый явился…
Евграф, скрепя сердце, напялил на себя широкую бабью рубаху, заправил ее в худо просохшие штаны. Понюхал, а они все еще слегка отдавали городским вологодским духом.
Ну, а дальше-то как быть? На сенокос без порток, с голой задницей? Да ведь Киндя Судейкин сразу стихи выдумает, вся Шибаниха будет слушать и хохотать…
Евграф выглянул из предбанника. На тропке вроде бы никого не было. Вроде пусто и в соседних загородах. Воровски, словно тать ночной, он заспешил вверх, в деревню. Только хотел поскорей свернуть в заулок к Самоварихе, как Володя Зырин с луковым гроздом в руке выскочил на тропинку:
- Евграф Анфимович, с легким паром!
- Спасибо, дружочик, спасибо.
От Володи нельзя было убегать сразу, с начальством требовалось хоть как-то перемолвиться, и Евграф спросил, какова жизнь.
- Мы-то почти все вверх головой. Один Митя Куземкин третий день на карачках, - хохотнул Зырин.
- Неужто пьет? - удивился Евграф. - Ведь начальникам-то вроде нельзя.
Володя засмеялся:
- А мы с ним потому и веселые, что начальники! Сено косить нам некогды, надо руководить Шибанихой. Я тоже, вишь, Митьке подсобляю иной раз… Голова, бывает, как чугунок… Заходи, ежели!
- Заходи и ты! Правда, живем-то… в чужих людях.
Евграф хотел было сразу поговорить насчет Митькина сруба, но Володя, отбиваясь от комаров, исчез.
Заблудившийся чей-то баран тыкался из одних ворот в другие. Охрипший и бестолковый, он побежал в другой конец Шибанихи. И Миронову припомнился тридцатый год, как разбирали скотину после статьи Сталина.
Солнце только что село. Бирюзовое небо на западе еще ярко светилось, но в зените оно мрачнело, переходило в кубовый, затем в неопределенный цвет, и чем ближе к восточному горизонту, тем становилось темнее. Кричали дергачи у реки. Комаров было густо. Большая ночная птица лунь бесшумно шарахнулась в теплом ночном воздухе. До одури сильно пахло ромашками. От домов веяло запахом коровьего молока, лошадиного пота и вечерним дымком. Отблеск дальней грозы вернул Евграфу острое чувство родины.
Не больно-то хотелось ему идти ночевать в чужую избу, но деться было некуда. В избе кипел самовар. Палашка, увидев отца в рубахе с крестиками, добродушно развеселилась:
- Ой, тятенька, до чего баско-то!
- Кыш! - огрызнулся Евграф. - Баско… Не могли порток припасти. Размокла бумага-то? И штаны не просохли…
- Тятенька, бумага явственна! С крайчику расплылось немного, - захлопотала виновато Палашка. - Бумагу я на кожух положила, высохнет. И штаны к утру сухие будут, а ты чаю попей да полезай на печь. Девушка-то наша уж спит. Завтра мы с маменькой и портки сметаем. Полстана холста у нас осталося. Остаточек, а на портки-то хватит. Остальное-то ушло на портянки, на рукавицы да на скатерть. А на мешки-то мало ли надо холста?
Палашка вроде бы оправдывалась.
Евграф без сахара выпил две чашки морковного чаю. Покорно полез на обширную, сбитую из глины печь Самоварихи. На печи он снял не просохшие в бане тюремные штаны. Оставшись в чем мать родила, укрылся какой-то старой подстилкой. Печь была так горяча, что пришлось искать более прохладное место. "Ну, кто в сенокос-то на печи сидит?" - горестно думал Евграф. Но совсем размяк он душой, когда дочь подала снизу целый ржаной пирог со свежими рыжиками, а после еще и большую кружку с чаем и даже сахарницу с мелко наколотым сахаром.
Когда пришла Марья после скотинного обряда, он уже задремывал и сквозь дрему слышал то бабьи смешки, то какой-то шепоток. Он слышал, как Самовариха вернулась из леса с большой охапкой душистых зеленых гиглей, как чистила гигли и приговаривала:
- На-к, Палагия, ешь сама. Скусно!
