День выдался пустой, пилот поднялся в небо лишь четырежды, а дело было к вечеру. Трех женщин прокатил и этого, с его фальшивыми восторгами. Чаще всего мужчины дарили своим женщинам полет, сами же в небо не рвались. В полете женщины визжали или, зажмурившись, молчали, бывало, что и охали, бывало, намекали на земное продолжение полета. Мужчины в большинстве своем летали сильно пьяными, летели, молча выпучив глаза или, напротив, матерясь от возбуждения. Один упившийся купальщик уснул в полете, проснувшись, не сумел сообразить, где он находится, и так разволновался, что едва не сорвал самолет в штопор. Другой блевал в кабине. Пилот предпочитал катать по небу женщин.
Оглядывая пляж из-под руки, пилот пытался угадать, кто из мужчин, купающихся, пьющих или пинающих ногами волейбольный мяч, еще способен впасть в кураж, сам полететь или, шатаясь, дотащить под общий гогот к самолету свою подругу на руках: "Эй, командир, прокатишь телку? Но ты гляди, блин, и не думай уронить ее оттуда!".
Он не надеялся на взлет. На пляже было слишком много молодых, не старше восемнадцати, у них всегда с деньгами плохо. Всех ближе к столикам кафе – стая остриженных под ноль подростков, довольно мрачных, напряженных, из тех, что скопом ищут приключений; все их возможности, все представления о платной радости у них зажаты в жестких кулаках, сжимающих жестянки с пивом… Родители с крикливыми детьми – те тоже не клиенты никогда. Людей, что при деньгах, немного, и большинство из них с утра торчит на пляже: их даже слабый, праздный интерес к самолету давно остыл. Надежда на клиентов Карпа, обсевших столики, слаба. Конечно, после шашлыка и выпивки их может потянуть и в небо, но посетители кафе, желающие полетать, как правило, заранее заводят о полете разговор, а эти жрут и пьют сосредоточенно и самоуглубленно, как запертые в четырех стенах, как если б прямо перед ними не качался на волне красивый белый самолет.
Жевала кромку берега волна, пошлепывали по волне колеса водного велосипеда: пара влюбленных рыжих малолеток возвращались в заводь. Они причалили в трех шагах от самолета. Рыжий помог рыженькой спрыгнуть в воду, не упустив при этом случая обнять ее за талию. А рыженькая, хоть и была ловка, не упустила случая, словно в испуге, обхватить рыжего за шею.
Рассчитывать на них не приходилось: денег у них, уже потратившихся на прокат велосипеда, наверняка хватало лишь на чипсы с кока-колой да на обратную дорогу, и все ж смотреть на них из-под руки пилоту было радостно. Но боковым тревожным зрением он видел: те, что с жестянками в железных кулаках, тоже глядят на них, всего верней, на рыженькую – недвижно, тяжело и не мигая, словно змеи. Поймав их взгляды, рыжий с рыженькой не торопились возвращаться к своему одеялу. Перешептались, двинулись к киоску. Купили две зеленые бутылки спрайта, леденцы и растерялись, не найдя перед собой ни одного свободного столика. Пилот решил прийти на помощь.
– Эй, вы! – он повелительно махнул рукой, – садитесь здесь.
Они переглянулись недоверчиво.
– Присаживайтесь, я кому сказал.
Они подсели к нему молча. Одновременно, словно по команде, вставили соломинки в бутылки и аккуратно вытянули из соломинок по одинаковому глотку спрайта.
Змеи зашевелились на песке. Поднялись и потянулись к киоску, тяжко косясь на рыженькую.
– Это ваш самолет или вы на нем работаете? – спросила рыженькая вежливо.
– Он мой. И я на нем работаю.
…Как медленно они ни пили спрайт, бутылки, хлюпнув, опустели.
– Наверно, я возьму еще, – неуверенно сказал рыжий. – Ты как?
Рыженькая невольно покосилась на змей: те уже забирали свое пиво из окна киоска.
Как долго это может продолжаться, спросил себя пилот и, не желая сам того, сказал:
– Хотите, девушка, я вас немного покатаю?
