Бухта Радости - Дмитриев Андрей Викторович 10 стр.


– Вообще-то он азербайджанец, но это не имеет значения.

Пилот подвел рыженькую к ее дружку и, резво развернувшись, бросился к воде. Нырнул, исчез и вынырнул на середине заводи.

– Идем, – сказал Стремухин Гамлету.

Гамлет повел его за стену ив, чьи ветви падали сплошным потоком в заводь. За ивами шумел другой пляж; меж голых тел носился пес и все пытался схватить мяч; на дальнем краю пляжа стоял в дыму мангалов павильон из свежевыкрашенных охрой досок. Неясная Стремухину, тягучая и недоуменная, как причитание над свежим трупом, мужская песня, сопровождаемая дребезжанием двух струн, текла, как горький мед, из павильона. Стремухин с Гамлетом вошли. В павильоне было накурено и полутемно. Он был полон голыми людьми, склонившимися над узорчатыми синими тарелками с печеным мясом; и редко на каких столах стояла водка – все больше маленькие, узенькие в талии стаканы с черным чаем. Единственный одетый мужчина, сидевший за дальним, придвинутым к стойке столом, увидев вошедших, поднял руки вверх. Когда Стремухин с Гамлетом приблизились, мужчина встал и не позволил себе сесть, пока не сели гости.

– Я Байрам, – сказал мужчина, протягивая Стремухину обе руки через стол. – Но, если хочешь, можешь звать меня Борисом.

Стремухин представился, ответив на оба его сильные и влажные рукопожатия.

– Не знаешь, свет – когда дадут? – спросил Байрам у Гамлета.

– Не знаю я, когда дадут, – ответил Гамлет. – Ты же их знаешь, может, и вовсе не дадут…

– Твоя динама много кушает горючего?

– Ох, много, много. Много больше, чем жигуль… А что поделаешь! Ведь холодильник нужен?

– Нужен.

– Лампочки вечером нужны?

– Нужны. Моя динама тоже жрет…

– Послушай-ка, Байрам, ты вечером свободен? Когда ты, я хочу спросить, здесь закрываешь?

Снаружи гавкнул пес. Байрам прикрикнул на него, невидимого, но тот не унялся – в ответ зашелся истошным лаем.

– Это шакал, а не собака, – вздохнул Байрам в сердцах. – Вы извините.

Встал, повернулся к стойке и тронул тумблер громкости музыкального ящика, из-за чего мужская жалоба на незнакомом языке усилилась, – и вышел на крыльцо. Вскоре пес смолк. Байрам вернулся в павильон не сразу. Вернувшись, сел за столик и, оглядев столы, сказал:

– Я, Гамлет, закрываюсь прямо сейчас. Этот шакал, мой пес, он – вещая собака. Он мне нагавкал: едут неприятности. Зачем нам неприятности, скажи?

– Нас это не касается, – ответил Гамлет. – Ты знаешь, Карп с неприятностями заодно.

– Как хочешь, уважаемый; мое дело – предупредить.

– Спасибо… Я что хотел тебе сказать, да все никак не получается. Если ты вечером свободен, то сделай одолжение, приди к столу, я думаю, что к десяти. У моего отца сегодня юбилей.

– Сколько Ишхану?

– Шестьдесят.

– Спасибо, я приду.

Стремухин понял смысл лишь четырех последних реплик разговора и, чтобы нить его уже не упускать, решился потянуть ее к себе. Спросил, кивнув на музыкальный ящик:

– О чем же эта песня?

– О любви, – ответил ему Байрам, подумал и, прищурившись, добавил: – Если прислушаться, конечно… Она узбекская, мне кто-то говорил; я слов не понимаю. – Он встал из-за стола; пообещал, прощаясь: – Я в десять буду обязательно.

Стремухин вслед за Гамлетом вышел из павильона. Был светлый вечер. На пляже посвежело и поубавилось народу; забытый всеми волейбольный мяч болтался на волне у берега. Огибая ивы, Стремухин спросил:

– О чем он говорил? Какие неприятности?