Самовариха укладывалась уже спать на примостье, а Марья с Палашкой в темноте кроили холстину. В окне блеснула зарница. Евграф был не доволен, что бабы не запирали ворота. В избу неожиданно закатился Володя Зырин и хлопнул о стол бутылкой. Дальше пришел Новожил, а через какое-то время заглянула и Вера Ивановна Рогова. Самоварихе пришлось подняться, зажечь убогую шестилинейную лампу.
Евграф совсем очнулся от громких слов Ивана Нечаева и лежал на печи ни жив ни мертв.
- А где у нас бурлак-то? - шумел Нечаев внизу. - Вот мы счас обмоем его… Анфимович, слезай сюда.
И Нечаев уже своей бутылкой ударил по столу.
Евграф затаился и начал лихорадочно соображать, как быть… Палашка и жена Марья всеми силами выпроваживали гостей, дескать, поздно, девку разбудите, да и бурлак после бани спит. Зато Самовариха всячески ублажала пришельцев, уговаривала их проходить "под святые". Вскипятила и принесла на стол самовар. Вот-вот должны были запеть первые петухи, а в избе стало людно, и все, кроме спящей внучки, жены и дочери, терпеливо ждали, когда бурлак спустится вниз.
- Анфимович, а вить ты там не спишь! - заметил Иван Нечаев.
- Не сплю… - согласился сверху Евграф. - Какой уж тут сон?
- Ну, тогда слезай! Неужто не жарко тебе там? Выпьем по рюмке за твой возврат!
Евграфа кидало на печи то в пот, то в холод. Как? Признаться, что он лежит без порток, с голой задницей?
Нет, этого он никак не мог объяснить… И не слезать тоже было нельзя…
- Ну, ты, Анфимович, совсем, видать, нос начал задирать, - сказал Зырин. - Совести у тебя нет.
- Совесть-то у меня, Володя, есть, - сказал сверху Евграф. - Есть совесть-то, да порток нету! Вот дело-то какое…
- Да ну? - захохотал Зырин. - Как это нет?
- А так! - разъярилась на Володю Марья. - Так и нет! Сами догола разули-разболокли!
Володя заоправдывался и сказал, что он ни Евграфа, ни Роговых не раскулачивал.
Что началось в избе Самоварихи с приближением полночи! Тускло горела лампа. Евграф на печи краснел и потел. Марья и Самовариха ругали начальников, каждая на свой лад. Палашка успокаивала пробудившуюся Марютку. Нечаев спорил о чем-то с глухим Новожилом. И неизвестно, что было бы дальше, если б не вошел в избу Игнаха Сопронов, сопровождаемый председателем Митей Куземкиным.
- Дома хозяйка? - Сопронов, как ястреб, оглядел всех по порядку. Хотя лампа померкла, ночи стояли светлые. - О, да тут вас вона сколько…
- Как сельдей в бочке! - хихикнул Куземкин, покосившись на две так и не распечатанные бутылки. - И выпивка на столе…
- Нет, братцы, у нас нонече пост, - ехидно сказал Володя Зырин. - Хотели мы выпить за приезд Евграфа Анфимовича, да он-то, вишь… что-то он заупрямился… Не слезает никак с печи…
Зырин не объяснил Игнахе причину мироновского упрямства.
- Так, так… - сказал Игнаха. - Может, сейчас спустишься, таварищ Миронов? Дело ночное, позднее.
- Завтре людям косить, рано вставать! - поддержал Игнаху Митька Куземкин.
Евграф на печи крякнул, но промолчал.
- Так не станешь спускаться, Евграф Анфимович? - Было похоже, что Игнаха заранее знал о приезде Евграфа. - Надо бы поговорить.
- Нет, не спущусь, - послышалось с печи.
- Ну, пеняй на себя! - сказал Сопронов. Все затихли.
- Ты пошто пришел? - Марья накинулась на Сопронова. - Тебе чего надо? Человек с дороги, и робенку спать надо.