Она смутилась и сказала:
– У нас нет денег.
– Да, у меня нет денег, – ревнивым эхом отозвался рыжий.
– Это неважно, – сказал пилот и сразу же солгал: – Рабочий день мой кончился, я могу вас и так покатать… Вы, вообще, когда-нибудь летали на самолете?
– Нет, никогда…- рыженькая повернулась к рыжему: – Ты – как?
– При чем тут я? – пожал плечами рыжий. – Хочешь – лети.
– Ну, вот и чу€дно, – сказал пилот, вставая и наказывая рыжему: – Держи наш столик и не отдавай. Мы ненадолго.
Он шел к воде, спиною чувствуя взгляд рыжего и взгляды змей. Только б не дернулся, дурак, и не ушел. Пока Карп рядом, они к нему не сунутся. За полчаса полета зме€и, быть может, уползут или найдут себе другое приключение.
Пилот хотел помочь рыженькой забраться в самолет, но она не позволила. Легко подтянувшись, проскользнула в кабину.
Заняв свое место, он велел ей пристегнуть ремень и пристегнулся сам. Завыл мотор, пилот крикнул:
– Не пожалеешь! Главное, не бойся!
Он задним ходом вывел самолет на середину заводи. Затем настроился на взлет. Глянув налево, рыженькая увидела могильные оградки на холме – и тут же отвернулась. Запрыгав, самолет стал разгоняться по воде. На выходе к большой воде взлетел и свечкой взмыл вверх. Рыженькая охнула и, устыдясь, пробормотала:
– Извините.
– Что ты сказала? – крикнул ей пилот.
– Нет, ничего! – крикнула она, и ее тело вмиг исчезло, оставив по себе одну готовую вот-вот скукожиться и слипнуться пустую оболочку – так круто, будто падая, вдруг накренился самолет; но крылья его снова встали ровно над водой; самолет взял курс на Клязьминское водохранилище, и тело ее вновь наполнилось собою.
Казалось, пол был тонок, как бумага, к тому ж дрожал, как лист бумаги. Все же, освоясь в скорлупе кабины, привыкнув к невысокой высоте, она решилась наконец и оглядеться.
Над головой нависла молочная туча, края ее были подернуты рыхлой бело-розовой каймой. Некстати вспомнилось, как прошлым летом, в августе, вдруг стали кровоточить десны. Отец созвал гостей на Спас. Весь длинный дачный стол уставлен был подносами с яблоками. Там были груды яблок: шапировка с грушовкой, мельба, и апорт, и бессеменка, и жигулевское, и ароматное, там были даже зимние сорта – отец умел хранить их в свежести весь год: антоновка, анис, китайка и титовка; там был белый налив, ранет и симиренко, и желтоватый гольден, и "Слава победителям", там был шафран, там были штрейфлинг и скрижапель. И ей как младшей за столом было предложено взять яблоко первой. Она взяла ранет, и надкусила, и испытала страшный стыд, увидев по краям надкуса кроваво-розовую рыхлую кайму. По счастью, гости были слишком заняты своими яблоками: такой хруст в саду поднялся, что окровавленного яблока никто и не увидел. Никто, кроме отца; он видит все. Отец ни слова не сказал тогда, но после праздника отправил ее к стоматологу.
Туча ушла за голову пилота. Вверху запотевало небо, готовясь исподволь к нескорому закату, а впереди, за бледной радугой пропеллера, круглилась, словно бы вспухая изнутри, земля, внизу облитая яркой водой. А по краям воды, да и везде, куда хватало взгляда, до горизонта и по всей его крутой дуге – теснились и топорщились дома Москвы. Везде была Москва, как будто и не удирали они с рыжим подальше от нее, как будто и не плыли прочь на быстром теплоходе мимо зеленых долгих берегов. Простор остался там, внизу, – здесь, стоило подняться чуть повыше, мир был и мал, и тесен. Обидно было и тоскливо, как щенку, который только-только разыгрался на полянке, забывши об ошейнике, а тут его за поводок и дернули.
– В Москву – не надо! – крикнула она пилоту и замотала головой почти в отчаянии.
