Месье, или Князь Тьмы - Лоренс Даррел 22 стр.


Сам Авиньон грязноват и постепенно чахнет, здесь потрескавшиеся тротуары, копающиеся в отбросах кошки, обглоданные веками стены - в некоторых местах бастионы стерты чуть ли не до фундамента, как зубы у древнего старца. Беспорядочные груды веток на крышах - вороньи гнезда; ощущение неприбранности и запустения из-за них усиливается. Более того, место со звучным названием Авиньон - обыкновенная деревня, которая при определенных погодных условиях и при определенной фазе луны напоминает затерявшееся в степи селение. Это я цитирую Тоби - он рассказывал мне, как провел в Авиньоне зиму, и, естественно, не забыл упомянуть речку с позвякивающими льдинками. Не один век миновал с тех пор, как всем тут заправляли папы. Их богатства и безудержный разврат диктовали совершенно особый стиль жизни, которая и создала довольно грязную репутацию этому городу. Порок и преступность расцветали в Авиньоне так же пышно, как торговля шелком и колоколами. День за днем длинные, овеянные шелковыми стягами процессии прокладывали путь между монументами. Звонили церковные колокола, гремели ружейные салюты - их грохот, да еще шелест птичьих крыльев нарушали покой реки со знаменитым мостом. Все исчезло, а неизбывная вульгарность и претенциозность архитектурных сооружений остались, и они бьют по глазам, лишенные прикрытия из шелковых знамен и множества сверкающих свечей.

Целая вечность отделяет нас от Петрарки, который, вздыхая, плача и дряхлея, писал стих за стихом, и были они сдержанно-бесстрастные, похожие на удары метронома в черепе, обтянутом усыхающей кожей. И все же я верю в великую любовь, мгновенно сразившую его, как она сразила Данте. И пусть Фрейд заткнется со своей сигарой. Музой настоящего поэта должна быть совсем юная девушка, хотя кое-кто считает, что ему следует пылать нелепой страстью к allumeuse из среднего класса; не дай бог такую судьбу! Представляете, он берет ее в жены и понимает, что это все равно, как носить, не снимая, промокшие ботинки? Хороший писатель, наверняка, оценил бы этот сюжет.

Прогуливаясь в компании юного Тобиаса, я был очарован обычной для Средиземноморья роскошью флоры и фауны, норовящих отвоевать каждый дюйм пространства. Беседки утопали в розах и жимолости, зеленый плющ обвивал статуи, оставляя для обозрения разве что щиколотку, в трещинах на стенах птицы вили гнезда, и от их беспрерывных полетов туда-сюда начинало казаться, что ты попал в самую глубь девственных джунглей. Соловьи - сразу в дюжину голосов - распевали во влажных рощах, где по зеленому мху струились ручейки, выплескивавшиеся из переполненной чистыми весенними водами реки. Благодатное счастье, даруемое щедрыми опекунами - нимфами и речными богами. Когда-то богиней была и Рона. Воздух тут шелковистый, прохладный. Тишина в уединенных меловых и известняковых долинах с фиолетово-красной землей - признак большого количества бокситов, как мне сказали умные люди. Дороги присыпаны летучей пылью - мельчайшими крупинками глины, высохшей под жарким солнцем. Высокие изогнутые небеса напоминают об Аттике и, словно огромные паруса, то наполняются, то никнут под ритмичным дыханием хулиганистого ветра, мистраля, который сплющивает оливы, превращая их в серебристо-серые ширмы, который гнет кипарисы, будто былинки, и провоцирует взрыв налитых бутонов миндаля и слив, этот весенний артиллерийский залп. Стены покосившейся студии, в которой меня поселили (на случай, если я захочу побыть в одиночестве и заняться работой), увешаны пожелтевшими фотографиями, которые и побудили меня насладиться кратким описанием пейзажа - в общем-то на них то, что я вижу из своего высокого окна, когда смотрю поверх парка в сторону Альпия или красных черепичных крыш Авиньона. Эти побитые временем бордово-коричневые терракотовые ступени плавно спускаются к белой, похожей на шрам, реке. Погода стоит великолепная, солнечная; совсем не холодно. Работа? Почти все время мы - Тоби, Брюс и я - просиживаем перед огромным камином, жуя каштаны. Натянутость, которую я ощущал вчера, сегодня почти исчезла; на душе у меня легко - свидетельство того, что сюда меня пригнало одиночество. Таковы издержки преимущественно "бумажной" жизни; лучшие мои друзья - это мои корреспонденты, которых я обожаю, поскольку редко вижу, а то и не вижу совсем. К примеру, почтенная герцогиня Ту почти каждую неделю присылает мне многостраничное письмо, в коем излагает суть своей философии, которая сводится к приятному и аморальному разочарованию. Она курит длинные зеленые сигары и когда-то играла на банджо в посольском джаз-оркестре. Меня завораживает ее как будто рассеянный тон - очаровательная старая дама пытается писать мемуары в нарочито бессвязной манере; когда поток воспоминаний перехлестывает через все плотины, излишки она выплескивает на страницы, которые посылает мне. Таким образом, я вижу, как выстраивается ее книга, и наслаждаюсь рассказами о путешествиях и разочарованиях, накопившихся за долгую жизнь. Больше никто из моих знакомых старушек не торчит каждое лето в маленьком чешском городке. Тем самым она отдает дань своей десятилетней любви, конец которой положила смерть. Чехия! Соловьи в рощах и колдовской певучий язык.