– Он говорит, их пес ему нагавкал… – насмешливо ответил Гамлет. – Конечно, чушь, а может, шутит. Не этот пес ему нагавкал, который там, на пляже, гавкает, – тот пес ему нагавкал, что по мобиле вовремя звонит.

Стремухин сделал вид, что понял, и умолк надолго. Умолк и Гамлет.

При его приближении дремавший, словно бы приросший к своему пластмассовому стулу Карп открыл один глаз, приподнял бровь, сказал:

– Просили два свиных и два люля; одна картошка, два салата, но без лука. Вон те, – Карп безбровой бровью указал на столик с краю, за которым обосновалось покуда не раздетое семейство: жена и муж, оба в зеленых одинаковых рубашках и в белых одинаковых бейсболках, их пятилетний сын, задрав трусы, с истошным визгом бегал по воде вдоль кромки берега, не слыша криков матери: "Петюня, успокойся! Не замочи рубашечку!".

– Картошка, два салата, но без лука, – запоминая, повторил за Карпом Гамлет и, уходя на кухню, сообщил: – Борису позвонили; он говорит: к нам едут. Суббота, странно как-то…

– Нас это не касается, – ответил Карп. – Но это странно, тут ты прав.

Карп подобрал со столика мобильный телефон. Стремухин, вспомнив, что еще ни разу не купался, стал сбрасывать с себя одежду, пропахшую шашлычным дымом, на песок. Карп ворковал, прижав мобильник к уху:

– …Я это, я; уже не узнаешь? Ты где пропал? Забыл нас, пашешь все и пашешь, и о своем здоровье не заботишься, а то, смотри, ты только мне скажи заранее, дня за два, за три, – все будет, как всегда и в лучшем виде, и даже лучше, на сколько хочешь, пожелаешь человек… И слушай, тут одна азербайджанская сорока натрещала, что ты сюда послал кое-кого. Тебе виднее, но мне странно: суббота, выходной, погода, дети: тут пол-Москвы с Мытищами культурно отдыхают – а этак можно распугать всех навсегда и оскандалиться зачем-то… Что ты сказал?… Ну, извини. Прости, я говорю…

Брезгливо, будто грязную салфетку, Карп бросил телефон на столик.

Входя в темнеющую воду, Стремухин помахал рукой пилоту. Тот, сидя без забот на крыле своего самолета и накренив его собой, болтал ногами над водой. Карп за спиной Стремухина кричал:

– Борис напутал или врет! Наш друг к нам никого не посылал, он вообще не на работе, он у себя на даче отдыхает! И нечего – ты слышишь? – гнать волну!

Гамлет из кухни не ответил.

Да ну вас всех, сказал себе Стремухин, закрыв глаза и осторожно погружая тело, затем лицо в прохладное тепло воды. Как будто женские ладони сомкнулись на его затылке; в упавшей отовсюду тишине вода запела дальним и глубоким голосом. Стремухин медленно открыл глаза, расправил руки и поплыл, руками разымая и лицом расслаивая бесчисленные складки плотных красных занавесей, прошитых сверху вниз и наискось оранжевыми, белыми и золотыми нитями. Но скоро воздух, запертый в груди, стал тверд, как камень; Стремухин, головой боднув, подался вверх, и воздух вырвался на волю. Хлебнув воды, и выплюнув ее, и отдышавшись на ее поверхности, Стремухин лег на спину. Перед глазами было небо без облачка на нем, уже не синее, почти и непрозрачное. Оно, казалось, набухало тяжелым светом вечера, и опускалось вниз от тяжести, и падало с возникшим, словно ниоткуда, гулом. Гул быстро стал невыносим, Стремухин запаниковал и забарахтался, нырнул с усилием – и вовремя, иначе б голову его снесла слепая морда аквабайка. Как только гул над головой стал рыхл, он вынырнул, отплевываясь в ужасе и матерясь, увидел краем глаза дугу тугого буруна и заполошными саженками заторопился к берегу. На мелководье встал на дно и выбежал на сушу, придумав на бегу убийственное хлесткое словцо, которое, как он победно чувствовал, должен был с радостью услышать и подхватить весь многолюдный пляж, но, обратясь к воде, тотчас забыл свое словцо: заглохший аквабайк, подобно дохлой, вздутой рыбе, качался кверху брюхом на волне; его хозяин-аквабайкер беспомощно цеплялся за него, барахтаясь, пытаясь безуспешно перевернуть его и взгромоздиться на него, чтобы уплыть подальше от позора. Благостный смех разобрал Стремухина, и его смеху вторил пляж. Пилот сказал:

– Заколебали. Рыба дохнет, уши глохнут, да и вообще опасно.