Он успокоил:
– Мы не в Москву. Мне над Москвой летать запрещено.
– Что? – не расслышала она сквозь гул мотора.
– Я говорю: мы не в Москве, не бойся! Москва неблизко, это отсюда, сверху, кажется, что близко, хотя, конечно, это – смотря с чем сравнивать!… Хочешь вернуться?
– Да! – крикнула она. – Да!
Вновь самолет лег на крыло, так круто накренившись, словно падал; вновь кануло куда-то тело, оставив по себе пустую оболочку; вновь, развернувшись, выровнялись крылья над водой, тело вернулось – и кроны Бухты Радости приветливо качались впереди.
…Казалось ей, что самолет завис, как стрекоза, вместо того чтобы лететь на эти кроны, и она молча, не решаясь вздорить вслух, сварливо торопила самолет: "Скорей, скорей же, черт!" – так ей хотелось оказаться рядом с рыжим, которого, как она ясно понимала теперь, она предательски оставила на пляже, не в силах удержаться от полета, враз позабыв об упоительном побеге на плавучем велосипеде от берегов подальше, на простор воды – там, на просторе, в тишине (тогда магнитофоны Бухты словно смолкли, и аквабайки вдруг исчезли, и теплоходик, плывший мимо, тоже исчез и скоро стих вдали), она брала губами его губы… Теперь он этими губами, должно быть, цедит спрайт через соломинку и, видимо, ревнует, то есть цедит нехорошие слова.
Он и не знал, что это ревность; считал, в нем обострилось чувство справедливости.
Во-первых, говорил он сам себе, вернее, ей, еще не зная, осмелился бы ей сказать такое вслух, – во-первых, ты меня зачем-то предала, легко сказав, что у нас нет денег. Да, правда, денег у меня почти и не осталось, но это никого, кроме нас с тобой, не касается… Ты, во-вторых, взяла и полетела с первым встречным, и только потому, что у него есть самолет; совсем не думая, что я об этом думаю. И, в-третьих, ты пошла с ним к самолету на виду у всего пляжа – я никогда не позволял себе тебя так унижать. В-четвертых, ничего бесплатно не бывает, и этот сивый плейбой в плавках, который думает, что он Экзюпери, не просто так поднял тебя на небо, что, между прочим, стоит тысячу рублей… Я, между прочим, видел передачу про проституцию в гостиницах страны. Так вот, тариф тех шлюх, с которыми, ты не подумай, я тебя не сравниваю, но – для сравнения: тариф тех шлюх за час работы как раз и будет в среднем тысяча рублей. Не знаю, что ему в башку вскочило, этому сохранному, как моя мама говорит, этому мышиному коню, и почему он вдруг решил тебя катать бесплатно – но что мне знать особенно хотелось бы: когда он, вообще, посадит этот самолет?
Внезапно он представил столь же ясно, как если б ясно видел: вот садится на большую воду самолет, от берегов подальше, и, может быть, в том самом месте, где они совсем недавно остановили и пустили дрейфовать велосипед и удивились тишине, и поглядели друг на друга, и вот теперь в том самом месте, где они были вдвоем, а ведь еще и часа не прошло, садится самолет, мотор смолкает, и снова тишина вокруг, и снова два лица, качаясь над водой, глядят одно в другое… Он прикусил соломинку до боли в деснах, но не сумел этой пустяшной болью избыть другую боль, уже звеневшую, как ток в высоковольтных проводах, во всех волокнах, в каждой нити его четырнадцатилетних мышц.