Я часто писал ей, пока жил в Вене, и произвел на нее впечатление, главным образом тем, что забавлял курьезными деталями психоанализа. Например, во сне все телесные отверстия считаются равнозначными. На немецком языке влагалище - ухо между ногами, и в некоторых кругах девушек побуждают слушать клитором! Милая старушка этого не забыла.

Вот так я понемногу объясняю себя самому себе - кто еще будет слушать? Возможно, другая часть моего "я" появится в каком-нибудь списке жизнеспособных "я"; та часть, которую мне хотелось "инвестировать" в мою бледную прелестную Пиа. Ничего нет глупее таких инвестиций! Радостный старик-доктор "инвестировал" в меня особый, еврейский пессимизм и мономанию. Мы имеем дело с гибнущим рынком, и наши скромные вложения год от года обесцениваются. Иногда меня одолевает искушение разразиться риторикой о фондовой бирже, описать фонды или капитал как, скажем, "зрелый" или "плодоносный", словно речь идет о садовых культурах. Чем неудобен личный дневник? Тем, что его единственная функция (как скрипичных гамм) - тренировать руку пишущего, и определить, кого именно ему предстоит развлекать, практически невозможно. В другой жизни бедняга Сатклифф, наверняка, посмеется над своими одинокими остротами. А пока они заполняют время перед ланчем: дни перед смертью.

Среди обитателей Верфеля самые замечательные - его владельцы, брат и сестра. В них чувствуется благородство, и в облике и в речах; в аристократах всегда есть что-то беззащитное, хрупкое, нежное. Мы знаем, что ничего не можем для них сделать; и остается только радоваться им, а это бывает трудно, потому что частенько они настоящие исчадия ада.

Тоби рассказал мне про их тайну, и, если честно, для нашего пуританского времени их отношения весьма необычны. Кстати, в них чувствуется незавершенность, неопределенность. Меня всегда пугает и настораживает слово "любовники". В последней моей книжке начала было вырисовываться похожая парочка, но пришлось от нее избавиться, потому что постепенно она лишилась всякого правдоподобия. Интересно, почему? Пьер и Сильвия не лишены эгоистической осторожности, детьми предпочитают не обзаводиться. Они сами немного напоминают заблудившихся в лесу малюток. Застряли в этом огромном доме, в своих обширных владениях, которыми они пренебрегают по незнанию сельской жизни. Третий малыш - Брюс, он и придает ситуации уникальность, хотя все трое ведут себя очень естественно, никакого зажима, словно ничего не может быть банальнее. Я думаю то о Брюсе, то о Пиа - об их извращении; и потихоньку разжигаю в себе огонь ревности, ведь они благодаря этому извращению познали счастье. И тем не менее… Как усомниться в искренности горя Пиа из-за ее разбитой любви ко мне? Я наблюдаю за юным студентом-медиком, который неторопливо курит трубку, играя в шахматы с Пьером, а ведь они соперники. Девушка гуляет, читает, плавает в реке, играет на огромном рояле. Однако старый шато живет нерадостными предчувствиями; очень скоро из-за катастрофической нехватки денег его обитателей ждет разлука. Пьеру, скорее всего, придется служить, и от этого он печально-задумчив. Тонкокостный, хорошо сложенный юноша, истинный француз по характеру, он горяч, как породистая лошадка, и пылок во всем, включая дружбу. С тех пор, как я приехал сюда, у меня есть все. Мне легко с ними обоими, потому что Пиа они знают лишь по имени. Рассказывая о нежном отношении всех троих к Тоби, Брюс употребил довольно интересное сравнение - со свободной от сексуальной компоненты дружбой геологов или альпинистов, путешественников, связанных общей целью.