Разогреваясь, Стремухин пробежался взад-вперед, потом размяк и мокрым животом упал на теплый песок, лицом – на свою скомканную рубашку. Спросил по-свойски:

– Гамлет, как там хашлама?

– Совсем немного, – отозвался тот из кухни. – Минут пятнадцать-двадцать, и я картошку сверху положу. А там еще каких-то полчаса, ты не скучай… Карина, дай же человеку выпить, а то он совсем скучает!

Шаги Карины зашуршали по песку. Стремухин приподнял голову и увидел широкие лодыжки женщины, обутой в пляжные сандалии. Ногти с облезлым лаком растрогали его. Карина наклонилась, обдав его запахом дыма и сладких духов, установила ровно на песке, чтоб не упал, пластмассовый стакан. Сказав: "Попей вина и отдыхай", – она ушла.

Стремухин приподнялся на локте, взял стакан и одним махом выпил красное вино. Он огляделся. Пара рыжих малолеток сидела молча за пустым столиком; оба смотрели неподвижно в одну точку, но точки были разные. Бритоголовые подростки на песке о чем-то очень нервно, недовольно, но негромко препирались меж собой. Стремухин вновь спрятал лицо в рубашку. Из тьмы вплывали в его слух их голоса, разбавленные разнообразным и монотонным шумом пляжа и отдаленным шумом катеров:

– Ты позвони ему.

– Ему нельзя самим звонить, запрещено. Сказано, ждать!

– Кто он такой, чтоб запрещать и говорить?

– Поговори…

– Нет, Кок, мы тут изжаримся и только. Может, мы сами?

– Я тебе дам, сами. Мы не шпана…

– Да ладно, не шипи, но я скажу: если звонка не будет полчаса – пошел он на хер со своим звонком!

– А ну без мата, я сказал!…

– Да он хоть знает, как тебе звонить? Он, может, потерял твой номер? Может, твоя мобила не берет его звонок?

– Он ничего не потерял. Моя мобила все берет. И у него есть все наши мобилы, если что! Он знает твой, и твой, и твой, и все другие наши номера. Он знает все, что надо. И если не звонит пока, значит, положено.

– Он же сказал тебе: примерно в полседьмого. А сколько сейчас, ты посмотри.

– И нечего смотреть. Ждите и все.

– По-моему, Чапа прав, лучше не ждать, и лучше нам самим, а то от скуки сдохнем. Мало ли что с ним, может, он забыл!

– Он ничего не забывает, я тебе сказал! И не потерпит, чтобы кто-то самовольно, как шпана… И я не потерплю, ты понял?

– Да ладно, напугал! И ты чего все оскорбляешь: шпана, шпана… Получишь по е…лу – и поймешь, кто здесь шпана, а кто и не шпана… И не хера, бля, корчить из себя…

– Не материться, я сказал! Мы кто? Мы что – как те? Мы грязь?

– Да хватит вам… Ждать, значит, ждать. Мы ж не мешки таскаем – отдыхаем!… Еще пивка?

– Уже не лезет… А, давай!

– Открой и мне.

Они умолкли, дав простор иным шумам: шипенью открываемых пивных жестянок, шлепкам ослабших волн, уж полчаса как поднятых большой и медленной баржой там, где-то на большой воде, и лишь сейчас достигших заводи; потокам музыки, все еще хлещущим из магнитол автомобилей, приткнувшихся у пляжа в тени сосен, из отдаленных павильонов и киосков; звону мяча и непонятным, пусть и близким, частым и резким, будто выстрелы, хлопкам где-то за соснами; как только раздавалась трель свистка, хлопки, как по команде, умолкали.