Он обернулся на парней с жестянками, на этих наголо остриженных, татуированных лосей, что нагло пялились все время на нее, разглядывая всю, а как поднялся в небо самолет, то сразу же о ней забыли – перетирают что-то меж собою на песке в угрюмом тихом разговоре. Ему до зуда захотелось встать, к ним подвалить и так подначить, чтобы они позвали его в сосны и отметелили до полусмерти. "…И я б успел кому-нибудь впечатать, лучше в глаз", – утешил гордо он себя, тут же с притворною досадой вспомнив: наказано не отлучаться, держать столик; но, вспомнив следом, кем наказано, он обреченно понял, что краснеет. Его розовая кожа рыжего стремительно темнела, увлажняясь изнутри горячей кровью, и вот уже исчезли, словно утонув в ней, все веснушки… Оставить столик и бежать хоть в сосны, хоть куда, хоть в воду, лишь бы никто на пляже не успел увидеть этого подкожного разлива крови… Он встал с пластмассового стула и сразу сел на стул, забыв о своем кожном позоре: как будто ниоткуда раздалось жужжание мотора; быстро дозрело до шмелиного густого гуда; возникнув над большой водой, гудящий самолет вдруг вспыхнул, будто загорелся, в вечерних солнечных лучах; нацелившись на заводь, на повороте потускнел и тенью заскользил полого вниз, к воде.
– Недолго же они порхали, – лениво произнес Стремухин, выходя из-за киоска, из задымленной летней кухни. Глаза его слезились от дыма и от сильного еще, густого солнца.
– Он девочку за так катает, а горючее недешево все-таки, – отозвался Гамлет и тоже вышел наружу. – Передник-то сними. Зачем в переднике ходить?
Стремухин снял с пояса грязный передник и по-хозяйски вытер им жирные руки.
…Стремухин чувствовал себя как дома, а ведь и часа не прошло, как он забрел на берег заводи.
Забрел и понял: дальше брести не имеет смысла. Спросил совета у хозяина кафе, как лучше поступить с сырой бараниной, заготовленной на десятерых, и Карп заученно ответил: мангал на вечер – шестьсот рублей, столик – двести, клиент, однако, ждет аж десять человек, а это минимум два столика, то есть четыреста рублей, итого тысяча, таков тариф по всему берегу, клиент может проверить. Стремухин замотал тоскливо головой, и Карп решил – от жадности. Презрительно заметил: по сотне с человека – не так дорого. Стремухин объяснился. Уразумев, в чем дело, Карп сказал, что с этакой дурацкой ситуацией ему ни разу сталкиваться не приходилось, и вызвал Гамлета – спросить его совета.
– Хочешь продать? – спросил тот у Стремухина. – Ты его как мариновал?
Стремухин разъяснил, что мясо превосходно, настолько превосходно, что в маринаде вовсе не нуждалось, он это мясо даже не солил, чтоб, не дай бог, не вышел сок, и лишь отжал в него руками немного репчатого луку. И продавать его он вовсе не намерен – какая в этом радость, чтобы продать? – а предпочел бы полюбовно съесть в приятной компании.
– Вот, с вами, например, иначе пропадет, – добавил он, мельком увидев усталую улыбку Карины в окне киоска.
– В холодильнике – не пропадет, – заметил Гамлет и задумался. Потом сказал: – Что ж, ты умеешь с мясом обращаться и, значит, человек хороший.
Он вновь задумался, словно заснул, но Карп его растормошил:
– О чем тут думать-то? Зови!
Гамлет очнулся и сказал:
– Сегодня моему отцу шестьдесят лет. Он тут неподалеку, мы его ждем с работы. Тебя, конечно, приглашаем. Когда закроемся, будем немного пировать. Наша хашлама, наше вино, наша зелень и твой шашлык, если, конечно, ты никуда сегодня не спешишь.
– Я совершено не спешу, – обрадовался Стремухин и спросил: – А что такое хашлама?
– О! – вместо Гамлета ответил Карп.
Стремухин был взволнован этим "О!" и тем, что в Бухте обрел гавань, и предвкушением застолья с чужими, новыми людьми, в чем уже чудились ему приметы вольного странничества, когда под звездами, за чашей и за тушей, садятся не знакомые друг другу люди, сошедшиеся вдруг и кто откуда, чтоб после, на рассвете, навеки разойтись неведомо куда, но, пока длится ночь, не иссякает разговор, один рассказ течет в другой, им отзываются признания, быть может, в самом сокровенном и наставительные мысли вслух, перебиваемые криком ночной птицы или внезапным хрустом ветки в темноте… Чтобы не быть в оставшееся до застолья время лишним, он вызвался помочь на кухне, а чтоб упрочить репутацию хорошего человека, умеющего обращаться с мясом, спросил рецепт приготовления хашламы.