Прекрасно, но…

Каждый вечер, по заповедной традиции, человек тридцать сходятся в огромной центральной зале на патриархальный обед. Столы по-монастырски сдвинуты в длинный ряд, что придает помещению вид монашеской трапезной. С нашей стороны один стол поставлен поперек; но едва сидящие в дальнем конце слуги или расположившиеся во главе стола доны, то есть хозяева, приступают к еде, как за разговорами и добрым вином все постепенно начинают перемещаться. Вот Брюс отправился к старой даме, насколько я понимаю, домоправительнице, и тут же косматый старик-лесничий занял его кресло и принялся с жаром что-то втолковывать Сильвии - насчет фазанов. Вокруг снуют дети, словно в неаполитанском соборе. На покрытом циновками полу чешутся собаки и скачут блохи.

Голоса вольно, словно голуби, летают по зале. И поскольку все говорят с сильным местным акцентом, то мой аккуратный французский язык звучит здесь неестественно. Каждое утро во время бритья я практикуюсь в здешнем произношении - повторяю "ипе sauce blanche", словно в каждом слове по два слога: этот латинизированный выговор пришел из населенных нимфами рощ, и в нем слышится отзвук Италии и Испании. Конечно же у средиземноморцев свой, достойный гордости, фольклор и много примитивной народной поэзии, всякие тили-бом-кошкин-дом, никаких отвлеченных понятий, отчего явление по имени Валери кажется неразрешимой загадкой. Что же до остального, то добавлю: здешняя природа нас поглощает, а здешние обычаи и суеверия напоминают о языческих истоках великолепного моря, которое, так или иначе, влияет на нашу жизнь, этакая грандиозная бухта.

Здесь (в отличие от Италии) у тебя нет ощущения, будто рядом постоянно маячит католический священник, и надо отдать должное священникам местным: вид у них виноватый, словно они просят прощения за свое присутствие в этом краю олив. Но есть и духовные утешения, например, засветившийся в ночи остроугольник семизвездных Плеяд. Пьер рассказал мне, что местное население считает, что звезды (как на гравюре) - "напрысканы" на небо. Долгими вечерами мы играем в большие кегли на лужайке перед главным крыльцом, и к нам с важным видом присоединяются старый лесничий и управляющий. Поздно ночью, наверное, ближе к рассвету, в лесу начинают истошно кричать павлины. На рассвете загорелая девушка, взяв ружье, тихо идет в окутанную туманом рощу, а в это же время в нижних слоях тумана приходит в движение невидимая отара агнцев. Почему здесь так все спокойно? Почему все острее чувствуешь? Может, оттого то я горожанин? Во дворе Тоби совершает торжественный ритуал мытья головы. Завернувшись в белую простыню, он сидит на скамеечке, и доярка, успокаивающе приговаривая "ш-ш-ш", трет ему затылок и макушку, как будто скребет лошадь, savon de Sauveterre, это то же мыло, которым стирают белье, оно медового цвета. Потом в ход идет уксус, от которого волосы Тоби становятся легкими и пушистыми и вздымаются, словно ангельский нимб. Он даже вынужден просить у Пьера берет.

От бессонницы, боли в животе, даже от красного носа тут пьют травяные чаи - поистине чудодейственные, однако юного Тоби явно влекли иные снадобья; после проведенной в Авиньоне ночи он выглядит так, будто старческая осень до краев наполнила все его клеточки дождем и туманом. Ему удалось отыскать цыганский бордель, совершенно колдовской, с музыкой и дамами, у которых волосы, как вороново крыло. И теперь он намерен отвести туда меня, чтобы избавить от мук долгого воздержания.

Традиционные наряды Арля стремительно выходят из моды, но пожилые дамы с гордостью продолжают их носить; заплетенные в миллион крысиных хвостиков и украшенные монетами волосы они покрывают высоким плиссированным чепцом из белоснежного льна, похожим на корону критской королевы, надевают обязательную темную юбку, белоснежный фартук и fichu - яркие ленты. (Этот портрет домоправительницы взят из жизни.)