Стремухин отлежал живот, перевернулся, тихо охнув, на спину и сел. Увидел заводь: там еще барахтался бедняга аквабайкер, не в силах оседлать свой аквабайк; потом Стремухин поглядел на столик с малолетками: они уже смотрели друг на друга, но ни она, ни он молчание нарушить не решались, как если бы нарушить его первым означало признать свою неправоту.

Она решила сдаться и сказала:

– Что, так и будем?

Рыжий не ответил; он покраснел и отвернулся.

– Не хочешь говорить со мной – ну, просто расскажи чего-нибудь. Случай какой-нибудь из жизни. Или сказочку.

Стремухин испытал неловкость и закрыл глаза.

Рыжий сказал:

– Я мало знаю сказочек. Когда-то знал, да все куда-то делись.

– Ты напрягись и вспомни, для меня… Ну хорошо, не для меня; для нас.

Рыжий напрягся. Он трудно, словно на подъеме в горы, задышал, стараясь вспомнить что-нибудь, похожее на сказочку, и вновь внезапно ощутил прилив горячей крови к коже, вновь устыдился и еще больше покраснел. Он исподлобья посмотрел в глаза подруге – они не думали смеяться и, не желая никого в себя впускать, подернулись подобием дремоты. Она ждала. Лишь бы начать, подумал рыжий, да и начал:

– Жил-был давным-давно один совсем счастливый человек.

– Один?

– Точнее, два совсем счастливых человека…

– Продолжай.

– Да, жили они в городе…

– В деревне.

– В деревне, но и не совсем в деревне – недалеко от города… И вот однажды тот счастливый человек сказал другому человеку…

– Другой.

– Ты не перебивай. Сказал: мне нужно в город за покупками. А та ему и говорит: что ж, поезжай. И не забудь купить конфет, мороженого, спрайта. Отправился он в город на автобусе…

– Нет, он поплыл на корабле.

– На корабле… Верней сказать, на лодке. Не перебивай.

Рыжий умолк. Прислушался к себе, надеясь продолжение услышать, но не услышал ничего. Сказал, оттягивая время:

– А в это самое время…

– Ну, дальше, дальше, дальше, продолжай, – поторопила его рыженькая и передразнила: – А в это самое время…

…Синий автобус марки "ПАЗ" шел в направлении окраины по Олимпийскому проспекту города Мытищи. Окна автобуса, заросшие снаружи жирной пылью, были к тому же изнутри задернуты рогожками; свет проникал в салон лишь сквозь переднее стекло. Девять мужчин молчком сидели в полутьме салона. Девять пар глаз скупо помаргивали в круглых прорехах трикотажных масок. Мужчинам было душно ехать в масках, они бы предпочли надеть их в деле, но командир велел им ехать в масках: не по уставу или по необходимости, скорее в целях воспитательных: чтобы никто из них не вздумал вдруг почувствовать свою отдельность. И сам он тоже ехал в маске, но втайне сознавал свою отдельность, как это и пристало командиру. То есть Кромбахер, как его звали меж собой мужчины в масках, был убежден, что в головах у них у всех сейчас должны быть одинаковые мысли, всего верней, осколки таковых, подобные слепым осколкам зеркала, разбившегося прежде, чем зеркало успели втиснуть в раму. Своими собственными мыслями Кромбахер любовался – и словно бы со стороны. Они со стороны ему казались снимками чудесной фотокамеры, повисшей на космической орбите.