– Вот сам ее и приготовишь, – ответил Гамлет, вручил ему передник и повел на кухню.
Гамлет пек клиентам свиной шашлык и между делом руководил Стремухиным, одобрительно косясь на его руки красными от дыма, мелко моргающими глазами:
– Барана порубил, как я сказал? Барана порубил. Так. Дальше режешь лук, крупно и кругло, но не колечками – кружочками; вот молодец, это хорошие кружочки; потом ты режь его, как хочешь, хоть тяп-ляп, но только крупно, ну, а вначале – извини: на дно кастрюли надо класть красивые кружочки. И ты чего глядишь? Клади!… Вот; между ними положи вон те кусочки курдюка и помни навсегда: без маленьких кусочков курдюка у нас не будет хашламы. Хорошее рагу, конечно, будет; ты, если хочешь, можешь кушать и рагу, пожалуйста, но помни: это – нет, не будет хашлама. Без курдюка нет хашламы. Вся тайна настоящей хашламы в особом, тихом, я хотел сказать, конечно, тонком запахе, какой дают кусочки курдюка; нет, много не клади, совсем немного положи… Вот молодец!
С восторгом послушания пластал Стремухин длинным кованым ножом лук, перцы, помидоры, укладывал их в кастрюле ровным слоем поверх баранины, щедро посыпанной паприкой, – так, слой за слоем, и наслаивал на мясо овощи, на овощи – мясо, и прерывал приготовление хашламы только затем, чтоб отнести на столики клиентов сработанные Гамлетом свиной шашлык, салат или печенную на шампуре картошку. Стремухина до колик забавляло, когда за столиками в нем видели официанта и поторапливали повелительно; ему понравилось, глаза потупив, перебирая пальцами передник, отвечать: "…Телячий кончился, вы извините, был, да съели", "…Из осетрины нет; нет, осетрины мы не держим; я вам еще раз говорю: из осетрины мы не жарим… Может, еще чего желаете?". Он так увлекся этой ролью, что молча, но всерьез стал возмущаться видимым бездельем хозяина кафе, который, знай себе, сидит за столиком и курит, нога на ногу и руки в боки, а ты готовь, а ты тут бегай, как ошпаренный, и разноси… Он возвращался к Гамлету на кухню и продолжал наслаивать на мясо, напудренное красным сладким перцем, лук, перцы, помидоры, перемывая косточки клиентам; перемывал им косточки и Гамлет, но с бо€льшим знанием людей. Так, стоило Стремухину заметить, что летчик явно отбивает у рыжего подружку, Гамлет ему спокойно возразил:
– Пилот – хороший человек, а этот рыжий дурачок не понимает.
Кастрюля наконец была полна, и Гамлет выверенным жестом сам влил в нее стакан вина. Затем, зажегши газ, поставил на плиту и подождал, пока кастрюля закипит. Как закипела, он, как мог, убавил под кастрюлей пламя и объявил Стремухину:
– Все. Часик ждем – и хашлама готова. Ты подыши пока.
Стремухин вышел наружу из-под провисшей закопченной клеенки, что заменяла кухне крышу.
…Ловя размытым взглядом идущий на посадку самолет, переговариваясь вяло с Гамлетом, который тоже вышел подышать, он мысленно увлекся возможностью взлететь. Снял с пояса передник, вытер им руки по-хозяйски и передумал. Он не признался сам себе в обыкновенном страхе высоты и объяснил себе свой мысленный отказ от полета уважением к измученному работой Гамлету, перед которым было бы неловко швырнуть на воздух тысячу рублей.
Самолет сел на воду у входа в заводь; дрожа и воя, подплыл к берегу; затих.
Гамлет сказал:
– Если ты хочешь, можешь пройтись со мною, это рядом. Если, конечно, не устал. Надо соседа пригласить на вечер, а то получится невежливо. Я и один могу сходить, но, думаю, с тобой, вообще-то, лучше. Вдвоем солиднее.
– Я не устал, но я не понял, почему со мной солиднее, – сказал ему Стремухин.