Любить, а потом спрягать этот великий и простой глагол… У некоторых отлично получается и то, и то. Вот если бы можно было насладиться привилегиями трубадура, который имел право любить королеву и, наверное, недурно проводил время в отсутствие господина. Droit du jongleur. Говоря откровенно, именно таков удел Брюса в его безмятежных отношениях с Пьером и Сильвией. Правда, сам он воспринимает это иначе. Позднее, когда я все еще размышлял о несвятой троице, на меня вдруг снизошло озарение. Неожиданно в этом союзе троих детей я увидел воплощение всеобъемлющего и единого "я", или символ этого понятия. Традиционно двойственной фигуре нашей космологии я противопоставил тройственную фигуру, составленную из двух партнеров-мужчин и одной женщины, по-моему, именно так принято у гностиков. "В жизни романтиков случаются только романтические события". Эта цитата навела меня на неприятные воспоминания о моих собственных романах с тщательно выписанными декорациями и любовной мотивацией действующих лиц. Полагаю, я еще не созрел, чтобы писать о Другом, что я мысленно поместил в регионе, на демаркационной линии которого стоит слово "Бог". Наверное, поэтому мне то и дело слышался отзвук Аккадовых рассуждений о мертворожденном Боге, о выкидыше. Вообще-то я всегда ощущал тяжесть в той части меня, которую символически называл сумкой, примерно, такой как у кенгуру, - своей маткой, если угодно. Там находится что-то мертвое и кляклое, как рождественский пуддинг, что никак не родится на свет. Сколько отрав я перепробовал, чтобы спровоцировать необходимое сокращение сумки - даже мертворожденное чадо лучше, чем ничего. Увы, когда я иду, это качается во мне как непереваренный рождественский пудинг, начиненный шестипенсовиками и украшенный падубом и крошечными британскими флажками - наша лютеранская, так сказать, кишечная культура, наша нутряная копилка, хрюшка с презренными накоплениями… Уже поздно, но крепкая наливка, которую мы пили после обеда, спровоцировала в моем мозгу неистовый мыслительный процесс, и вот до чего я додумался.

Очевидно, жестким разделением полов в нашей культуре мы обязаны моногамии, моносексуальности и связанными с ними табу. Свершилось надругательство над природой. Типологической парой, которая с тех пор доминирует в нашей психике, стал сотворяющий младенца дуэт, муж и жена, основатели города. А теперь грядет великая революция - хвала Мари Стопс, которая, благодаря открытию противозачаточных средств, освободила женщину от сексуальных пут и восстановила ее уважение к себе и свободу. Размыта граница между полами, мужчина становится женственным, а женщина - мужественной. В этом контексте мое трио любовников, возможно, прототип новых биологических отношений, которые предвещают появление другого общества, основанного на свободе женщины. Матриархат?

Интересно.

Но - сомневаюсь.

И что важно-то: они глубоко раздражают меня, заставляя думать об очень важных для писателя проблемах: в частности, как убедительно их изобразить, сделать их реальными и доступными для читательского восприятия. Ничего не получится. Победит романтический стереотип, потому что они есть то, что есть - юные и прекрасные. Мне необходимо их понять, чтобы избежать фальши - а они все время ускользают, ставят меня в тупик. Может, их как-то изменить, и тогда в целом картина станет более натуральной? Например, сделать из Пьера тучного низенького крестьянина с мокрыми губами и бегающими, как у пьянчужки, глазками. Сильвия пусть останется красавицей, но глухой, и чтобы высохшая нога. Что же до Брюса, деревенского врача - ему бы волчанку на лицо и шею, бордовые отметины… Да, так, пожалуй, неплохо. Увы, это скорее в духе Золя.

Вечером Сильвия и Пьер музицировали в четыре руки, а Брюс, не отрываясь смотрел в огонь, слегка опечаленный разговором за обедом, когда Пьер упомянул о надвигающемся кризисе, из-за которого возможно кардинальное изменение их жизни и даже разлука. А я… я втайне им завидовал - казалось, у них здесь, в Верфеле, есть все, чего можно желать. Моя троица владела философским камнем. Или я просто завидовал их юности?

Весь день бушевал ливень с ураганом, отчего заметно похолодало, и в зале зажгли камин. Именно здесь меня угораздило прочитать им "удивительное письмо из Александрии", как потом его называл Пьер. Оно пришло, разумеется, от моего друга Аккада, и в нем было много доводов в защиту гностической веры, вот только зачем ему понадобилось писать об этом мне? Ведь он знал, что я насмешник и скептик, и ни за что не ввяжусь в какую-то ересь, полюбившуюся кучке чумазых азиатов. Думаю, Пьера несколько шокировала моя многословная тирада, когда я откровенно изложил ему свои взгляды. Ему-то самому письмо доставило несказанную радость; похоже, мысли Аккада совпали с его собственными. Итак, в письме говорилось о сладостной жизни до Падения, то есть до Потопа: до того, как началось фатальное движение в сторону смерти, ставшее реальностью наших дней.

Назад Дальше