Щелчок и вспышка – разом целый континент впечатан в мозг, к примеру, Африка: парит стервятник над саванной; лев гонится за антилопой гну; поймал, валит ее без жалости и жрет, начав жрать с живота; а вон и тонконогие, лиловые, пузатые от голода младенцы, и тучи вялых мух качаются у них над головами; вон слон идет, ни на кого даже не смотрит; а там, на севере, в пустыне – куда ни погляди, барханы и оазисы; вон муэдзин вверху поет и стонет, внизу раввин талмудит – и простодушный маленький араб бредет себя взрывать в толпу хитрющих маленьких евреев. Щелчок – Европа: гордый Гибралтар в британских цепких лапах; испанцы на скалу глядят с тоскою; их толпы бацают фламенко, на стадионах бьют быков; кровь брызжет на песок, и женщина с гвоздикой в волосах вздыхает томно, глядя в эту кровь, и в кровь прикусывает губки; у немцев же повсюду наводнение, там воды Рейна захлестнули автобаны и подтопили стены древних городов; там ветер, дождь; там жуть: с покатых крыш сползает в воду черепица; в Париже ясно и спокойно, с горы Монмартр там слышится шарманка, играет и аккордеон… Щелчок – Россия; большущая, а вся вместилась в снимок: Калининград собрался ужинать на западе, Хабаровск завтракает на востоке, вон, между ними где-то и Рязань (Кромбахер, усмехнувшись, вспомнил: там грибы с глазами), вон и Воронеж (Кромбахер фыркнул: хрен догонишь), а в самом фокусе – Москва с ее кремлевскими рубиновыми лампионами, с ее рекламами, с ее едва ползущими потоками автомобильных светляков; щелчок – Москвы бескрайняя окраина; щелчок, щелчок, щелчок – вон перекресток на окраине с бетонной станцией метро и с минимаркетом, а в минимаркете – щелчок – за холодильником-прилавком стоит Земфира в синеньком переднике с белой сборчатой каймой, стоит и врет, что замужем; а попросить ее достать с высокой полки кильки или гречку – такие формы колыхнутся, такие волны всколыхнут в набухшем сердце и в набрякших жилках – придется, чтобы их унять, дождаться конца смены, встретить Земфиру, взять ее пальцами за локоток, потом – повыше локотка, где уже мягко, потом в глаза взглянуть, сказать: "Земфира, я же не железный!". В ответ услышать: "Железный, не железный… вы ж женатый!". – "Земфира, погоди, не вырывайся, но при чем здесь это?"… Кромбахер мысленно руками замахал, не вынимая их на самом деле из карманов, и головою замотал, пусть голова и оставалась неподвижной: не смей, не смей о минимаркете, о колыханиях Земфириных не смей, иначе разом потеряешь всю свою высокую отдельность!… Он молча обругал себя страдальцем в самом неприличном смысле, прогнал Земфиру прочь из головы и вновь нацелил на планету свой орбитальный объектив. Но, оказалось, кадр уже поплыл, пропала резкость, вся земля подернулась какой-то мутноватой дымкой. Отчаянным мыслительным усилием Кромбахер попытался эту дымку разогнать и что-нибудь опять увидеть сквозь нее, но не увидел ничего, кроме подобия лица, как если бы его, Кромбахера, лицо вдруг отразилось в ней, но нет, оно ничуть не походило на его лицо – и точно было не чужим. Кромбахер вздрогнул, на мгновение предположив, что видит отраженье Бога, из-за его, Кромбахера, плеча тоже глядящего на землю, но, повнимательней вглядевшись в смутные, как тень холма в воде, черты, он с неохотой и досадою узнал лицо ведущего любимой передачи "Мир нараспашку" Колупеева – и прежде, чем успел спросить себя, что делает в его отдельных мыслях доступный всем телеведущий Колупеев, внезапный скрежет тормозов вернул его из не доступных никому высот на плоскую и битую дорогу.

"ПАЗ" встал. Из-за плеча водителя Кромбахер видел зад стоящей впереди "тойоты"; ее правый поворотник помигивал – и правый глаз Кромбахера невольно замигал ему в ответ. "Тойота" тронулась, "ПАЗ" – следом; Кромбахера качнуло в тесном кресле. Вслед за "тойотой" ПАЗ свернул направо. Кромбахер понял: миновали Пирогово. Он оглянулся на бойцов. Их одинаковые головы, обтянутые трикотажем, дружно покачивались от плеча к плечу. Сейчас Кромбахер думал о них с нежностью: ребятушки… Он думал: отобрал законный выходной – и хоть бы кто из них поморщился или посмел вопросы задавать. Как вызвонил – все собрались, построились и без вопросов влезли в "ПАЗ": вези, Кромбахер!…

Назад Дальше